— Она не политическая, — повторил он, — но по моей просьбе ей разрешено высшим начальством следовать с политическими...
— А, знаю, — перебил офицер. — Маленькая, черненькая? Что ж, это можно. Курить прикажете?
Он подвинул Нехлюдову коробку с папиросами и, аккуратно налив два стакана чаю, подвинул один из них Нехлюдову.
— Прошу, — сказал он,
— Благодарю вас, я бы желал видеться...
— Ночь велика. Успеете. Я вам велю ее вызвать.
— А нельзя ли, не вызывая ее, допустить меня в помещение? — сказал Нехлюдов.
— К политическим? Не по закону.
— Меня несколько раз пускали. Ведь если бояться, что я передам что-либо, то я через нее мог бы передать.
— Ну, нет, ее обыщут, — сказал офицер и засмеялся неприятным смехом.
— Ну, так меня обыщите.
— Ну, и без этого обойдемся, — сказал офицер, поднося откупоренный графинчик к стакану Нехлюдова. — Позволите? Ну, как угодно. Живешь в этой Сибири, так человеку образованному рад-радешенек. Ведь наша служба, сами знаете, самая печальная. А когда человек к другому привык, так и тяжело.
Красное лицо этого офицера, его духи, перстень и в особенности неприятный смех были очень противны Нехлюдову, но он и нынче, как и во всё время своего путешествия, находился в том серьезном и внимательном расположении духа, в котором он не позволял себе легкомысленно и презрительно обращаться с каким бы то ни было человеком и считал необходимым с каждым человеком говорить «во-всю», как он сам с собой определял это отношение. Выслушав офицера и поняв его душевное состояние в том смысле, что он тяготится участием в мучительстве подвластных ему людей, он серьезно сказал:
— Я думаю, что в вашей же должности можно найти утешение в том, чтобы облегчать страдания людей, — сказал он.