[ВАРИАНТЫ К «ТАК ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?»]

** № 1.

О помощи при переписи.

Соблазны должны войти в мир, но горе миру от
соблазнов. И если око твое соблазняет...........
чем всем всему [?] вой войти в геену огненную.

Из предложения моего по случаю переписи ничего не вышло.

Мало того, я убедился, что ничего и не могло выйти. Я ошибся, не в том я ошибся, что нет в мире ни одного дела, ни научного, ни государственного, ни общественного, ни семейного более важного, чем то, чтобы накормить голодного, одеть голого, посетить заключенного, не в том даже, что это можно сделать сейчас и что мы все понимаем и хотим это сделать, — не в этом я ошибся, но в том я ошибся, что я забыл то, что хорошо знаю: нельзя начинать никакого дела из середины, что есть законная и естественная последовательность дела, что нельзя печь хлеб, не смешав муку, ни сделать добро, не приготовившись к нему. Я забыл, что для того, чтобы наложить на себя благое иго и легкое бремя, надо сложить прежде те бремена, которыми мы задавлены.

Чтобы делать добро, надо побороть соблазны. На дороге к добру стоят соблазны. И не поборов соблазны, нельзя и приступиться к добру. Я слишком дерзко предлагал делать добро, забывая о том, что прежде счастия добра надо побороть соблазны, сложить с себя неудобоносимое иго и бремя. Я не отчаиваюсь и не отрекаюсь, как не отчаится и не отречется от своего дела человек, который призывает других перейти через пропасть по узенькой кладке и убедился, что обутые и отягченные ношами не перейдут по кладке; он только предлагает прежде скинуть все лишнее, разуться, но зовет туда же. То же самое случилось и со мной.

Мы поднимем давящую нас тяжесть, это не может быть иначе, потому что мы хотим этого, потому что мы знаем, что к этому мы призваны. Но мы не так взялись; разуемся, снимем мешки, перехватимся иначе. Но мы поднимем, потому что это одно наше дело, больше нам людям христианам на свете делать нечего.

Я опытом был приведен к этому сознанию. И хочу рассказать этот опыт и то сознание, которое он во мне вызвал, даже не вызвал, a освежил, потому что это сознание всегда было во мне и есть во всех нас.

Прежде чѣмъ сказать о томъ, что вышло изъ моего предложенія, я скажу вкратцѣ, чѣмъ оно было вызвано. Я 19 лѣтъ жилъ безвыѣздно въ деревнѣ. И зналъ деревенскихъ бѣдныхъ, не такъ, чтобы видѣть бѣдныхъ деревенскихъ на улицахъ и у своего крыльца, а зналъ всю бѣдность, какая есть въ извѣстномъ околоткѣ, зналъ и у себя дома. И какъ ни ужасна эта бѣдность, всегда и особенно была ужасна въ прошломъ году при дорогомъ хлѣбѣ, видъ этой бѣдности не приводить въ отчаяніе. Нашему брату, богатому, всегда можно помочь этой бѣдности, большей частью помочь тѣмъ, чтобы не производить ее. Бѣдность деревенская есть результатъ какой-то заразы, и ее можно лѣчить. Въ деревнѣ нѣтъ источника бѣдности. Въ деревнѣ источникъ всего богатства. Если зарождается бѣдность, то отъ недостатка земли, отъ того, что хлѣбъ, воздѣланный тутъ, идетъ къ людямъ, которые не работаютъ, отъ солдатчины, отъ акциза, отъ податей, отъ судей и судовъ; и какъ ни жестоки всѣ эти язвы, они всѣ излѣчимы. Сколько ни сажаютъ судьи рабочихъ-мужей по острогамъ, жены и дѣти ихъ все таки кормятся добрыми людьми. Деревенская бѣдность есть результатъ жестокости и глупости людей, но она сама никогда почти не зарождается, и потому лѣчить ее легко и видъ ея не приводитъ въ отчаяніе. Отберутъ мужа въ солдаты, и свекоръ поблюдетъ сноху и дождется сына, и семья не погибнетъ. Отнимутъ зачѣмъ-то мужа работника отъ семьи и посадятъ въ острогѣ на годъ, а мы міромъ прокормимъ дѣтей и жену, и бѣдность покрыта. Бѣдность деревенская есть послѣдствіе заразы. Бѣдность же городская есть причина всей и всякой бѣдности, есть сама зараза. 19 лѣтъ я жилъ въ деревнѣ, видѣлъ эту бѣдность, послѣдствіе ошибокъ людскихъ, и иногда помогалъ ей. Нынѣшній годъ я въ первый разъ, живя въ городѣ, увидалъ городскую бѣдность и долго не могъ понять особенность ея. Съ первыхъ же дней я встрѣтился съ бѣдностью въ лицѣ нищихъ: оборванныхъ, полуголыхъ, блѣдныхъ людей, стоящихъ у богатыхъ магазиновъ, оглядывающихся на городового и робко кланяющихся женщинъ съ грудными дѣтьми, просящихъ на погорѣлое, стариковъ, солдатъ, старухъ, дворянъ, слѣпыхъ, здоровыхъ мужиковъ въ рабочей одеждѣ, ходящихъ съ топоромъ или безъ топора и говорящихъ, что работы не нашли и не ѣли. Видѣлъ я нѣсколько разъ, какъ городовые водили этихъ нищихъ въ участокъ и потомъ въ Юсуповъ рабочій домъ. Разъ я встрѣтилъ — вели по Мясницкой колону человек 30. Я спросил, за что. За прошение милостыни. Мне все это было странно и неясно. По закону Христа, который в Москве так явно исповедуется 40 40 церквей, часовнями, колоколами и крестными знаменьями, которые не забывают накладывать на себя при виде всякой церкви и купцы в енотах, и городовые, и фабричные, и пьяные мужики, по закону этого Христа, которого так явно исповедует Москва, всякий нищий есть Христос. Зачем же его ведут в участок и запирают куда-то? Когда я выразил мое недоумение об этом городовому, одному и другому, он признался, что это дурно, но начальство велит. Недоумение мое было велико и потому, что Москва полна нищими, нельзя пройти улицы, чтобы не встретить человек 5 нищих. Почему же некоторых из них куда то запирают?

По принятому мною обычаю я всегда подавал просящим и часто вступал с ними в разговор. Из разговоров мне казалось, что большинство людей этих говорили неправду, но я не позволял себе верить своему чувству. Но несколько раз мне случилось уличать этих нищих в обмане. Человек говорит, что ему нужно только столько то, чтобы поступить на место. Он получил что нужно и не поступал на место. Мужик говорит, что ему нужно на колун, и он готов работать. Он получал на колун и не поступал на работу. Особенно больно мне было видеть обман рабочих мужиков. Семь человек так обманули меня. Здоровый мужик в лаптях, в сермяге просит. Отчего не работаешь? Проел все; ни пилы, ни колуна не на что купить. Даю ему деньги, говорю придти завтра работать на Сетунь, на Воробьевы горы, к Петру и Семену. Берет адрес, обещается придти. «Ведь разве охота побираться? Я работать могу». Дворник принимает участие в нашем разговоре, убеждает мужика. Мужик клянется. На утро прихожу к Петру и Семену. Пришел мужик? Не бывал. И так не один, а 7 человек обманули меня. И это обидно тем больше, что Петр и Семен на Сетуни и по всей Москве тысячи таких Семенов и Петров, многие старые за 60 лет выходят из Хамовников до свету, чуть забрезжится — берутся за работу — пилить, колоть, наваливать и работают до поздней ночи, да как работают! Тому, кто не испытывает этой работы, тот не может себе представить, что эти работают так, что спины не разогнут, что рук не слышат, заснуть не могут от того, что руки и спина ноют (особенно старые люди), и обгоняют так в день 40 копеек.

Обидно, что попрошайка наберет эти 40 копеек по улицам у таких дураков, как я. Обидно особенно потому, что удивляешься, как Петры и Семены не сделают того же. И делают многие, и я видел таких. И поработает и попросит. И все меньше работает и больше просит. Это было мое первое знакомство с городской бедностью. Тут уже я видел другое, чѣмъ въ деревнѣ. Въ деревнѣ большинство народа живетъ, чтобы работать, въ городѣ большинство народа жируетъ. Въ деревнѣ настоящіе жители работающіе, и, кромѣ того, живутъ люди неработающіе, высасывающіе сокъ изъ работающихъ; въ городѣ настоящіе жители не работаютъ, а притащили въ городъ то, что они высосали въ деревнѣ, а работаютъ деревенскіе люди, чтобы назадъ высосать этотъ сокъ изъ жирующихъ — извощики, трактирщики, банщики, лавочники, проститутки, всякіе художники, дворники, поденные. Разница въ томъ, что въ деревнѣ кормятся землей, и ее не обманешь: что потрудишься, то она и дастъ. Въ городѣ кормятся жирующими людьми: этихъ можно надуть. Кто глупъ, тотъ храпъ гнетъ, — дрова колетъ, а кто поумнѣе, тотъ въ банкѣ, въ судѣ, въ лавкѣ, въ трактирѣ сидитъ или стоитъ, кланяясь, подлѣ Фульда или пассажа. — Такъ по первому моему знакомству съ нищетою города я охладѣлъ къ ней. Я подавалъ также, но чисто механически, какъ обрядъ, какъ люди крестятся передъ церковью, не для того чтобы помочь (я видѣлъ, что изъ 100 случаевъ разъ не помогу), а просто изъ учтивости, какъ я посторонюсь, если меня просятъ посторониться. Я охладѣлъ къ городскимъ нищимъ, но вопросъ городскаго нищенства еще больше интересовалъ меня, потому что онъ былъ мнѣ неясенъ. Гдѣ его корень, и какъ помочь ему? Я думалъ больше, но не чувствовалъ. Одинъ разъ, чтобы ближе изслѣдовать это дѣло, я пошелъ, какъ мнѣ говорили, къ самому центру всей этой погибшей братіи — къ Хитрову рынку. Это было въ Декабрѣ, часа въ 4. Уже идя по Солянкѣ, я сталъ замѣчать больше и больше людей оборванныхъ, развращенныхъ, которые направлялись всѣ въ одну сторону. Не спрашивая дороги, которой я не зналъ, я шелъ за ними, вышелъ на Хитровъ рынокъ. Торговки и развращенныя женщины сидѣли и ходили и ругались. Чѣмъ дальше я шелъ, тѣмъ грубѣе были ругательства. Со мной рядомъ шли быстро двѣ женщины, одна еще не старая. И самыя гадкія слова безъ всякой надобности сыпались у нихъ изъ устъ. Онѣ были не пьяны, чѣмъ то были озабочены, и шедшіе навстрѣчу и сзади и спереди мущины не обращали на это никакого вниманія. Прошли частные ночлежные дома, нѣкоторые завернули туда, другіе, сходясь со всѣхъ сторонъ, все шли дальше въ гору, завернули за уголъ и подошли къ кучкѣ народа, стоявшей по тротуару у входной двери въ большой Ляпинскій ночлежный домъ. Я остановился тутъ же. Мужикъ опухшій съ рыжей бородкой, въ прорванномъ кафтанѣ и въ ботинкахъ, юноша безбородый, худой, длинный, въ одной рубахѣ, на плечѣ прорвана, и жилетъ, солдатъ здоровый, черный, горбоносый, въ рубахѣ ситцевой, и жилетѣ безъ шапки, старикъ длинный, клиномъ борода, въ пальто, подпоясанъ, и въ лаптяхъ, пьяный, старуха съ одышкой, обмотанная вѣтошками. Одинъ краснорожій, въ лохмотьяхъ пальто и опоркахъ на босу ногу, позвалъ сбитенщика, выпил. Юноша, дрожа от холода, попросил у меня на сбитень и грел руки об стакан. Другие попросили. Весь сбитень выпили. Все грели руки. Толпа осадила меня. Дворник соседнего дома прогнал с тротуара своего владенья. Когда я оглянулся, толпа стала огромная. Их не пускали, но жадные, голодные глаза смотрели в мою сторону. Стали просить денег. Одно лицо жалче и обезображеннее и униженнее и измученнее другого смотрело мне в глаза. Потом, я узнал, их было тысяча человек. Я роздал все, что у меня было, заплакал и убежал прочь. Нет, не они виноваты. Долго я не мог пережить этого впечатления, и теперь не пережил, и никогда не переживу его, как я не пережил 25 лет тому назад того впечатления, когда я увидал, как убили человека машиной. Как тогда, в тот момент, когда голова и тело порознь упали, я ахнул и понял, не умом, не сердцем, a всем существом моим, что сделали страшное преступление и что я участник его, так и здесь, но здесь сильнее. Там все, что я мог сделать, это было то, чтобы закричать этим людям, что они злодеи, биться с ними, чтобы не дать убить человека, и я не сделал этого. Здесь я мог отдать, кроме денег, которые со мной были, и мою шубу и все, что у меня было еще, и я не сделал этого. Если есть Бог, то не он это сделал. А мы сделали это. Римляне помешались тем, что звери на глазах у них разрывали.230 На полях против этих слов следующая запись, не прикрепленная к определенному месту текста: На всех лицах удивление добродушное, вопрос: кто ты, зачем ты, человек из другого мира, со света, сошел в наш ад? И робость, робость, робость, смирение, виноватость, физическия страдания, и виноватость и робость. «Я не ел два дня». И похоже. «Зачем тут?» — «Билет просрочил. Вот заберут до четверга». Но они не знали, что это дурно. А что, как мы, зная, что это дурно, потешаясь, доводим до этого людей?...

Впечатлѣніе это отравило мнѣ и такъ отравленную жизнь въ Москвѣ, я не могъ, не могу ѣсть и пить, не думая, что я ѣмъ и пью кровь и плоть живыхъ людей, но я не понималъ всего. Я чувствовалъ, что кто-то виноватъ въ этомъ, и первый я, но не зналъ хорошенько степень своей вины и способъ искупленія ея. И я все больше и больше вникалъ въ жизнь этой городской бѣдности.

Случилась перепись. Я попросил позволения принять в ней участие, для того чтобы еще ближе и во всем объеме узнать свою вину. Мне дали участок Ржановского дома на Смоленском рынке. Дом этот славится своей нищетой и развратом, так что ругаются: «тебе бы в Ржановской крепости жить». Условия, в которых сложилась жизнь этого дома, родились сами собой. Тут не видно и следов ни филантропической, ни правительственной деятельности. Только городовых побольше, чем в других местах. В доме больше 2000 жителей. Это на половину те же люди, как и те, которые ждали входа у Ляпинского дома. Но здесь люди эти перемешаны с Петрами и Семенами, которые еще работают, и с такими, которые уже догадываются, что работать глупо, и занимаются теми промыслами, которые все одинаково дурны, но из которых один только — воровство — почему то преследуется. Это низшее городское население, такое, которого в Москве, вероятно, около полумиллиона. Тут, в этом доме, есть все ступени этих людей. Есть сапожник, щеточник, поденные, есть обманщики, нищие, воры. Сапожники, столяры, токари, башмачники, извощики, кузнецы, поденные — это малая часть; другая часть — небольшая — это старьевщики, барышники, закладчики, торговки, прачки и половые. И самая большая часть — это нищие, обманщики и бляди. Здесь я видел тех же людей, которых я видел у входа в Ляпинский дом, но в друтих условиях: Там они были в самом жалком положении, в котором они бывают на улице и когда у них нет и 5 копеек за ночлег. Там я видел тех же людей в те дни, когда не удается иногда день-два добыть копейку, и они голодные, холодные, гоняемые из трактиров, ждут, как манны небесной, впуска в топленое место: здесь те же, но когда есть добыча, и тут я вижу тех же изможженных людей в одной рубахе, но на койке, в тепле, мертвецки пьяных, и они не возбуждают сожаления. Я 4 раза обходил жителей Ржановского дома, и ни разу я не испытывал чувства сострадания, которое вызвал во мне прием в Ляпинский дом. И хочешь помочь; знаешь, что тут плохо, и не знаешь чем? кому? как?231 Последняя фраза приписана на полях без обозначения места, за которым она должна следовать. Но, судя по контексту, она должна быть именно на этом месте. Гадко и страшно, но редко жалко. То же самое чувство, как и во мне, возбудило и в моих сотрудниках студентах посещение Ржановского дома. Жители эти не возбуждали непосредственного чувства жалости. Они скорее возбуждали чувство веселости, игривости, в которое они невольно нас втягивали. Бойкия, часто дружелюбные шутки, насмешки друг над другом. Так действовали они на хозяина дома, водившего нас, дворника, счетчиков и даже на меня, несмотря на то, что по Ляпинскому дому я знал, что скрывается под этим. Одна оборванная хозяйка квартиры называла себя кн. Трубецкой, и это название вызывало общий хохот. В одном вонючем, грязном, битком набитом углу хозяин дома сказал нам: «здесь аристократия». И пьяный в черной, прорванной рубахе закричал: «благородное дворянство — я». Но когда его попросили прописать квартирную карту, он сказал: «я не гожусь». В друтих квартирах хозяин, чтобы передать квартирную карту, вызывал по имени отчеству, и выходил, одеваясь, ученый человек, редко трезвый, и с чувством и любовью брался за дело карточки. Он, видимо, радовался этому случаю общения с тем миром, в котором пишут вопросы и печатают на красной бумаге. Мальчишки на одном коньке катались по прилитым нечистотами пригоркам. Женщины-прачки стирали в корытах, и почти всегда около них был пьяный любезник. Старух, стариков, нищих и рабочих, сапожников часто заставали за обедом или чаем, и всякий раз на привет нам: «хлеб да соль», или «чай да сахар», они отвечали: «просим милости» и даже сторонились, давая нам место. Почти везде смеялись над ребятами или над кем-нибудь из больших: «ну, брат, теперь запишут». Девки с папиросками или за чаем смеются всему, что им не скажут, и все, кто говорят, с ними смеются.

Много квартир, в которых живут по 10 и больше лет. Один столяр с рабочими, портной старичок с старушкой, по 60 лет. Оба торгуют яблоками, на полу постланы соломенные щиты. Образов много, лампадка, завешанные простыней шубы крытые. Старушка вяжет чулки. Вдова одна в светелке, тоже образа, лампадка, пуховик, стеганное одеяло, самовар, чашки. Самовары, чашки, чайники, жестяночки из-под конфет для сахара и чаю, папироски везде. Больных из 2000 жителей мы нашли только 3-х. Их обирают, как и мертвых, как и нечистоты, как и убийц (когда мы ходили, шло следствие о сапожнике, убившем ножем солдата).

Так что жалости не возбуждает эта жизнь, a скорее игривое настроение.

Я принял участие в переписи потому, что мне хотелось получить ответы на мучавшие меня вопросы. — Именно: сколько в Москве таких несчастных голых, голодных, как те, которые стояли у Ляпинского дома? Сколько таких несчастных, с жиру бесящихся, как я? Нельзя ли нам поделиться? Будет ли нам от этого лишение? Я был на заседаниях распорядителей по переписи и говорил с членами Комитета: нельзя ли предложить вопросы, которые бы выяснили это. Но было уже поздно, вопросы уже были утверждены в Петербурге, новых нельзя было ставить. Один только вопрос о фортепьяно частным образом ввели. Мне хотелось узнать, сколько голодных и сколько играющих на клавикордах.

Получив участок Ржановского дома, я однако испугался. Вспоминая ужасы Ляпинского дома, я не решался идти туда, не запасшись прежде средствами помочь этим несчастным, которых я увижу там. Я приблизительно сделал такой рассчет: если я найду там 1000 человек несчастных, для того чтобы одеть, накормить, выправить билет, отправить по желѣзяой дорогѣ этихъ людей, нужно по крайней мѣрѣ по 15 р. = 15 000; для того чтобы помочь такъ, чтобы пустить ихъ въ ходъ, надо по крайней мѣрѣ по 200 р. = 200 000 р. У меня есть почти эти деньги, но я не могу ихъ отдать. Если я отдамъ, меня сочтутъ сумашедшимъ, а главное — я огорчу близкихъ. Дай я предложу знакомымъ богатымъ и досужимъ людямъ сдѣлать это. Дать деньги и заботу и пойти по переписи или съ переписью. И на это я посвятилъ день. Я пошелъ къ одному очень богатому старому человѣку и предложилъ ему помочь мнѣ. Онъ согласился дать мнѣ то, что я попросилъ у него, — до 300 р., но заняться бѣдными онъ былъ не въ состояніи. Я предложилъ ему поручить это дѣло кому-нибудь изъ близкихъ ему молодыхъ людей. Онъ сказалъ, что у него никого нѣтъ, но деньги онъ дастъ. И это было хорошо, и отъ него я пошелъ къ одной особѣ, про которую я зналъ, что она много помогаетъ бѣднымъ. Я засталъ особу эту вечеромъ не одну. У ней въ богатой гостиной было человѣкъ 15 гостей. Всѣ собрались съ благотворительною цѣлью. Онѣ сидѣли — дамы — и одѣвали маленькихъ куколъ, мужчины любезничали съ дамами. У подъѣзда стояло полдюжины каретъ. Куклы должны были разыграться въ лотерею и принести, я думаю, не больше 500 р. Я зналъ хозяйку, зналъ ея прекрасное сердце; но зрѣлище это было отвратительно. — Заявляемая цѣль этихъ людей — помочь нищимъ, помочь деньгами. Чтобы собрать эти деньги, люди эти съѣзжаются сюда и будто бы работаютъ. Но не говорю ужъ о томъ, что сними каждая изъ этихъ дамъ по одному камушку изъ сережки или кольца и замѣни его стекляннымъ, сними ненужную пелеринку съ лакея и продай это, и денегъ наберется столько, что процентовъ будетъ въ 10 разъ больше, чѣмъ это они выработаютъ; пусть эти дамы только не ѣздятъ сюда, то то, что они потратятъ на воротнички, на перчатки, на проѣздъ, будетъ вдесятеро больше того, что они сработаютъ. Зачѣмъ они это дѣлаютъ? Что это есть безуміе, подобнаго которому можно искать только въ Преображенской больницѣ, это явно; но сказать то, что такъ и просится на языкъ, что это верхъ безнравственности, т. е. что дѣлая свою похоть, эти люди хотятъ увѣрять другихъ (и себя), что они дѣлаютъ добро, — сказать это легко, но это было бы несправедливо. Они такъ запутаны, что не видятъ безумія своего поступка, и многія изъ нихъ съ искренними слезами на глазахъ говорятъ о добрѣ. Имъ внушено, что все то, что они имѣютъ, и сережки и брошки, и кареты — все это такъ должно быть, что безъ этаго нельзя жить, какъ безъ хлѣба. Внушено имъ, что обязанность ихъ состоитъ въ томъ, чтобы пріятно проводить время, и потому они искренно убѣждены, что если изъ двухъ пріятныхъ препровожденій времени, ѣхать въ театръ или шить куклы, они выбрали шить куколъ для благотворительности, они сдѣлали очень хорошо. Они точно поступают хорошо и не виноваты в том, что называют благотворительностью то, что они делают. Никто не растолковал им того, что это нельзя называть добром. Они не виноваты в том, что никто им не внушил, что добро не только не может соединяться с потехой, но что оно начинается только тогда, когда человек душу, т. е. жизнь свою, отдает для другого, и потому, прежде чем начать разговаривать о добре, надо раздать или разбросать все брошки, пелеринки, кареты, оставить то, что нужно, чтобы жить, и тогда попробовать делать добро, т. е. служить другому. А что теперь, съезжаясь шить кукол вместо того, чтобы смотреть Нана, они делают сравнительно только менее мерзкий поступок, чем все те, из которых составлена вся их жизнь. Я слыхал прежде про такие благотворительные общества, но здесь я в первый раз увидал это. Увидал эти атрофированные белые в перстнях, неспособные к работе, притираниями налощенные руки, копошащияся в тряпочках, эти шиньоны, кружева и приторные лица, и мне стало ужасно гадко и уныло. (Странно, в числе писем просителей, полученных мною потом, одно из самых правдивых и трогательных писем было от одного семейства, занимавшагося деланием кукол и впавшего в бедность от возникшей в последнее время конкуренции. Не эта ли благотворительная гостиная погубила его?) Я уныло, но все-таки сказал то, зачем я приехал. И что же? Как ни странно должно было показаться то, что я говорил (я говорил почти то, что напечатал в своей статье), я нашел сочувствие. Но лица самые сердечные и серьезные говорили мне с грустью, что ничего нельзя сделать, что средств мало, что все меры тщеславия и выпрашивания употреблены и что нет средств, но попытаться можно. Одна особа предложила мне денег, сказав, что сама идти не может, но сколько денег и когда она мне доставит их, она не сказала. Другая особа и один молодой человек предложили свои услуги. К выводам я приду после, теперь же я пишу свои впечатления. Я получил обещание денег с двух сторон, обещание содействия трудом, участием, т. е. ходьбой по бедным, тоже от двух лиц. Все выразили сочувствие не притворное, а искреннее, но я уехал оттуда с предчувствием, что от этих людей помощи не будет и даже что из мысли моей статьи ничего не выйдет. В справедливости своих мыслей я не сомневался и не сомневаюсь, как и в том, что 2 X 2 = 4. Сочувствие, желание сделать то, что я предлагал, я нашел во всех, но мне чуялось уже, что между желанием и исполнением стоит какая-то жестокая, неодолимая преграда.

Я все-таки начал писать свою статью.

Я прочел статью юному Прокурору (Он зашел ко мне, когда я писал статью). Прокурор обыкновенный тип умного, неверующего ни во что, не злого и насмешливого человека.

Он выслушал и, как умудренный опытностью человек, годящийся мне в сыновья, сказал, что, разумеется, это было бы прекрасно, и все это верно, но ничего из этого выйти не может — людей таких нет и т. п. Потом я прочел молодому даровитому писателю самого либерального, народного направления. Он выслушал и, очевидно, не одобрил мечтательность, непрактичность, неприложимость к делу мыслей, выраженных в этой статье; пожалел, очевидно, о ложном направлении, избранном мною, которое могло бы быть гораздо лучше направлено, но признал, что вредного ничего нет в статье и что она может быть полезна. Потом я прочел статью в Думе. На вопрос мой по окончании чтения о том, принимают ли руководители предложение мое оставаться на своих местах, для того чтобы быть посредниками между обществом и нуждающимися, двое ответили мне порознь в одно слово: мы считаем себя нравственно обязанными это сделать. Это было точное выражение того впечатления, которое произвело на большинство мое обращение.

Тоже впечатление произвело мое сообщение и на счетчиков, с которыми я познакомился: «что-то тут очень хорошо и несомненно справедливо, но что-то тут очень глупо, так глупо, что даже совестно. Совестно как то смотреть в глаза друг другу, говоря про это».

Такое же впечатление произвела эта статья на Редактора газеты, на моего сына, на мою жену, на купца — домовладельца, на самых разнообразных лиц. «Правда то правда, да ничего из этого не выйдет». Кроме того, при разговорах об этом все начинали тотчас же осуждать других. Говорили: «да у нас возьмутся и сейчас бросят. У нас не думают. о ближнем, у нас только бы самому добыть себе блага жизни. У нас спячка, у нас буржуазия тупая» и т. д. И так говоря про предполагаемые причины неудачи, все бранили друг друга отчаявшись друг в друге и, следовательно, бранили себя и отчаявались в самих себе.

* № 2.

Нельзя не водить в участок нищих, потому что так начальство велит, и нельзя не ходить в церковь, потому что так православие велит. Только в последнее время, а именно в нынешнем году, я встретил одного человека, который уже прямо выразил мне то, что закон Евангелия по отношению к нищим, — да и вообще, — устарел и не имеет силы, и существует другой закон, заменивший его. Это был единственный случай ясного и логического разрешения вопроса, и потому я не могу не отметить его. До тех пор при беседах с самыми разнообразными людьми, с городовыми, священниками, кучерами, профессорами, кухарками, министрами и их женами, с учеными и неучеными меня, как кошемар, всегда томила та сознательная неясность, которая существует в их представлении о том, каким образом, признавая себя христианами, обходить самые простые, первые и ясно выраженные положения христианства. Все мы сыны одного отца, и надо убивать (у нас христолюбивое воинство). Самарянин — пример отношения к ближнему вражеского народа. Не судите и не присуждайте (καταδικαξητη), что значит присуждать к наказанию по суду. Сказано: возьмут рубаху, отдай кафтан. Представлен пример блудницы, которую некому осудить, а у нас суды судами погоняют, и считается самым почтенным христианским делом судить в судах и при этом присягают на евангелии. Сказано: не клянись вовсе, и нас всех заставляют клясться на евангелии, в котором сказано: не клянись, и целовать то место, где сказано: не клянись. Сказано: если взглянул на женщину с похотью, то согрешил, и если глаз соблазняет, вырви его, т. е. вырви соблазн плоти. Все театры, все балы, все увеселения, все галереи картин, все удовольствия в государственных учреждениях только тем заняты, чтобы усиливать соблазны. Сказано: нищему нельзя отказать, просящему дай. Нищий, голодный, голый — это сам Христос. Их водят в участок. Вот когда мне случалось наводить людей, исповедующих Христа, на эти противоречия, то тут происходила та ужасная, похожая на сонные грезы путаница объяснений, чтобы показать, что [в] жизни нет противоречия. И чем ученее были люди, тем злее путаница. Один только человек в нынешнем году разрешил эту путаницу. Я шел в Боровицкие ворота. Под воротами сидел обвязанный по ушам тряпкой красной калека нищий. Он попросил милостыню. Я полез в карман за пятаком, и пока я доставал, вбежал сверху в ворота дворцовый гренадер, румяный, красивый, с черными усиками малый в тулупе и с красным околышем фуражке. Только что нищий увидал его, он вскочил и заковылял что было силы на утек от гренадера. Гренадер за ним с ругательствами. Догнал и наклал в шею: «Я те проучу — мать твою... Сколько раз говорено: не велено сидеть». Я остановился, подождал солдата назад. Когда он поровнялся, я спросил его: грамотен ли он. Малый удивился, но видит — седая борода, надо ответить. «Грамотный... А что?» — «Евангелие читал?» — «Читал». — «А что там про нищих сказано? Сказано: кто голодного накормит, голого оденет, меня накормит, меня оденет». Малый смутился и молчал, перебегая глазами на двух прохожих, остановившихся около меня. Он, видимо, был в затруднении. Он чувствовал, что делает то, что должно, что исполнил старательно то, за что хвалят, и вдруг его осуждают. Вдруг глаза его блеснули умным светом, он смело и повелительно, по-военному, взглянул мне в глаза. «А воинский устав читал?» спросил он строго. «Нет, не читал». — «Так и не говори». Он тряхнул головой и молодецки пошел к своему месту. В глазах остановившихся прохожих я видел одобрение и удовольствие ясного разрешения затронутого было вопроса. «Однако обрезал старика», как будто сказали себе прохожие и вполне удовлетворенные пошли каждый за своим делом. Вот эту ясность я нашел только один раз, и то только нынешний год.

Мне грустно было за этого доброго красивого малого в красном околыше и казенном тулупе. Но рассудочная моя потребность была вполне удовлетворена не по отношению к одному этому малому, но по отношению ко всему тому хаосу слов и отрывков мыслей, которые я слыхал и читал годами от богословов, философов, ученых, администраторов по этому предмету. Это была искра, которая осветила все предшествующее. Все эти рассуждения о законе развития человечества, о божественной сущности и святости единой церкви, о конфликтах воли и разума, о судьбах народностей, все, все, что я слыхал и что мне казалось иногда сонным бредом, — все это получило для меня ясный смысл. Все это перифразами говорило только то, что сказал мне этот милый малый в тулупе и красном околыше. На место евангелия — воинский устав: для разговора — евангелие, для исполнения — воинский устав. Это я понял нынешний год.

** № 3.

Ты добрый человек. То, что жизнь детей, женщин и сотен тысяч людей губится на фабриках механической, нездоровой 15-ти часовой работой, мучает тебя, ты страдаешь этим, так чтож? Не покупай конфет, рогож, бархату; не предъявляй ко взысканию твои рубли на этих самых гибнущих людей, и совесть твоя будет спокойна. Или, если ты все таки покупаешь игрушки, бронзы, бархаты, ты лжешь, что страдаешь за них. Если ты понял, что конфеты, которые ты ешь, — кровь и слезы людей, ты не будешь их есть. Может быть, ты съешь в море и человечьего мяса, когда придет голод, ты съешь то, что тебе необходимо нужно, чтобы жить, но ты не будешь есть людей для забавы. Дикие угостили путешественника обедом. И обед показался ему вкусным. Но он узнал, что для обеда убили пленного и что он ел человечье мясо. Путешественник не станет больше есть у диких.

Ты говоришь: «без меня купят бархат и бронзы». Это неправда. Без тебя, да без меня, да без третьего будет меньше нужно бронзы. Но даже еслиб это была и правда, если ты понял, что вся твоя роскошь есть слезы и кровь людей, ты не можешь уж делать ее».

Но мы любим говорить о далеком, не упоминая о близком. Нам кажется, что когда мы заговорили о фабриках, в которых столько переплетено интересов и так запутано дело, что нас не уличат. Но улика налицо.

Ты говоришь, что и без твоих денег фабрики пойдут. Хорошо. Ну, а твои 10 человек прислуги — кто привел сюда из деревни, чтобы половина из них спилась и развратилась и попала в ночлежные дома и в дома терпимости?

Ты страдаешь о нищете и разврате, так не обращай их своими деньгами в рабство и не развращай, заставляя одного стоять всю жизнь в шутовском наряде в швейцарской, другого во фраке подавать на подносе письмо, третьего чистить за тобой и выносить твои нечистоты. Как только ты сказал, что страдание и разврат людей мучает тебя, тебе нет другого выхода, как перестать делать то, что развращает их, — ни покупать не нужно, ни заставлять работать на себя, ни держать прислуги, а самому работать на себя, и самому, и жене, и дочери, и сыну.

Но это тяжело, это мучительно, это будет ад, а не жизнь! Если я буду сама или сам чистить и варить, я буду несчастен, я буду зол, я буду хуже.

Это все может быть, и жить по человечески не неизбежно необходимо для людей, как мы и видим это.

Но лгать нельзя, лгать не надобно, и нельзя хорошим называть то, что дурно.

Тяжело так жить, ничего не покупать для потехи и роскоши, не держать прислуги и все делать самому, можно жить и по старому, и многие живут так и долго будут жить.

Но пускай такие люди не говорят, что они христиане — Христос не знает таких. Пускай они не говорят, что они образованные люди — образованный человек не может состоять в разврате, пускай не говорят, что они гуманные люди — гуманность [не] в том, чтобы пить кровь и слезы людей. Пускай не говорят, что они либеральные люди — либеральность — свобода, а они живут только насилием. Жить так можно, не понимая того, как мы живем, но понимая и живя так, человек перестает быть человеком, а становится животным, да еще хищным.

** № 4.

Только тот хитрый обман, который под видом денег установил новую и самую жестокую форму рабства, мог привести нас к такому странному положению.

Ведь то, что происходило в ту ночь, в которую я встретил 14-л 14-летнюю проститутку и в которую умирала с голода и с холода прачка от недостатка 60 к., происходит каждую ночь в Москве и во всех больших городах, и каждую ночь в Москве и во всех больших городах происходить то, что происходить и в нынешнюю ночь, когда я пишу это. Вь каждом номере газет есть описание великолепного освещения, лакеев в пудре, стоявших неподвижно на всех ступенях лестницы, и меню ужина с чудными французскими названиями, и туалетов дам, стоивших тысячи и тысячи, и рядом известия о замерзших и повесившихся. В каждую ночь и в каждый день ликуют рабовладельцы и с голода мрут рабы. И никто не видит того, что так очевидно, что одно происходить от другого, что те, которые ликуют, не только виновны своим равнодушием, но прямо виновны в этих несчастиях тем, что производят их точно так же, как производили страдания своих рабов рабовладельцы, заставляя их непосильно работать и недостаточно питая их.

Я помню, мой отец, добрый помещик, поехав в город, увидал раз убогого мужика из Ясной поляны Еремку, просящего милостыню. Он пришел в ужас, посадил с собой убогого, вернулся домой, разбранил прикащика и велел взять его в дворню, одеть и давать месячину, чтобы не было нищих из его крепостных. Он делал это потому, что он чувствовал, что в этом его обязанность, а чувствовал он, что это его обязанность потому, что знал, что если каждый помещик и каждый государственный чиновник будет так заботиться о своих крестьянах, то не будет голодных, и можно спокойно ехать в коляске в город, если же нет этого, то нельзя ехать в коляске в город, а надо прежде устроить Еремку, так чтобы он не холодал и не голодал. Теперь же все те вешающиеся с голода и умирающие, нам кажется, до нас не касаются, и их нищета, нам кажется, не может тревожить нашу совесть, и мы спокойно едем мимо них не только в город по делу, но на гулянье, в театры, на балы, как будто между их и нашей жизнью нет никакой связи.

В ту ночь, в которую я пишу это, мои домашние ехали на бал. Бал, не говоря уже о той безумной трате людских сил на несколько часов мнимого удовольствия, бал сам по себе, по своему смыслу, есть одно из самых безнравственных явлений нашей жизни. Я считаю его хуже увеселений непотребных домов, и потому, не будучи в состоянии внушить своим домашним мои взгляды на бал, я ухожу из дома, чтобы не видеть их в их развратных одеждах.

* № 5.

В заблуждение о том, что я могу помогать другим, меня ввело то, что у меня были лишния деньги и что во владении деньгами я не видел ничего несправедливого.

Существовало прежде мнение о том, что деньги представляют богатство; богатство же есть произведение труда, и потому деньги представляют труд того, кто ими владеет. Мнение это установлено было так называемой наукой, т. е. людьми, придумавшими различные обманы, для того чтобы оправдать свою праздность и пользование чужим трудом.

В последнее время стало так очевидно, что деньги никак не могут представлять труда того, кто ими владеет, что нельзя было более утверждать этого, что люди, называющие свои обманы наукой, стали уже утверждать, что деньги не всегда представляют труд того, кто ими владеет, но все-таки представляют всегда труд и сами в себе не только не имеют ничего несправедливого, но представляют законное, необходимое и естественное условие общественной жизни. Наука, то есть то подобие знания, которое имеет целью оправдание существующих несправедливостей, потрудилась так поставить вопрос о деньгах, что самый существенный вопрос относительно денег, именно тот, каким образом деньги служат средством порабощения одних людей другими, совершенно устранен. Деньги, по науке этой, представляют всегда труд и необходимы в обществе 1) для удобства размена, 2) для установления мер ценности, 3) для сбережения, 4) для платежей. Вот и все. То же значение денег, состоящее в том, для чего мы все и все вокруг нас употребляют их, — именно в том, чтобы посредством их заставить одних людей работать на других, об этом значении денег эта наука не говорит. Когда говорится об этом, то говорится в таких формах, что надо долго ломать голову, чтобы только понять то, о чем говорится. Чтобы сказать то простое и понятное каждому человеку дело, что те, у кого есть деньги, могут заставлять других не только на себя работать, но выматывать жилы из тех, у кого нет денег, чтобы сказать это, говорится о железном законе, по которому рабочая плата всегда стремится к понижению до степени удовлетворения только самых потребностей, а процент капитала и рента с земли стремятся увеличиваться. Этими словами по науке выражается то, что тот, у кого есть деньги сверх тех, которые ему нужны на удовлетворение своих потребностей, может швырять рыбки в помойную яму и предлагать тем, у кого нет денег для удовлетворения своих потребностей, зубами доставать их, и что всегда найдутся голодные, которые будут доставать их. Вместо того чтобы сказать то, что есть и понятно и главное — важно всякому, — то, что тот, у кого есть больше денег, чем потребностей, имеет неограниченную власть над тем, у кого меньше денег, чем потребностей, говорится о проценте, рабочей плате, ренте, о словах, в которых не только простые смертные, но и ученые по этой части перепутались так, что сами ничего не понимают, и, наконец, говорится о железном законе (этому глупому слову ужасно посчастливилось). Один человек посредством денег может из другого вить веревки — это железный закон. Но ничего же не говорили во время рабства, что то, что негров и мужиков секут и сажают в колодки и заставляют этим средством работать сверх сил, есть тоже железный или чугунный закон? Все знали, что это был не какой-нибудь чугунный закон, а простой человеческий, правительственный, безнравственный закон, написанный глупыми и злыми людьми, закон очень простой, по которому военная сила государства приходила на помощь одним людям — рабовладельцам против других людей — рабов, для того чтобы первые могли пользоваться трудами последних и угнетать их. Разве не то же самое теперь? Один человек посредством денег может делать с другими все что хочет, и государство военной силой защищает это его право. Законы ренты, процента, капитала и всякие выдуманные законы никому не интересны, а интересны люди и страдания их. Тогда страдание производило право рабства, теперь право владения денег и собственности, приобретаемой за деньги. Как тогда узел рабства развязался тем, что люди поняли, что такое рабство, из чего оно сложилось и на чем оно основалось, и ужаснулись перед ним, так точно и теперь необходимо понять, не желая скрыть их главное значение, как это делает наука (представляя какие то ренты, заработные платы и проценты), что такое деньги, откуда они взялись и каким образом получили такую власть над людьми.

Итак, прежде чем определять деньги по их отношению к Труду и Богатству (я пишу эти слова большими буквами, так как по науке эти слова возводятся в какие то независимые существа), надо определить их по отношению к людям и тем явлениям между людьми, которые, очевидно, постоянно повторяются и заставляют страдать миллионы и развращаться тысячи.

В этом смысле определение денег будет такое: деньги есть условные знаки, дающие возможность одним людям, собравшим много таких знаков, пользоваться трудом других людей и принуждать других отдавать свой труд чужим людям [...]

Один великий князь имел такую мерзкую болезнь, что все пер.. л и никак не мог удержаться. Доктор сказал, что болезнь тимпанит, и все смело повторяли это, и великий князь пер.. л везде сколько хотел. Право, рента с земли, процент с капитала, заработная плата за труд — тоже тимпанит.

По русски выходит, что богатые люди грабят бедных, забрав в свои руки все, что есть у бедных, и даже землю, и стригут их, не давая им обростать. И вот политическая экономия придумала для этого учтивое название в роде тимпанита — они говорят: это железный закон капитала. А богатые под этим прикрытием продолжают стричь. Но я не шучу. Дело ведь в том, что рабочий в таком положении, что у него отбирают все, кроме того, что ему нужно, чтоб жить. Железный или медный это закон, рентой или капиталом называется этот грабеж, это все равно; казалось бы, главное и необходимое — это узнать, как установился этот грабеж и чем он поддерживается. Рента — это право на землю (но ее уже и не защищают); но главный-то тимпанит — это Г-н Капитал, который имеет какие то свойства и привычки, и он-то все дело портить. Капитал — это возможность иметь орудия, нужные для работы. И если у одного человека есть земля и орудия, а у другого работа, но нет земли и орудий, то за землю и орудия надо отдать часть заработка. Из этого какого-то невероятного воображаемого деления и представления о человеке выйдет вся так называемая наука.

* № 6.

Стоить только восстановить в своей памяти все известные нам формы экономических насилий одних людей над другими, чтобы совершенно очевидно стало, как насилие денежных взысканий неизбежно и естественно вытекало из первобытных насилий. Живут Древляне, пашут, водят скотину, торгуют даже, т. е. меняются своими произведениями. Наезжают князья с дружинами, отбирают скотину, хлеб, ткани и, естественно, пуще всего металлы — золото, серебро, то, что можно увезти и сохранить. Древляне оправляются года через три, князья опять приезжают грабить, но поживы уж меньше, и князья решают лучше не грабить, а наложить дань — чем же? Очевидно, такими вещами, которые не портятся и не громоздки — бывали шкуры, но чаще золото; но золото уж почти все отобрано от Древлян и все у князей, и потому Древляне должны продавать князьям же за золото все, что они захотят взять. Вот самое простое первобытное насилие, производимое посредством денег. Разве не тоже самое происходить и при более сложных условиях жизни? Мужики у помещика на барщине. Ему трудно и неудобно их заставить дружно для себя работать. Он оторвет мужика от земли в музыканты, охотники, повара, а повар окажется плохой, — не лучше ли прямо назначить оброк — деньги? За деньги помещик наймет повара, так что для того, чтобы добыть деньги, нужные для уплаты помещику — все у помещика, — надо потрафлять помещику и делать все те работы, какие он хочет. И опять то же рабство, переведенное только на денежную цену. Разве не то же самое совершилось при нашем освобождении крестьян (не говорю уже о крестьянах, освобожденных без земли)? Вместо оброка — выкуп, т. е. деньги. Деньги же у помещиков и вообще богатых, и потому для того, чтобы получить нужные для выкупа податей деньги, он должен работать все то, чего хотят те, у кого деньги. Странно вспомнить, как помещики некоторые боялись выпустить из рук ту цепь, которой они держали рабов, не понимая того, что на рабов уже была наложена другая, более крепкая цепь денег и что им нужно было только выпустить старую и перехватить новую.

Разве не то же самое в гораздо большей степени в нашем фабричном быту и во всей Европе? Деньги у богачей, у малого числа. Деньги нужны теперь не только на уплату, но для большинства обезземеленных у нас и всех почти в Европе; деньги нужны прямо на то, чтобы купить хлеба, заткнуть дыру во рту своих и свою; как же не работать все то, что хотят богатые? И это самое простое, очевидное насилие называется рентой и процентами с капитала.

Требуют у тех — чего у них нет — денег (деньги же все у правительства и богатых) и потому, чтобы получить деньги, бедные лишаются все больше и больше того, что у них было, и закабаляются во всякие работы, нужные богатым, и постоянно содержатся, как проститутка бандыршей, всегда в долгу. И вместо того, чтобы понять отчего это сделалось и как уничтожить это, политическая экономия целый век уж все хочет разъяснить это положение так, чтобы это казалось вполне справедливым.

А между прочим что может быть яснее причины этого? Посмотрите на вновь завоеванные страны: на Индию, Америку, посмотрите на старые государства, откуда берется это новое рабство. Князья разорили и побили Древлян, сожгли и увели пленных. Это очень тяжело, но князья ушли, и Древляне опять живут свободно и оправляются. Но вот князья пришли и наложили дань. Тут уже хуже. Никогда нет свободы. Но потом князья завладели землей и разделили своим. Это еще хуже. Налоги всегда тревожат Древлян. Но вот освободили Древлян и дали или не дали земли — это все равно, но наложили на них подати, отбирающия у них последнее. Это уже хуже всего. Хуже всего то, что когда их грабили и гнали и закабаляли на земле, они знали, что над ними совершают зло, а зло не вечно, теперь же они рабы хуже прежнего, но не видят, где зло. Все что отбирают у них, отбирают по справедливости для их же пользы. В самом деле, что может быть ужаснее того, чтобы у человека насильно отбирали его пропитание, повергая его в полное рабство, объясняя это тем, что это для его блага? Зимний дворец, Храм Спасителя, железная дорога, ничего не возящая, война с турками, урядники, миллионы на жандармов — все это собирается насильно с того человека, которому не нужен ни дворец, ни храм, ни железная дорога, который любит турок и ненавидит урядников и жандармов. A ведь это делается, и никто не видите не только бессмысленности, но и злой насмешки этого. В сущности так ясно, что на общее благое дело, т. е. подати, всегда люди будут сами давать и что признак благости дела есть то, что люди сами дают, и что насильно на благое общее дело никак нельзя собирать, что этот удивительный обман не мог возникнуть иначе, как исторически. Если бы люди всегда были свободны, то никто бы им не мог внушить того, что хорошо насильно давать деньги на общее благо. Для общего дела мы и теперь без наеилия даем деньги. Но этот обман вырос на насилии. Деньги точно также собираются, как князьями с Древлян, для личных корыстных целей, но только оправдывается это теперь хитро общим благом.

Мы привыкли и не видим нелепости мотива податей всяких, и прямых и косвенных, собираемых насилием, a ведь стоит только опомниться, чтобы ужаснуться перед этой нелепостью. Положим, у нас самое прекрасное правительство, представляющее наилучшим образом волю народа, но я никогда не хожу в храмы и не люблю их, никогда не боялся и не боюсь немцев. Как же меня заставить платить за храмы и за войну с немцами? А если можно заставить платить за то, чего я не хочу, то очевидно, что я раб и всегда буду рабом, если только не буду хозяином. Налоги государственные, взысканные насильно, — вот источник рабства. Если бы были мытари-откупщики, народ бы был в рабстве у Кесаря и мытарей; если не будет установленных мытарей, то будут вольные, те, которые будут отбирать для казны и для себя и еще более усилят рабство.

* № 7.

Петровками мы затеяли участвовать в самой легкой и приятной работе — в покосе. Работа была — покос артельный, снятый у землевладельца. Было три косы, мы — несколько нас было — четвертая коса. И так как дело было артельное, мы должны были принять участие во всей работе. Работа была около дома, и мы приходили в обед и вечером домой и потому участвовали в той и в другой жизни [...]

Косцы были: первый 48-ми летний сильный худой мужик, лучший косец в деревне, с большой семьей, но еще не женаты были сыновья. Для него покос решал вопрос — продать жеребенка на зиму или нет. Другой — молодой мужик, живущий в живейных извощиках, отделившийся от большой семьи. Для него вопрос был в том: на своем ли сене работать зиму или на покупном? Третий — сапожник дворовый, маленький, энергичный человек 40 лет. Сам уже лет 30-ти от рода научился косить и не отстает от лучших косцов. Всю жизнь пил и пьянствовал. Два года, как бросил пить. Женат на крестьянке, у него трое малых детей. Для него прямо стоял вопрос: иметь ли на зиму корову для ребят, или пробиться без молока. Работали все до крайней напряженности, т. е. так, что всякий раз перед концом упряжки я видел, что не я один, но и другие еле-еле, пошатываясь, проходили последние ряды. Но они еще и кроме этой работы должны были делать и другую неотложную работу. Сапожник вечерком тому подкинет подметку, тому заплатку поставить. Нельзя отбивать народ. Один раз, когда мы сошлись после обеда, молодого мужика не было. Сапожник сказал мне, что он скородит. Пропустив час или полтора работы, он прибежал, запыхавшись, и взялся за работу, как бы наверстывая пропущенное. Нельзя было не заскородить, загрубла бы земля, а послать ему некого. Вот он без отдыха после обеда съездил и заскородил свою полниву.

На второй или на третій день нашей работы пришло воскресенье. Я спросилъ — будемъ ли мы работать? «Какъ же не работать? Одно время въ году пропустишь — не вернешь. Съ утра, какъ ободняетъ, бабы выйдутъ гресть, а мы копнить». Это воскресенье мы вышли копнить, но Григорья не было, онъ прибѣжалъ въ обѣдъ. Онъ съ утра съѣздилъ въ Тулу къ сыну за деньгами и купилъ нужное. Работа была не только напряженная, но неустанная. Очевидно, мужики работали изъ послѣднихъ силъ. Они не только выдавали въ эту работу весь запасъ своей скудной пищи, но и прежніе запасы: они худѣли. Съ этого воскресенья началась работа мужицкая и бабья. Утромъ мы косили, а въ обѣдъ присоединялись къ бабамъ грести въ валы и копнить. Въ серединѣ покоса, послѣ дождя, когда оказалось много подкошеннаго и промоченнаго сѣна, надо было раскидывать копны, сушить и поскорѣе ухватывать, скопнить разстроенное. Рѣшили выдти на косу по двѣ бабы. На мою косу я попробовалъ было пригласить домашнихъ женщинъ и дѣвушекъ, но оказалось, что онѣ такъ были слабы, лѣнивы и неловки, что онѣ только насмѣшили мужиковъ и бабъ, и я долженъ былъ на свою косу нанимать двухъ поденныхъ. Съ моей доли выходили поденныя, но съ доли косцовъ выходили ихъ домашнія.

* № 8.

Как всякий человек, немножко одаренный способностью обдумывать и обобщать окружающия его явления, я с молоду еще много раз задумывался над условиями экономической жизни нашего общества и, чтобы уяснить себе представлявшиеся мне вопросы, обращался к науке. Это повторялось в моей жизни раза 3, и всякий раз я, почитав Бастиа, Милля, Лассаля, Прудона, Маркса, недочитавъ всего, бросалъ книгу и говорилъ себѣ, что или я глупъ и неспособенъ или все, что написано въ этихъ книгахъ, есть величайшій вздоръ. Въ глубинѣ души признавалъ эти книги за вздоръ, но въ разговорахъ о политической экономіи съ образованными и учеными по этой части людьми я признавалъ себя несвѣдующимъ. Такъ это продолжалось до послѣдняго времени, когда мнѣ ясно представился вопросъ: почему одни люди работаютъ черезъ силу ненужную имъ работу, a другіе могутъ заставлять другихъ работать эту работу. Вопросъ этотъ сталъ передо мною не изъ празднаго любопытства, a рѣшеніе его связалось для меня съ рѣшеніемъ нравственнаго, религіознаго вопроса: почему экономическая жизнь человѣческихъ обществъ сложилась въ формы, противныя и разуму и совѣсти и выгодамъ людей? И я сталъ, какъ умѣлъ, рѣшать этотъ вопросъ. Зная, что существуетъ цѣлая наука, обладающая горою книгъ объ этомъ предметѣ, зная, что эта самая наука въ послѣднее время находится даже въ гоненіи у правительства и консерваторовъ за то, что она выставляетъ такія положенія, въ которыхъ высказывается несправедливость и неправильность современнаго строя, я, разумѣется, обратился къ этой наукѣ и къ живымъ представителямъ ея и къ ея писателямъ для разрѣшенія моего вопроса. Но — удивительное дѣло — я не только не получилъ какого-нибудь отвѣта, но я убѣдился, что чѣмъ дальше я шелъ за положеніями и выводами науки, тѣмъ больше я удалялся отъ возможности разрѣшенія вопроса.

Мало того, я встретил в этой науке положения прямо ложные, софизмы, очень неискусно составленные прямо для того, чтобы лишить исследователей науки возможности какого-нибудь объяснения; кроме того, вся эта наука складывалась из положений, вытекающих не столько из наблюдений или обобщений, сколько из полемики. Являлось положение странное, дикое и объяснение его тогда только делалось возможно, когда узнавали, что были или есть положения совершенно противные.

Стоит открыть какой-нибудь курс политической экономии и посмотреть оглавление.

Наука в своих уклонениях от исполнения своего дела не только закидывается в сторону, но прямо пятится назад. И этот прием политическая экономия употребляет всегда без исключения.

* № 9.

О счастливы, тысячу раз блаженны люди, не прошедшие через развращающую, вывихивающую мозги школу нашего Европейского Талмуда, так называемой науки, и счастливы, тысячу раз блаженны писатели, которые могут обращаться к простым, не одуренным наукою людямь. Я не имею этого счастья и имею дело с теми людьми, которые второе слово говорят: а наука! которые рады поверить здравому смыслу, но не смеют этого сделать, не справившись с наукой. И нельзя им не говорить этого, потому что знают ли они или не знают науки, они твердо знают, зачем нужна эта наука. Они знают, что наука эта очень хорошо объясняет и оправдывает существующий порядок вещей. Стоить только пристать к ней, и будешь прав. Наука же есть великое дело. Наука это хоть не сама истина, а то, что заменяет ее. И жрецы этой науки — сила, авторитет, такой же, какой был когда-то авторитет церкви.

И потому, хочешь — не хочешь, говоря той публике, к которой я обращаюсь, надо говорить словами науки, надо предвидеть те не возражения, но виляния, которые делает наука, и — волей-неволей — анализировать эти положения науки, то, что я и пытался делать.

Труд этот облегчало для меня подобное же исследование одной из наук, к которой я несколько лет тому назад был также неизбежно приведен, как теперь к исследованию политической экономии. Я говорю о богословии. Исследование богословия не только помогло, но сделало мне чрезвычайно легким исследование политической экономии. Как ни странно это кажется, как ни далеки кажутся эти науки одна от другой, и та и другая наука построены на тех же основаниях, имеют ту же цель и употребляют те же самые приемы, с тою только разницею, что богословие старее, благороднее и все таки умнее, политическая же экономия моложе, подлее и гораздо глупее, так что распутать софизмы политической экономии после практики, которую я приобрел при исследовании политической экономии, мне было гораздо легче.

Основами политической экономии, так же как и богословия, служит не что-нибудь действительно существующее и потому понятное каждому простому человеку, a известные отвлечения, не имеющия прямого, простого значения, а получающияся ею только вследствии искусственного определения. Отвлечения эти приводятся в связь, составляют догмат веры, и вся наука состоит только в том, чтобы всякого рода софизмами убедить людей в действительности этих фикций, отвлечь их внимание от сущности дела. Основные фикции, на которых строится политическая экономия, следующия:

1) производство — не то, что человек работает (такого понятия политическая экономия терпеть не может), а то, что как-то само собою что-то производится посредством участия не людей, а факторов производства; 2) капитал — не то, что деньги, как разумеют все, и не то, что человеку есть надо, — капитал, как употребляют это слово мужики, а такой капитал, который нельзя иначе понять, как только когда выучить наизусть опредѣленіе; 3) процентъ и барышъ — опять не такъ, какъ всѣ понимаютъ, а такъ, какъ ихъ опредѣляетъ политическая экономія; 4) рента — не то, что доходъ съ земли, а какъ то излишекъ дохода хорошей земли противъ самой дурной; 5) цѣнность — не то, за что деньги платятъ, а опять опредѣленіе, которое, чтобы говорить о немъ по наукѣ, надо выучить, да еще по одному какому-нибудь экономисту, потому что до сихъ поръ хотя они и признаютъ, что въ ученіи объ обмѣнѣ и цѣнности вся сущность политической экономіи, они еще хорошенько не согласились въ ея опредѣленіи. И вотъ на этихъ то основахъ, подъ которыя ни подъ одну нельзя подвести живаго, яснаго понятія, точь въ точь, какъ въ богословіи, строится наука политической экономіи. Всѣ же понятія, самыя коренныя, близкія, понятныя и имѣющія прямое отношеніе къ экономической жизни народа, не только не берутся въ основу, но старательно или опредѣляются такъ, чтобы они теряли свое значеніе, или вовсе игнорируются. Понятіе о деньгахъ, напримѣръ, старательно опредѣляется такъ, чтобы деньги представлялись не тѣмъ, что они есть — деньгами, а товарами въ родѣ чая и сахара, понятія же собственности и правительственной власти — тѣ самыя два понятія, на которыхъ зиждутся всѣ экономическія условія, — эти понятія не включаются въ область изслѣдованій политической экономіи, а признаются неизбѣжно существующими, и говорится только о распредѣленіи собственности и о правительствѣ, какъ о самомъ естественномъ и не подлежащемъ изслѣдованію явленіи. Говорится объ обязательныхъ и оптативныхъ функціяхъ правительства.

Все дело в науке этой поставлено так, что основанием науки признаются фантазии, a действительные основы признаются за что-то внешнее и не подлежащее науке. Несущественные и не касающияся дела положения, точь в точь, как богословие, политическая экономия принимает за основы, и точь в точь, так же как богословие, самые существенные понятия она оставляет в стороне. Происходит это от того, что цель той и другой совершенно тожественны. И та и другая существует только затем, чтобы отстоять ложный порядок вещей и скрыть то, что обличает его. Богословию нужно скрыть истинное учение Христа и оправдать себя, свое церковное учение, дающее привеллигированное положение жрецам церкви. Политической экономии нужно скрыть истинное политическое учение свободы и равенства и оправдать свое учение, дающее привеллигированное положение жрецам науки. Те же и приемы той и другой науки.

* № 10. XXII.

Какие же это ширмы? Ширмы закрывания от людей их несправедливости пользования чужим трудом, т. е. оправдание этой несправедливости есть только одно. Это одно оправдание только видоизменяется и усложняется по временам и народам. Но оправдание только одно. Мы, жуирующие, другой породы, другого сорта люди, чем те, и мы нужны тем людям. Без нас было бы хуже. Коканский хан сидит на дорогих коврах и подушках в своем гареме, пьет шербет, а рабы его замучены работой для доставления ему сладостей его жизни. И он твердо уверен, что остальные люди хамы и что он нужен, даже драгоценен и священен для этих хамов. Такие коканские ханы были всегда, и в древния времена и у Римлян и их граждан римских [?], [и в] средние или рыцарские века, такие же есть и теперь, и не один, и не два, а ими полон наш так называемый образованный мир. Но прежде, и в особенности до введения христианства, такие коканские ханы были наивные и невинные — они не знали даже того, что можно и должно иначе делиться с людьми благами мира. Но с введением христианства, с распространением знаний, в особенности в наше время, после французской революции, всеобщей популярной проповеди гуманности, равенства и братства людей, существование таких коканских ханов казалось бы невозможно, удивительно. А между тем коканские ханы существуют во всех видах и в огромном количестве, и даже идеал большинства людей нашего времени есть только идеал коканского хана, т. е. возможности как можно меньше работать и пользоваться как можно больше трудами других. Но мало того, что такой идеал есть идеал людей необразованных: это есть в скрытом виде, в видоизмененной форме идеал всех так называемых образованных людей — людей науки и искусства, тех самых, которые дают направление и тон всем другим людям.

С тех пор как существует мир, существовало и существуеть только одно честное оправдание для коканского хана: я-хан, ханской крови, я и мои родичи — мы особенные люди белой кости, остальные люди — хамово отродье — черной кости. Нам, ханам, надо пользоваться благами жизни, а хамам надо работать на нас, тем более, что если нас не будет, хамы передерутся, и их заберет другой хан, и им же будет хуже.

Оправдание это нам кажется дико, но оно единственно возможное оправдание и, как ни странно сказать, оно одно (только несколько видоизменившись) существует в наше время. Для того чтобы дальнейшее было вполне понятно людям, запутанным своей жизнью, также как оно будет понятно для всех простых бедных людей, я должен напомнить немного то естественное свойство людей, которое мы любим забывать. Хорошо ли, дурно сделал это тот Бог или тот закон природы, по которому существуют люди, но дело в том, что люди все поставлены в необходимость постоянно и неустанно бороться с природой, для того чтобы добывать себе, кроме орудий труда, кров, пищу, платье, топливо, одежду и все то, что спасает их от постоянно угрожающей погибели Вот это то обыкновенно забываемое обстоятельство, я прошу иметь в виду. Возьмем ли мы для примера общество людей, как Россия, в 100 миллионов, в 1 миллион, в тысячу, в 10 человек, какие бы ни были обязанности людей, составляющих это общество, — в том ли, чтобы исполнять требования правительства — ходить воевать или делать маневры, судить ли других людей, молиться и совершать богослужение, учиться ли астрономии, грамматике, государственному праву, играть на скрипке или на театре, какие бы мы не считали обязанности главнейшими для этих людей, одна обязанность, совпадающая с необходимостью и вместе с тем составляющая исполнение воли Бога или закона природы, будет всегда предшествовать всем другим обязанностям — обязанность и необходимость прикрыть себя и своих от дождей и стужи, накормить, напоить, одеть. Эта обязанность, составляющая исполнение воли Бога, всегда будет первою и несомненною, потому что, чтобы не должен был делать человек: маршировать, защищать отечество, судить других, изучать козявок или играть на скрипке, прежде всего этого он должен выспаться, поесть и прикрыться.

Человек поставлен в такие условия, что для жизни он прежде всего должен не переставая бороться с природой, добывать себе средства противодействия жару, холоду, голоду и т. п. И эта обязанность не легкая. С тех пор, как существует мир, мы видим, что люди с страшным напряжением, лишениями и страданиями борятся с теми условиями, которые стремятся погубить их. Как мы видели прежде, так мы видим и теперь, что жизни человеческия гибнут в этой борьбе, и потому мы не имеем права думать, что придет или пришло время, когда люди могут освободить себя от этой обязанности. Как была эта обязанность первою и несомненною, так и осталась она и остается до сих пор. Как было, так и есть до сих пор. Где бы я ни жил: в городе пли в деревне, — стены и крыша моей горницы не выросли сами собой; дрова в моей печи не пришли сами, также не пришла вода и не свалился с неба печеный хлеб, и суп, и чай, и сахар, и сапоги, и все, все, чего не перечислишь в 10 томах. Все это сделали и принесли мне те люди, из которых сотни и тысячи гибнут в борьбе зa существование с природою, те люди, которые мрут и чахнут и оскотиниваются в тщетных усилиях добыть себе кров, пищу и одежду. По какому же праву я освободил себя от этой борьбы, губящей моих братий; по какому праву я дезертировал из этого войска и не только не помогаю моим братьям, гибнущим в их смертной борьбе, и спокойно смотрю на их гибель, но еще своими требованиями ослабляю их силы и увеличиваю число погибающих?

Как я сказал, есть только один ясный ответ на этот вопрос. Ясный ответ на этот вопрос такой. Я не признаю братства и равенства между людьми. Люди есть благородные — это ханы, граждане Римские, рыцари, дворяне и — чернь. Чернь же так дурна, что если не управлять ею силою, то эти люди — чернь — побьют всех нас и друт друга, и им же будет хуже. Я управляю этими людьми, спасаю их от зол, которым они подлежать, и потому естественно освобождаю себя от общего всем труда борьбы с природой для существования, а пользуюсь трудами других для блага этих же людей по воле Бога, поставившего меня в это положение.

Я отдаю голову на отсечение тому, кто найдет или укажет мне другое, сколько нибудь понятное оправдание увольнения себя человеком от участия в борьбе с природой и пользования чужим трудом, кроме этого. (Я не говорю о женщинах, для которых оправдание ношения, рождения и кормления детей всегда служило и служит законным оправданием для увольнения себя от труда мужского, но никак не может служить оправданием увольнения себя от труда, выпадающего на долю большинства женщин). Если справедливо то, что чернь не может жить и управляться без тех, которые управляют ею, то оправдание это совершенно верно. И оно даже представляется вполне справедливым, когда слышишь от той самой черни, трудом которой пользуются правители, признание справедливости этого оправдания. Русский мужик и английский работник, да и Француз и Американец в большинстве случаев признают необходимость и законность того увольнения от участия в борьбе с природой, в котором живут их правители. А если так, то оправдание это вполне справедливо.

Но в наше время случилось удивительное дело: законность этого оправдания пользования чужим трудом правителей опровергнута и опровергается. Горы книг написаны в доказательство того, что это увольнение себя от труда правителей незаконно, несправедливо, миллионы речей произносятся и пишатся об этом. Незаконность пользования чужим трудом правителей сделалось труизмом, самой обычной темой разговора образованных, либеральных людей. Но не это удивительно; удивительно то, что нападки на правительство, осуждение правителей за их дармоедство исходить от людей, еще больше, чем правители, освободивших себя от участия в труде, еще больше пользующихся чужим трудом и не имеющих на это никакого оправдания или оправдание такое сложное, хитрое и мистическое, что никто, кроме их самих, его понять не может.

Поясню примером. Прислушайтесь к разговору взрослых с проседью людей на железной дороге, в клубе, в гостиной, в кабинете, и из 10 случаев 9 вы услышите разговор о правительстве и правительственных лицах. Министр нажил именье, губернатор ничего не делает, распутничает, прокурор получает 5 тысяч, частный пристав, исправник нажились, и все поедают народный труд. Прочитайте газеты — тоже насколько это допускают рамки цензуры. Правители берут деньги и поглощают труд народа, и это есть страшная несправедливость, против которой должно бороться общество всеми своими силами. Кто же говорить это? Кто призывает к этой борьбе с дармоедами? Из 10 случаев 9 это говорят следующие люди: помещик, кончивший курс в университете или в военном училище и проживающий не меньше тех чиновников, которых он осуждает, но зато ничего не делающий, кроме приобретения денег, купец, фабрикант, точно также пользующийся трудами других и делающий только то, что увеличивает его возможность пользования трудами других, журналист, проживающий больше прокурора и делающий только то, что дает ему деньги. Учитель, профессор, получающий свое жалованье из той же казны и доживающий срок, чтобы получать еще пенсию. Что значат эти осуждения? Я часто думал об этом и спрашивал осуждающих, на каком основании они осуждают, и убедился в том, что эти люди не понимают то, о чем они говорят. Они осуждают не потому, что они признают несправедливость пользования чужим трудом, а только потому, что им завидно, что министр украл много, а им не удалось, или что исправник получает больше, чем он — профессор, несмотря на то что он профессор, всю жизнь считал козявок, что очень скучно и трудно, а исправник веселился и получает больше. С этой точки зрения осуждения их имеют смысл. Но стоит только поставить вопрос так, как он стоит, чтобы ужаснуться перед той путаницей и фарисейством, которая выражается в этих осуждениях. Вопрос ведь стоит так, и свернуть его с этой постановки нельзя. Вопрос такой: почему люди, те люди, которые Богом или законом природы поставлены в такие условия, что они страшным, приводящим к страданиям и смерти трудом только могут поддерживать свою жизнь, почему эти люди освободили себя от этого труда и навалили его на друтих, своими требованиями отягчая еще этот труд? Если так стоит вопрос, то каким образом у тех людей, которые дезертировали от этого труда и не имеют за собой никаких понятных оправданий, каким образом у этих людей поворачивается язык, чтобы осуждать тех людей, которые имеют очень ясное определение и разумные оправдания?

Ученый, литератор, художник — один ругает шефа жандармов, другой прокурора, 3-й губернатора. Я нарочно беру ученого, литератора, художника, потому что всякий простой человек, либеральный помещик, купец фабрикант в своих осуждениях опираются на то самое, чего представителями суть выбранные мною лица — именно на науку, культуру вообще и искусство. С высоты этого величия они осуждают. Разберем их осуждения. Вы, Г-н Профессор, осуждаете шефа жандармов, что у него квартира хорошая и жалованье, что он пьет народную кровь. Правда, он уволил себя от борьбы с природой и пользуется трудами других, но не одни его начальники говорят ему, что он нужен, ему говорят это люди, имя которым легион, ему говорят, что если он не будет ловить и вешать, то взорвут дворец и улицы и перебьют невинных, убьют еще Царя, сделают Пугачевщину, и если он верит этому (а этому легко верить), то у него есть ясное твердое, законное и честное оправдание в своем увольнении от труда и в пользовании трудом других. Но вы, осуждающие его и находящиеся совершенно в том же положении, как и он, никогда палец о палец не ударившие для участия в общей борьбе за жизнь, чем вы оправдываете свое увольнение? Тем что вы выучили все то, что писали и пишут люди о государственных, международных правах, которых никогда не было и не может быть, или вы прибавили еще 17 звезд в млечном пути к тем, которые известны, или новых козявок нашли или выдумали n-е состояние тел и четвертое измерение. Объясните же пожалуйста тем, которые умирают, работая на вас, какое у вас есть оправдание в вашем дезертирстве. Но объясните так, что чтобы они поняли и охотно сами давали бы вам тот хлеб, который вы вырываете у них из рук. Вы говорите, что они, работая вечно одну физическую работу, не могут понять значения науки. Но я и со мною много других, мы, грамотные и не забитые работой, и мы читали ваши книжки и все таки не можем понять, какая связь того таинства научного, которое вы совершаете, с участием в труде людей. Каким образом знание той чепухи о n-м состоянии тел, которое вы сами выдумаете и сами разрушите, каким образом ваши споры о том, что вы сами выдумываете, каким образом даже знание того, сколько у голенястых птиц перьев на заду или какое отношение первых чисел, как эти знания могут заплатить за дрова, хлеб, одежу, которые, умирая в труде, делают для вас люди, — этого вы не объясните ни тем, которые трудятся на вас, ни мне, ставящему вам этот вопрос, ни самим себе, если вы захотите быть честны. Я знаю, что вы верите, что наука очень полезна. Но ведь ваша вера при вас. Зачем же тем людям, которые не верят в это, умирать, кормя и одевая вас? Вы верите — и прекрасно. Кто верит, тот и делай. А то вы тем самым орудием, которым правители пользуются трудами других, пользуетесь сами, но не имеете никакого оправдания, кроме своей веры, да еще осуждаете правителей.

Тоже и с литератором, тоже и с художником. Я пишу повести или насмешки и ругательства или спорю с кем нибудь, или пишу картинки — какого нибудь Христа, которые никому не нужны, и за это я считаю себя в праве уволиться от борьбы с природой, и те, которые кормят и одевают меня, должны верить, что те вещи, которые я пишу на бумаге, или полотне, или на нотах, те вещи, которые не имеют для них никакого ни интереса, ни смысла, дают мне это право.

Судно заливает водой. Чтобы не потонуть, всем нам надо работать, и все работают. Но вот является человек, который убеждает или хитростью приводит людей к убеждению, что им будет выгоднее, если он не будет выкачивать, а будет распоряжаться ими. Это понятно, пока люди верят, что этот командир им нужен; но вот является другой, который тоже увольняется от работы под предлогом, что он будет колдовать. Никто не верит этому человеку, но он. подделывается к тому, кто стал начальником и не работает, а колдует. Но вот этот колдун начинает завидовать начальнику и показывает людям, что начальник плох и не нужен. Тут комическая сторона дела; если люди поверят колдуну, то прогонят начальника, велят и ему работать. А прогнав начальника, уже само собой прогонят и колдуна, который держался только на начальнике, и велят ему работать. Таково положение в нашем обществе того выросшего под покровительством власти обмана, называемого культурой, наукой и искусством.

* № 11. XXIII.

Увольнение себя от общего труда человечества властителями во имя пользы управления может быть дурно и вредно, но злоупотребление этой возможностью имеет свой предел. Правители, злоупотребляющие своей властью, доводят народ до сознания ненужности этих правителей, и правители устраняются. Но увольнение себя от труда во имя отвлеченной, непонятной народу пользы — во имя колдовства, совершаемого в пользу этого народа, не имеет пределов и хуже всего развращает людей. Кроме того, вера в законность увольнения себя от труда правителями расшатывается уже давно и быстро уничтожается, вера же в законность увольнения. себя от труда во имя культуры, цивилизации, науки и искусства утверждается, усиливается и распространяется. Все злодеяния, совершаемые людьми в наше время, злодеяния, перед которыми цирки Римлян и казни инквизиции кажутся милыми шутками, — все совершаются во имя этого нового оправдания — культуры, науки и искусства. Миллионы людей гибнут, всю жизнь проводя, как скоты, под землею, в запертых душных зданиях миллионы бродяг и миллионы растлеваемых детей и проституток, и все это так должно быть, потому что это сопутствует развитию культуры, науки искусства: fiat культура, pereat mundus232 [Да здраиствует культура, хотя бы погиб мир.] . Что же такое эта культура и слагающие ее элементы — главные — наука и сопутствующее ей — искусство? признак науки, что она не нужна. Спрашивая себя, что такое наука вообще и отыскивая ответ в смысле, придаваемом слову языком не только русским, но и всеми языками, я вижу что наукою называется знание — всякое знание и искусство, в более же точном смысле вижу, что, отделив искусство, как мастерство какое либо, от науки, наукой называется знание предмета предметов и отношений их между собою. Есть наука крестьянского, сапожного дела. Человек — прикащик, не умеющий косить и пахать, может знать крестьянское дело; также и хозяин — сапожник, не умеющий шить, также лесной промышленник и т. п. Кроме того, есть наука грамоте, ариөметики и всех возможных предметов, нужных и полезных людям. Такое значение имеет слово наука в языке. Но не таково значение слова наука для людей науки. Определение людей науки не покрывает значения, которое ему дает язык. Наука для людей науки исключает из своего определения все те знания сапожного, лесного, слесарного и всех вообще приложимых к жизни дел и признает научными всякие знания, за исключением прямо приложимых. Даже существует часто повторяемое мнение, что вполне научны только те знания, которые не имеют целью свое приложение. Научными знаниями признаются все те знания, которые, во-первых, не могут быть непосредственно приложимы, и, во 2-х, те, которые облечены в известную условную форму. Наукой признается то, что признается научным теми, которые себя признают людьми науки.

* № 12. XXIV.

Государственный человек прежде и теперь иногда по старой привычке защищает свою праздность и зло тем, что он назначен на это Богом, или Гегельянец тем, что государство есть форма развития личности. Он служить государству, и потому он выкупает все, но эти оправдания уже отжили, и никто не верит им. Чтобы твердо (как ему кажется) защитить себя, он должен найти теперь уже не богословския или философския, а научные опоры. Нужно выставить приндип или национальностей, или объединения, или общей подачи голосов, или конституции, или даже социализма в смысле научных принципов, нужно покровительствовать наукам и искусствам. Промышленный богатый человек прежде мог говорить о Божьем произволении, избравшем его в богачи и распорядители трудом других, мог говорить о значении торговли и промышленности для блага государства, но все это теперь уже не годится. Чтобы научно оправдать себя, он должен, во-первых, придать научный характер своему делу, на фабрике завести больницы и школы, в торговле установить международные отношения и, во-вторых, должен покровительствовать наукам и искусствам: издавать газеты, книги, завести галлерею или музыкальное общество. Ученый и художник может по старой памяти говорить о пророчестве и откровении или о проявлениях духа, но чтобы ему стоять твердо и знать, что печку топить и воду носить и доставлять ему приятности жизни есть обязанность других, он должен исповедывать то, что общества человеческия суть организмы и что он в одном из этих организмов или во всем человечестве, как организме (это как то не совсем разделено ясно) есть мозговой орган, который должен питаться другими. Только на этом удивительном суеверии, что человечество и человеческия общества суть организмы, и держатся в наше время все оправдания праздности людей, имеющих возможность посредством насилия пользоваться трудами других.

Люди живут веками и подчиняются теологическому порядку вещей. Папа помазал, и оттого он король и законный. Отец награбил, и оттого дети законно владеют. Потом люди живут, веками подчиняясь юридическим порядкам. Государство должно быть, должны быть сословия, и потому это все законно. Люди верят, что кто-то там наверху, божественный или мудрый, устроил все это и разъяснил, они не знают всЕх разъяснений, но верят, что все там стройно и ясно. Но стоит самому простому человеку заглянуть в эту теологическую или философскую кухню, чтобы ужаснуться перед той бессмысленностью и неосновательностью, которые царят там. То же и с научной теорией: она ходит в толпе в газетных журнальных статьях, в популярных книжках, разговорах, все верят в нее, и наивным людям кажется, что там где-то у ученых все это так ясно и очевидно, что и сомнений быть не может, но стоит заглянуть туда, чтобы ужаснуться. — Удивительно читать в богословии доказательства того, что Бог один и три, что Бог одним велел царствовать, другим повиноваться и царство назначил тем, которых помажут маслом, удивительно читать определение государственного и международного права, но еще удивительнее заглянуть в лаборатории научной теории и прочесть там основы того миросозерцания, которое называется научным.

Теория эта в следующем:

Формулировать научное суеверие, то, что в наше время называется наукой, такъ же трудно, какъ трудно формулировать всякое суевѣріе, которымъ пользуются люди и которое не выдумывается сразу однимъ человѣкомъ, а образуется по мѣрѣ надобности людей, пользующихся суевѣріемъ, медленнымъ наростаніемъ однаго обмана на другой, одной лжи на другую, точно такъ же какъ трудно формулировать теологическое суевѣріе, точно такъ же образовавшееся. При опроверженіи такого рода теорій суевѣрія, какъ это каждый можетъ замѣтить при опроверженіи теологическаго суевѣрія, главная трудность въ томъ, что нѣтъ ясной формулировки ея. Вы стараетесь уловить какое нибудь ясное утвержденіе и доказываете его неосновательность, но противникъ тотчасъ же видоизмѣняетъ свое утвержденіе и ускользаетъ отъ логическихъ доводовъ, вы опровергаете и другое утвержденіе, онъ опять, какъ змѣя, ускользаетъ и говорить новое, и такъ онъ дѣлаетъ до безконечности, потому что у него нѣтъ и не можетъ быть по безсмысленности его утвержденій никакихъ ясныхъ опредѣленій. То же самое и съ царствующей въ наше время теоріей научнаго суевѣрія. Единственное средство уловить эти ускользающія изъ рукъ логики теорій суевѣрій — это изслѣдовать ихъ въ ихъ источникахъ. Источникъ теологической теоріи суевѣрія есть библія, источникъ научной теоріи суевѣрія есть позитивная философія и политика Конта. До Конта не было суевѣрія о томъ, что человѣчество есть организмъ, не было классификаціи наукъ съ вершиной ихъ соціологіей, не было науки въ томъ значеніи, которое она приписываетъ себѣ теперь. Не было наукословія, совершенно аналогичнаго богословію, не было науки самой себя разсматривающей и саму себя утверждающей, точно такъ же, какъ это дѣлаетъ сама себя опредѣляющая и разсматривающая церковь. Контомъ положено основаніе теоріи научнаго суевѣрія, и въ предметѣ суевѣрія и въ формѣ самаго суевѣрія, съ удивительнымъ сходствомъ со всякимъ и въ особенности хорошо намъ извѣстнымъ церковно-христіанскимъ суевѣріемъ. Точно такъ же дѣйствительности придано недѣйствительное фантастическое значеніе: въ церковномъ христіанствѣ — дѣйствительному человѣку Христу придано фантастическое значеніе Бога (и Бога и человѣка), въ контовскомъ суевѣріи — дѣйствительному существу человѣчеству (всѣмъ живущимъ и жившимъ людямъ) придано фантастическое значеніе организма. И точно такъ же извѣстное пониманіе однихъ людей признано за единственно непогрѣшимо истинное: въ церковномъ христіанствѣ пониманіе ученія Христа, признанное Никейскимъ соборомъ, признано святымъ и единымъ истіннымъ, въ контовскомъ суевѣріи знанія нѣкоторых людей 19 вѣка въ Европѣ признаны несомнѣнными научными. Послѣдствія были однѣ и тѣ же. Во-первыхъ, то, что основное суевѣріе, не подвергаясь болѣе изслѣдованію, послужило основаніемъ самыхъ странныхъ и ложныхъ теорій, какими они и должны были быть, такъ какъ строились на суевѣріии, во-вторыхъ, то, что усвоивъ себѣ пріемъ утвержденія за собой права признанія самихъ себя научными, т. е. непогрѣшимыми, ученики этой школы распались, такъ же какъ и ученики церковниковъ, на безчисленное количество толковъ, отрицающихъ другъ друга. И точно такъ же какъ между разными церквами и исповѣданіями, отрицающими другъ друга, есть преобладающее, съ нѣкоторымъ правомъ называющее себя католическимъ, т. е. всемірнымъ, такъ точно есть одна церковь и исповѣданіе, не безъ нѣкотораго права на это въ наше время называющее себя наукой исключительно. «Это признано наукой, это доказано научными изслѣдованіями, научный методъ, научныя данныя, пріемы», точно такъ же какъ говорилось прежде: «церковь, церковныя постановленія» и т. п., и подъ наукой въ этомъ смыслѣ разумѣется преимущественно и почти исключительно науки по тому смыслу вѣры, который установилъ Контъ. Математика, механика, астрономія, физика, химія, біологія, соціологія. И изъ этихъ наукъ наукой изъ наукъ считается соціологія, т. е. та самая наука, которой нѣтъ и быть не можетъ, потому что основаніе, на которомъ она построена и къ которому пригнаны всѣ остальныя науки, есть совершенно фантастическое, ни на чемъ не основанное утвержденіе. А оно то и руководитъ дѣятельностью и направленіемъ всѣхъ другихъ наукъ, точно такъ же какъ догматъ троичности Бога руководилъ всей дѣятельностью богословскихъ наукъ. Только этимъ фантастическимъ, ни нa чемъ не основаннымъ утвержденіемъ объясняется то значеніе, которое въ наше время приписывается естественнымъ наукамъ, въ особенности изслѣдованію микроскопическихъ организмовъ. Только этимъ суевѣріемъ можно объяснить то непонятное свободному отъ суевѣрій человѣку [значеніе], которое имѣла въ наше время теорія эволюціи и ученіе Дарвина. «Ну и прекрасно, — говоритъ свободный отъ суевѣрій человѣкъ прослушавъ теорію Дарвина о наслѣдственности и борьбѣ за существованіе и дальнѣйшихъ подробностяхъ. — Что же мнѣ за дѣло?» Но не такое значеніе имѣютъ эти элукубраціи для людей научнаго суевѣрія. «Человѣчество есть огромный организмъ и такіе же организмы человѣческія общества, и потому только одно изслѣдованіе законовъ развитія и жизни организмовъ можетъ уяснить мнѣ мое значеніе и мѣсто въ жизни», говоритъ человѣкъ научнаго суевѣрія. Въ наше время не считается наукой то, что всегда было и будетъ и не можетъ не быть наукой, — знаніе того, что мыслили люди о вопросахъ жизни, но считается наукой только изслѣдованіе того, сколько перьевъ на задницѣ у какой птицы, какие где есть кости человеческия и других животных, сколько козявок есть и было на свете и какие есть микроскопическия живые существа, которым, очевидно, конца не может быть, как и звездам. Что в этом преимущественно видят науку люди нашего времени, это можно понять, зная то научное суеверие, из которого они исходят для руководства в предметах изучения, но каким образом могло такое странное суеверие быть принято человечеством — вот что трудно понять и что требует разъяснения.

Очень понятно, что французскій ученый, педантъ и вмѣстѣ съ тѣмъ высоко нравственный человѣкъ, въ минуту поэтическаго вдохновенія могъ придумать прекрасное сравненіе — написать какъ бы притчу о томъ, что желательно бы было, чтобы отдѣльные люди смотрѣли на человѣчество какъ на огромное живое прелестное существо, имѣющее душу, и потому, какъ частицы огромнаго тѣла, живя только потому, что онѣ части тѣла, жили бы только для всего тѣла и для каждой отдѣльной части его. Если бы Контъ написалъ бы это сравненіе въ альбомъ какой-нибудь дамѣ, еще лучше въ стихахъ, то всякій, прочтя это, призналъ бы, что сравненіе очень хорошее и вытекшее изъ самыхъ хорошихъ побужденій и не возражалъ бы на него, но, удивительное дѣло, Контъ выставилъ это положеніе не какъ сравненіе, а какъ дѣйствительный фактъ, и ученые, столь гордящіеся своей точности критическимъ анализомъ234 Так в подлиннике. и не допусканием ничего на веру, приняли эту шутку, как самый реальный факт и на нем построили и теперь строят всю свою позитивную науку, от которой, очевидно, ничего не останется, как только они догадаются о том, что тот факт, на котором они все строят, никогда не существовал и не может быть утверждаем.

Человечество по Конту есть живой организм. Что мы понимаем под словом организм? Прежде всего мы понимаем себя как существо отделенное от других существ. Я вижу другого человека, узнаю, что он отделен от других существ сознанием и ощущением своей жизни, и признаю его организмом. Я вижу лошадь, собаку, муху, козявку и по некоторым признакам заключаю, что в них есть то же ощущение отдельности жизни, и потому называю их организмами. Все, что я называю организмом, я называю таковым только потому, что, отвлекая частные признаки от различных существ, я нахожу в них общие и мне признаки сознания или ощущения отдельности жизни. Основное понятие организма вытекает не из тех определений словесных, которые я буду прилагать к организмам (тем более что и в определениях этих наука не сговорилась), а из моего сознания и ощущения моей отдельной от других жизни; и потому, как бы хорошо ни было придумано словесное определение организма и как бы ни подходили под него какие бы то ни было существа, никто не может признать организмом того, что не представляет для человека того ощущения отдельности жизни, которое сознает человек. Я могу признать организмами даже те простые микроскопическия существа, которыми так заняты теперь люди науки, потому что и в них я нахожу признаки ощущения отдельности жизни, но как бы точно ни подходило под придуманное определение человечество или общество человеческое, я не могу его признать организмом, потому что в них отсутствует для меня существенный признак ощущения отдельности жизни. Не могу назвать в особенности потому, что, допустив такое произвольное соединение в организм многих и всех особей известного рода, мне нет никакой причины не называть организмами лошадинство или отдельные табуны, коровство, баранство или отдельные стада.

И вот на таком то произвольном утверждении строится целая наука, называемая социологией. Берутся некоторые признаки организма и под эти признаки подводятся общества.

* № 13.

Всему делу голова теперь научная наука. Только тот из праздных людей стоит твердо в обществе, на чьей стороне она — эта наука. Что же такое эта научная наука? Она одно из тех нелепых суеверий, которые кажутся чем то величественным и несомненным до тех пор, пока мы верим в них, и которые рассыпаются прахом, как только люди, свободные от этого суеверия, прикинут его на мерку самого простого и недалекого, только не предубежденного рассудка. Она нелепое суеверие, отвечаю я, и берусь доказать, что для каждого непредубежденного человека так же ясно, как то, что вера в домовых и леших есть нелепое суеверие. И говоря это, я не испытываю ни малейшей ни застенчивости в том, что позволяю себе такую смелость, ни малейшей гордости в том, что я сделаю такую важную вещь. Доказать нелепость всякого суеверия очень легко: стоит только не верить на слово, что все так, как это говорят какие-то люди, а разобрать, что именно говорят эти люди. Суеверия держатся потому только, что любят верить тому, что есть где-то там, на недосягаемых нам высотах, божественные и мудрейшие люди, которые все узнали, исследовали и решили, и нам остается только верить тому, что говорят эти люди. Века проходят и поколения за поколениями живут и умирают в противоречии своего разума с тем, что им передают их мудрецы, и им в голову не приходит вопрос: да правда ли то, что нам говорят? Вопрос же этот не приходит в голову потому, что им кажется, что там, на этих недосягаемых высотах, все ясно и несомненно и что противоречия происходят от их слабости. Так это было с богословским суеверием, так это было и есть с философским, государственным суеверием, так это происходит теперь с научным суеверием. Бог один и вместе с тем Он один — три. Один родился без нарушения девства, был человеком, воскрес и сидит одесную отца. Его надо есть в виде хлеба и вина. Он велел, чтобы мазали маслом всех людей и особенно некоторых людей. От этого помазания эти люди делаются священны, a другие должны исполнять всю их волю. Веками жили и умирали люди, сознавая в душе, что все это ужасающая бессмыслица, и вместе с тем продолжали верить, что это так, потому что им казалось, что не могли же люди, выработавшие эти положения и так торжественно их заявляющие, не могли же эти люди ошибаться или обманывать. Люди все должны быть несвободны, а покоряться другим людям и воевать друг с другом, и разорять друг друга, и учиться и исповедовать веру по воле этих некоторых людей. Все это определяет философия права и разные права: государственное, полицейское, международное. И опять века поколение за поколениями умирали люди, сознавая нелепость этого, и всетаки верили тому, что это так, потому что это говорили им философы, ученые. Им казалось, что не могли же люди, так торжественно и убедительно говорившие это, ошибаться или обманывать их.

* № 14.

Так что же делать? Делать? Прежде всего — не лгать, потом смириться, покаяться и третье — понять, что труд не для себя, но для другого, для людей, есть не проклятие, а единственное благо человека.

Не лгать — значить то, чтобы не придумывать изворотов, по которым можно бы было не видать действительности, не закрывать глаза, не говорить: если так, то моя жизнь несчастная, a верить, что несчастна может быть только неразумная жизнь, что как бы ни ново и странно казалось то положение, к которому ведет разум, это положение будет лучше прежнего, потому что разум на то и дан, чтобы показывать нам благо, и без разума не может быть счастия. Не лгать — значить не бояться счастья. Может быть, уже много должен и не расплатишься, но как бы ни много было, все лучше, чем не считаться. Как бы ни далеко зашел по ложной дороге, все лучше, чем продолжать идти по ней. Лгать невыгодно еще и потому, что ложь одна ведет за собой другую. Стоит раз ввести ошибку в вычисление, и ошибка эта будет везде требовать поправки. Стоит раз оробеть перед истиной и, увидав ее, не ввести ее себе в душу, и это отступление от истины будетъ на каждомъ шагу въ самыхъ разнообразныхъ видахъ мучать тебя. Попробуй не лгать передъ собой — принять истину себѣ въ душу, какъ она представляется тебѣ, и ты узнаешь силу ее, ты увидишь, какъ, какъ электрической искрой, вдругъ соединятся правильно всѣ разрозненныя прежде явленія; все, что было запутано и тайно, станетъ ясно; тамъ, гдѣ были лѣнь и апатія, явится сила и энергія, тамъ, гдѣ были злоба, презрѣніе, вражда, — явятся любовь и возможность проявленія ея. Гдѣ былъ хаосъ и страхъ передъ нимъ, явятся стройность и стремленіе къ ней. Тотъ, кто искренній человѣкъ, ищущій истины, задавъ себѣ вопросъ — что дѣлать? отвѣтитъ себѣ на него: не лгать передъ собой, а идти туда, куда ведетъ разумъ, тотъ уже рѣшилъ вопросъ. Онъ найдетъ, что, гдѣ и какъ дѣлать, онъ не будетъ лгать передъ собой.

Одно, что может помешать ему в отыскании исхода, — это ложно высокое о себе мнение — гордость; и потому другой ответ на вопрос, что делать, — будет: смириться, покаяться. Я говорю это потому, что представление наше о нашем значении так сростается с нами, что мы часто не замечаем этого побуждения к обману. Расскажу разговор мой с одним из лучших молодых людей, сближавшихся со мной. Да простит он меня за мою нескромность. Случай очень знаменателен. Молодой человек с именем, большими связями, кончивший курс в университете, чрезвычайно упростивший свою жизнь, отказавшийся от всех преимуществ связей и положения, спрашивает меня мое мнение о том, какую деятельность избрать ему, приобретшему то образование, которое он приобрел. Вопрос его собственно такой: чем могу я быть наиболее полезен людям с теми особенными знаниями, которые я приобрел, и включает в себя соображение о том, что мне, проведшему 11 лет учения, невыгодно — не для себя, но для людей — начать учиться пахать, когда я имею другие знания. Я ответил ему, что вопрос его: как мне, приобретшему столько знаний, употребить их на пользу людям, надо поставить так, как бы он стоял для ученика, прошедшего курс талмуда и выучившего число букв всех священных книг и т. п. Вопрос бы стоял так: как мне, проведшему по несчастию моих условий 11 лучших учебных лет в праздных и развращающих ум занятиях, как мне исправить эти ошибки моего воспитания и постараться быть полезным людям? Если бы вопрос стоял так: что мне делать, такому человеку? то всякий ответил бы: стараться прежде всего честно кормиться, т. е. выучиться не жить на шее других и, учась этому и выучившись, при всяком случае приносить пользу людям и руками, и ногами, и мозгами, и сердцем. Для того человека нашего круга, который не будет лгать перед собой, будет необходимость смириться и покаяться, сознать свою вину. Помещику нельзя было перестать быть рабовладельцем без того, чтобы не смириться и не покаяться. И покаяние не страшно, так же как и не страшна истина, и так же радостно и плодотворно. Стоит только раз навсегда принять истину совсем, и тогда невольно и смириться совсем, т. е. помнить, что прав никто из нас не имеет и не может иметь, а обязанностей нет конца и нет пределов.

И это то сознание обязанности и составляет сущность 3-го ответа на вопрос, что делать, состоящего в признании труда не проклятием, но радостью и сущностью жизни человека.

Как только δόξα235 [убеждение, мнение,]. , вера человека — в том, что труд труден, а праздность не трудна, так является потребность меньше трудиться и избирать не тот труд, который наверно нужен, который первый под руками, а тот, за который другие больше отдают труда. Как только труд — сущность жизни, так человек избирает самый верно полезный труд и самый близкий. Жизнь же так устроена, что самый верно полезный труд и самый близкий есть самый радостный, как труд земледельческий, труд для своей семьи и близких.

Менее достоверно полезный, и для целей более отдаленных, есть труд и менее радостный. Так, ремесленный и под конец умственный менее других достоверно полезны, цель их более отдаленна, и они тяжелее других. Как только человек в труде будет видеть не проклятие, a дело всей жизни, так он естественно возьмется за первый предлежащий, ближайший труд — кормиться и променяет его только тогда, когда к нему заявятся требования в другом, менее радостном, ремесленном или умственном труде. Заявляемые же к нему требования и благодарность людей, кроме обезпечения его, будут вознаграждать его за меньшую радостность труда. Кроме того, требования эти будут предъявляемы только тогда, когда человек хорошо делает свой ремесленный или умственный труд. А хорошо делает человек только то, что любит. Я знаю одну общину, где люди жили, кормясь своим трудом, считая все общим. Один из членов был образованнее других, и от него требовали чтения лекций, к которым он должен был готовиться днем, чтобы читать их вечером. Он делал это с радостью, чувствуя, что он полезен другим и делает дело хорошо, но он устал, и здоровье его стало хуже от лишения работы. Члены общины пожалели его и попросили идти работать в поле. Для людей, смотрящих на труд, как на сущность и радость жизни, фон, основа всякой жизни будет всегда борьба с природой, труд для прокормления себя и других. Отступления от этого закона будут только зависеть от требований других. Для человека, который признает труд сущностью и радостью жизни, удовлетворение его потребностей всегда будет, потому что всегда человек должен кормиться, и всегда будет радостно, потому что либо он будет делать самый здоровый, радостный земледельческий труд, либо будет иметь сознание труда более широкого и несомненно полезного.

Так вот что делать:

Не лгать, смириться и счастье жизни полагать не в наслаждении, а в труде.

23 Октября

Ясн. Пол.

* № 15.

На моей памяти совершились не такія перемѣны. Я помню, что лакей держалъ горшокъ барину, который ходилъ въ него. За столомъ, за каждымъ стуломъ стоялъ лакей съ тарелкой. Въ гости ѣздили съ двумя лакеями. Казачокъ и дѣвочка стояли въ комнатахъ, подавали трубки и вычищали и т. п. Теперь намъ это страшно и дико. Но развѣ не страшно и не дико то, что молодой мущина, женщина, да даже и старый, чтобы посѣтить знакомаго, велятъ закладывать лошадей, и сытые лошади только для этого и кормятся, и онъ или она ѣдетъ мимо мужика съ возомъ, который не ѣвши самъ везетъ съ своей лошадью, а имъ и въ голову не приходитъ, что это — то же, что держать горшокъ? Развѣ не также странно и дико то, что человѣкъ одинъ живетъ въ 5-ти комнатахъ, что женщина тратитъ тысячи, сотни, хоть десятки рублей на одежду, когда ей нужно только льна и шерсти, чтобы спрясть и соткать себѣ и мужу и дѣтямъ одежды? Развѣ не странно и дико, что люди живутъ, не ударивъ палецъ о палецъ, разъѣзжая, куря, играя, и цѣлая рота людей озабочены тѣмъ, какъ ихъ кормить, согрѣть? Развѣ не странно и дико, что старые люди серьезно толкуютъ, пишутъ въ газетахъ о театрѣ, о музыкѣ и, какъ шальные, ѣздятъ смотрѣть не перестающихъ разъѣзжать музыкантовъ, актеровъ? Развѣ не странно и дико то, что десятки тысячъ юношей и дѣвочекъ воспитываются такъ, чтобы отучить ихъ отъ всякой работы (онѣ идутъ домой, и двѣ книжки несетъ за ней прислуга) подъ предлогомъ выучиванія никому и имъ самимъ не нужныхъ пустяковъ?


Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.