— Изволь! Ты знаешь, как я вышла замуж. Я с воспитанием maman нетолько была невинна, но я была глупа. Я ничего не знала. Говорят, я знаю, мужья рассказывают женам свою прежнюю жизнь, но Стива, — она поправила, — Степан Аркадьич ничего не сказал мне. Ты не поверишь, но я до сей поры думала, что я одна женщина, которую он знал. И тут эта гадкая женщина Н. стала мне делать намеки на то, что он мне неверен. Я слышала и не понимала, я понимала, что он ухаживает за ней. Но тут вдруг это письмо. Я сидела, занималась с Петей. Она приходит и говорит: «вот вы не верили, прочтите». Он пишет: «обожаемый друг, я не могу приехать нынче». Я разорвала, но помню все письмо. Я понимаю еще увлеченье, но эта подлость — лгать, обманывать, продолжать быть моим мужем вместе с нею. Это ужасно.
— Я все понимаю, и оправдывать его нет слов и даже, правду сказать, простить его не могло быть и мысли, если бы
— Но есть ли раскаянье? — перебила Долли. — Если бы было, — перебила она с234 радостью и жадностью.
Это есть, я его знаю, я вижу этот стыд и не могу, правду сказать, без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, главное — честен, боится быть дурен, стыдится страсти, он горд и теперь так унижен. Главное, что меня тронуло, — и тут Анна Аркадьевна угадала главное, что могло тронуть ее. — Его мучают двѣ вещи: то, что ему стыдно детей — он говорил мне это, — и то, что он, любя тебя — да, да, любя больше всего на свете, сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», все говорит он. Ты знаешь его манеру.
И Анна Аркадьевна представила такъ живо манеру брата, что Долли, казалось, видѣла передъ собой своего мужа. Долли задумчиво смотрѣла мимо золовки, слушая ея слова, и въ губахъ выраженіе ее смягчилось.
— Да, я понимаю, что положеніе его ужасно, виноватому хуже, чѣмъ невинному, если онъ чувствуетъ, что отъ вины его — несчастія; но какже простить, какъ мнѣ опять быть его женою послѣ нея?235 Ведь они говорили Мне жить с ним теперь будет величайшая мука именно потому, что я любила его, как любила! что я люблю свою прошедшую любовь к нему...
И рыданья прервали ея слова. Но какъ будто нарочно всякій разъ, какъ она смягчалась, она нарочно начинала говорить о томъ, что раздражало ее.
— Она ведь молода, ведь она красива, — начала она. — Ты понимаешь ли, Анна, что у меня моя молодость, красота взяты кем? Им, детьми. Я отслужила ему, и на этой службе ушло все мое, и ему теперь, разумеется, свежее, пошлое существо приятнее. Они, верно, говорили между собой обо мне или, еще хуже, умалчивали, потому что не о чем говорить.
Опять ненавистью зажглись ея глаза.
— И после этого он будет говорить мне. Чтож, я буду верить ему? Никогда. Нет, уж кончено все, все, что составляло утешенье, награду труда, мук. Нет, это ужасно. Ужасно то, что вдруг душа моя перевернулась, и вместо любви, нежности у меня к нему одна злоба, да, злоба. Я бы убила его, ее...
Лицо Анны выражало такое страданье, сочувствие, что Долли смягчилась, увидав ее. Она помолчала.
— Но чтоже делать, придумай. Я все передумала и ничего не вижу.
— Чтоже я могу говорить тебе, я, вполне счастливая238 спокойная за мужа, уважающая и уважаемая жена? Я скажу тебе одно, что мы все слабы и поддаемся впечатлению минуты.
— Ну, нет.