КТО ПРАВ?

Аще не будете, как дети, не внидите в царствиебожие.


Была половина октября. К земскому начальнику водном из черноземных уездов заехала по дороге в Петербург, где онаобыкновенно проводила зиму, сестра его жены с мужем и дочерью. Ониприехали в двенадцать и теперь, в третьем часу, после поданного имне в урочное время чая, ожидая обеда, сидели все порознь, мужья, жены и дети, по отдельным комнатам.

Приезд сестры был не совсем удобен для женыземского начальника только тем, что почти совпал с днем, назначенным земским начальником для псовой охоты в его лесу. Еще сранней осени важный князь, большой охотник, державший большуюохоту в том же уезде и участке, просился в места земскогоначальника, и нельзя было отказать, и вот нынче, в тот же день, как приехал свояк, приходила охота, и должен был приехать самкнязь.

Охота пришла, но князя еще не было, и былонеизвестно даже, приедет ли он или нет, и если приедет, тоостанется ли ночевать, или только проведет вечер.

Мужчины были в кабинете. Хозяин, подвижный, красивый, элегантный сложением и манерами мужчина, с густой шапкойволос, зачесанных кверху, и маленькой бородкой, ходил взволнованнопо ковру кабинета из угла в угол и, не бросая папироски, горячоговорил.

Гость-свояк, пухлый, тяжелый человек срасплывающимся в кресле телом, сидел у письменного стола, поглаживая прорезной слоновый нож, и, иронически улыбаясь глазами, возражал сдержанным тоном. Между свояками не было любви, и каждый, говоря про другого, должен был удерживаться, чтобы не говорить всёхудое, которое так и просилось на ум. Казалось бы, делить им былонечего, и в сущности оба были совершенно одинакового мира, воспитания и воззрений на мир. Оба были помещики (приезжий, Владимир Иванович Спесивцев, был толькоболее богат, чем земский начальник, Анатолий Дмитриевич Лыжин). Оба служили: приезжий — в Петербурге, в министерстве государственных имуществ, занимая место члена совета, хозяин —земским начальником в голодающей губернии. Оба были либеральны, индиферентны в религиозном отношении, оба считали необходимым соблюдать decorum44 [внешнее приличие] и не выделяться от других. Оба жили внешним образом хорошо ссвоими женами, оба были отцами семейств: у Владимира Ивановичабыло два сына — в пажеском корпусе и правоведении — восемнадцати итринадцати лет, и дочь Вера, шестнадцати лет, которая теперь былавместе с ними за границей и вместе с ними возвращалась; у АнатолияДмитриевича была старшая дочь пятнадцати лет и три мальчика. Спорить им, казалось, было не о чем, а между тем надо было имделать усилия над собой, чтобы соглашаться, о каком бы предмете низаговорили.

— Совсем нет. Я признаю в принципе, — говорилАнатолий Дмитриевич, — что выборное начало более обеспечивает общество, но тут вопрос другой, тут вопрос о том в данном случае, имею ли я право отказаться, дав возможность крепостнику-негодяюзанять это место и сечь мужиков.

— Да какое же это признание выборного начала, когдавы занимаете место, заменившее выборное, и вступаете в него поназначению? — сказал Владимир Иванович.

— Законы пишу не я.

— Я, признаюсь, не могу допустить, — тихо улыбаясь, отвечал Владимир Иванович, — чтобы... — он хотел сказать:«уважающий себя человек», но замялся, — чтобы человек в нашивремена мог толковать о том, например, сечь или не сечь, то естьстегать березовыми лозами по пояснице взрослых людей и отцовсемейств. Есть такие дела, которые нужно не брать на себя...

— Нет, должно, — возвышая голос, сказал АнатолийДмитриевич. Его раздражило и это умолчание, и смысл самой речи, иболее всего эта манера Владимира Ивановича спокойно острить. КогдаВладимир Иванович говорил о хлестании березовыми лозами, он открылуже рот, чтобы сказать неприятное, но, вспомнив, что он хозяин итот только что приехал, сдержался и, подойдя к столу, напряженнодавил в раковине-пепельнице окурок папиросы. — Нет, должно. Недолжно белоручничать. Я знаю, что должно, потому что знаю, чтоделаю это не для себя.

Он вспомнил в это время о жалованье, которое былоочень нужно ему, и еще более рассердился и даже вошел в пафос.

— Если бы мы все отступились, то все места занялибы разные негодяи, и погибло бы всё сделанное в 60-х годах. Нет, Владимир Иванович, не будемте говорить лучше.

—Ну, не будемте, — спокойно улыбаясь, сказал Владимир Иванович, —это покойнее, — и положил ножик. — Какой славный этот лось у вас,— сказал он, указывая на выделанную голову.

— Да, я это убил прошлого года. — И сейчас жевспомнилось Анатолию Дмитриевичу опять неприятное, то, чтоВладимир Иванович ничего не понимал в охоте и смеялся над ней. Вэто время вошел лакей и принес конверт из земства. АнатолийДмитриевич распечатал.

— Позовите Петра Семеновича. Да нет, я сам пойду, —сказал он, подумав о том, как приятно избавиться от tête-à-tête45 [пребывания с глазу на глаз] со свояком. — Извините, Владимир Иванович. — И он вышел.

Владимир Иванович, как только ушел Анатолий Дмитриевич, тотчас же перестал улыбаться глазами. Он, очевидно, делал это, только чтобы дразнить своего свояка, и стал серьезно смотреть перед собой. «А впрочем, что мне за дело? — подумал он. — Не люблю только эту важность и этот пошлый либерализм, шестидесятые годы. Il s’en soucie comme de l’an quarante.46 [Его это так же интересует, как прошлогодний снег.] И куда она могла их деть?» — стал он думать о ящике сигар, которые, он помнил, что он отдал жене, но которых нигде неоказалось. Вспомнил он при этом про жену, как она настояла-таки, чтобы заехать к сестре. «Она решительно стала особенно молодитьсяпосле Рима и этого дурацкого Ордини. А препротивно... Что же незовут к обеду? Пора бы! Едва ли будет хороший обед! Россея!» И, как всегда, ему стало тяжело, как всегда бывало, когда оноставался один с собою. Он поспешно встал и взял книжку со стола. Это был календарь. Он перелистовал и стал читать некрологнеизвестного ему генерала.

«Противное существо! — думал Анатолий Дмитриевич, идя по коридору. — То есть не противное. Он ничего, но мне тяжелос ним. Какой-то тон снисходительный, всезнающий. Не могу с ним. Эта самоуверенность. Надеюсь, не надолго. Ну, да бог с ним».

— Анатоль, это ты? — окликнула его жена из дверисвоей комнаты, мимо которой он проходил. Он остановился. Маленькаямиловидная женщина с ямочками и улыбками в глазах и губах ивьющимися вокруг головы волосами высунулась к нему. — Что ты?

Он хотел войти к ней.

— Не входи, Маня раздета.

— Что ты?

— Матреша (это экономка) приготовила им в угловой. А вдруг как князь останется ночевать? Пускай Владимир ляжет вкабинете. Маня со мной. Тогда угловую можно отдать князю.

Анатолий Дмитриевич поморщился.

—Князь не останется ночевать.

Варя, его жена, знала его отношения к свояку изнала, что поморщился он от мысли, что свояк будет в кабинете.

— Да ведь недолго. Ужасно ты нетерпим.

— Нисколько, я не нетерпим, — с досадой пробурчалАнатолий Дмитриевич. — Вечно твои замечания.

— Отчего же я могу стесниться, а ты на две ночи неможешь уступить своего кабинета?

— Ах, да я не об этом. Я очень рад отдать кабинет. Я только... — и, не сказав, чтò он только, он пошел к секретарю.

В это время Матреша с двумя подсвечниками и чистымбельем, сопутствуемая мальчиком, несшим лохань и рукомойник, вышлаиз двери. Варвара Николаевна, стоявшая в дверях, остановила ее.

— Матреша! мы передумали. Не в угловой, а МарьяНиколаевна будет со мной рядом. А князю в угловой. Вы ужепостелили?

— У меня всё готово. Вы бы прежде сказали, —проворчала Матреша.

— Так пожалуйста. — И Варвара Николаевна ушла вдверь.

Матреша остановилась и долго стояла, Васька тожестоял сзади.

— Куда ж нести, Матрена Петровна? — спросил он.

— В омут. Тьфу! — сказала Матрена Петровна и, повернувшись, топая, пошла назад по коридору, соображая, как всёперекладывать и перестилать.

Маня, то есть приезжая Марья Николаевна, женаВладимира Ивановича, сидела в белой кофте, обшитой кружевами, перед зеркалом туалета сестры и расчесывала свои длинные еще, хотяи жидкие волосы.

— Так я и прошу его об одном, — продолжала онаначатый разговор с младшей сестрой, — чтобы он сам вел хозяйство, если он находит, что я много расходую. Ведь это невозможно.

Варвара Николаевна ничего не сказала, но подумала, что Владимир прав, потому что она знала непрактичность испособность увлекаться своей сестры.

— Так ты и отдай ему.

— Ах! Это невозможно. Мы пробовали. Начинается такая мелочность, такое économie de bouts de chandelles...47 [мелочная экономия...] и потом ни мне, ни Вере, — Вера была ее шестнадцатилетняя дочь, —невозможно за каждой мелочью ходить к нему.

— А Вера est dépensière?48 [мотовка?]

— Нет, не очень. Но, как все девочки, не знает ценыденьгам. Просила лошадь верховую, потому что у Лили есть. А в Ниццедержать лошадь, ты знаешь, что это стоит, грума, ça coûte les yeuxde la tête.49 [Непереводимое выражение, смысл которого: это стоит чересчур дорого.]

— A что, Лили всё не выходит замуж? — спросилаВарвара Николаевна, — и Марья Николаевна, не замечая того, что ониговорили о совсем другом, тотчас же начала рассказывать про Лили, про ее кокетство и про то, отчего она не выходит замуж. При этомВарвара Николаевна рассказала про себя, про то, что МарьяНиколаевна давно знала, что она совсем не хотела выходить замуж ичто теперь часто говорит это Анатолю. На что Марья Николаевназаметила, что они все ужасно глупы и непоследовательны, и хотеларассказать о случае непоследовательности, но Варвара Николаевнапривела свои более сильные примеры непоследовательности своегомужа.

— Да, это они все, — сказала Марья Николаевна, отыскивая рукой черепаховую шпильку. Варвара Николаевна подала ейее и спросила, так ли всё носят волосы. Вследствие чего разговорперешел на прически.

«Ужасно frivole»,50 [легкомысленно,] — думала Варвара Николаевна, когда Марья Николаевна сняла кофту и стала надевать на туго стянутый корсет слишком, по мнению Варвары Николаевны, нарядное платье vert bouteille51 [бутылочного цвета] с бархатной отделкой. «Как она молодится! — думала ВарвараНиколаевна, — а она на три года старше меня». Марья Николаевнавидела, что Варя замечает и не одобряет ее туалета, и сама о нейподумала, что она слишком опустилась. «Эта кофточка бумазейная ине свежая. А муж ее молод». И эта филиация мыслей привела ее ктому, чтобы спросить ее о нем.

— Ну, а как Анатоль, не тяготится деревенскойжизнью?

— Нет, но только этот год нынешний такая безднадел, от этого голода. Я почти не вижу его. Это теперь особенноесчастье, что вы застали его.

— Ну, а что же, правда голод? За границей пишутужасы, коллекты делают. Мне кажется, что преувеличено.

— Спроси у Анатоля. Он говорит, что нет. Да, явижу, иногда приходят люди. — И Варвара Николаевна вспомнила обоборванной женщине с сумой, в разбитых лаптях, которая нынче утромвстретилась ей у людской, и это воспоминание навело ее на обувь. —Я думаю, ты привезла кучу ботинок и туфель. Заграничные такхороши. Я позволяю себе эту роскошь.

— Да, я привезла много. Хочешь, я тебе уступлю? Тебе ведь впору мои?

— Не совсем — широки, — сказала Варвара Николаевна, никогда не пропускавшая без возражения попытки Марьи Николаевны утверждать, что у них ровные ноги. — Не впору, но носить могу. Что же, вещиприехали?

— Вероятно, я спрошу. Да ведь ты готова?

— Пойдем. Скоро обедать. Я думаю, ты голодна?

Так беседовали старшие. Между тем в комнате рядом сдетской, отведенной для Веры, шли свои разговоры междусвидевшимися двоюродными. Вера, стройная, румяная, с блестящимиглазами и зубами и такими же, как у тетки, вьющимися волосами, вмодном, но простом платье, сидела на диване, окруженная всемичетырьмя старшими Лыжиными, и вела беседу с самой старшейдевочкой, кузиной, пятнадцатилетней Сашей, которая сидела рядом сней и не спускала с нее влюбленных глаз и не обнимала ее, очевиднотолько потому, что Вере это могло не понравиться.

В таком же точно положении находился и второй —одиннадцатилетний черноглазый, поэтического вида мальчик Миша, и веще более ошалевшем от влюбленности состоянии находился третий —толстый белокурый широкорожий бутуз Вася, с блестящими узкимисерыми глазенками, ни на минуту не спускавшимися с лица и ртаговорившей кузины. Только пятилетний Анатолий Анатолиевич, сидевший у Веры на коленах, очевидно не был восхищен так же, какостальные. Он был совершенно равнодушен и не понимал, из чего онитак волновались. Ну, кузина, ну, Вера, ну, держит на коленях, ну, колени такие же, как у няни. Платье на груди атласное и часы. Этохорошо. Но все-таки ничего особенного и, главное, ничего этогоесть нельзя, а уже пора.

Атмосфера обожания, в которой она себя чувствовала, возбуждала Веру. Она и была из тех, которые особенно чутки и легковозбуждаются восхищением людей, да и избалована она была этим илюбила это, и теперь ей было очень хорошо. Она видела, что ейвосхищаются. И от этого она всей душой любила теперь этих милыхдетей. А дети чувствовали, что она любила их, и от этого ещебольше восхищались и т. д. Круг был замкнут, и любовного электричества набиралось всё больше и больше.

Вера рассказывала им про то, как в Италии она одинраз отняла собаку у мальчиков, которые мучали ее.

— Как же они, перестали? — спросил неожиданно Вася, широкорожий белокурый бутуз.

Вера оглянулась на него, и все оглянулись на него, и бутуз начал краснеть, краснеть. Казалось, нельзя было большепокраснеть, но кровь еще и еще приливала, и сырость начиналавыступать у него на лбу и в глазах. Он сидел не шевелясь, тольковжимая шею в плечи, очевидно чувствуя, что при малейшем движениион погибнет.

—Да, разумеется, Вера сказала, чтобы они перестали, они иперестали, — с несомненным убеждением того, что приказания Верыникто в мире не мог ослушаться, сказал Саша.

Вера поспешила отвести глаза от погибающего отконфуза бутуза и продолжала разговор.

— Ну, барышня, они с вами и время забыли, — сказаланяня, входя. — Пожалуйте, Анатолий Анатольич. Мамаша приказалигулять.

Вошла и швейцарка за детьми. Но все дети с досадой отворачивались от швейцарки, держась за Веру, и, чтобы ни наминуту не нарушать близость с нею, только с нею пошли в сад. Швейцарка с упреком и досадой посмотрела на Веру, не толькоотвлекшую от нее детей, но вызывавшую даже недоброжелательность кней.

В это время в кухне шло сильное волнение инапряженная работа.

— А кто его знал, что они приедут. Мне только нынческазали, — говорила Матрена Петровна, облокотившись на шкап и куряпапиросу.

— Какое же жаркое будет, коли сейчас убить, сейчасзажарить, — говорил повар в куртке и колпаке, — да и то нет.

— Как нет? Вот эту у бабы возьми, а своих двоихловят.

— Ну, давай ее сюда, — сказал повар бабе, державшейкурицу.

— Вы уж, Матрена Петровна, прибавьте пятачок.

— Ну, давай сюда.

Повар взял курицу и нож и, отхватив ей голову, бросил ее на пол, где она начала прыгать, обливая кирпичи полакровью.

— Что ж он своих не несет? Евдоким! — крикнул он ивышел из кухни.

Недалеко от кухни, у сиреневого куста, малый, мужик, подходил, расставив руки, к двум курицам, одной белой идругой черной, которые, подрагивая ожерельями, ходили у куста. Кухарка, держа передник, шла с одной стороны.

— Ну чего же вы? — сказал повар, и как только онсказал это, кухарка со всех ног бросилась прямо на черную курицу. Куры поняли, что дело касается их, и пустились бежать. Малыйпобежал наперерез и чуть было не догнал, но, увидав его, курыприбавили шагу и, миновав его, быстро отделились от кухарки. Онипробежали сквозь сиреневый куст и подбежали к забору. Малый бежалза ними; но куры отделялись всё дальше и дальше. Малый сталотставать, и тогда кухарка сменила его. Уменьшившие было ход куры, увидав кухарку, отчаянно закудахтали и опять побежали шибче, шибче, так что за ними, казалось, не поспевали крепкие серыевытянутые ноги. Кухарка гналась за ними. Они опять обежалисиреневый куст, иопять кухарка остановилась. Она не могла бежать дальше, и, ухватившись за грудь, тяжело дышала. Малый тотчас же сменил ее.

— Не давай ей отдыхать, пуще всего не давайотдыхать! — кричала кухарка. Малый бежал, стуча сапогами.

— Петрович! хоть бы вы подсобили! Петрович! —обратилась кухарка к повару, когда куры опять были подогнаны кзабору.

Повар улыбнулся, но в то время, как куры загибалиназад у забора, он вдруг кинулся на черную курицу, перехватил ее, загнал в угол забора и, несмотря на отчаянный крик ее и всплесккрыльев, ухватил ее и торжественно поднял.

— Вот как командуют, а вы что без толку гоняете.

Упрек повара подействовал. Кухарка и малыйзаложились за белой курицей и, сменяясь и не давая ей отдыхать, загнали ее опять в сиреневый куст, и там кухарка, расставив руки, поймала и ее. И эти также были зарезаны. А зарезанная прежде ужещипалась малым на столе.

— Да уж вы возьмите, Матрена Петровна, отпустите, что ль. Баранчик, право, хорош, — говорил длинный мужик вразорванном на плече и подпоясанном обрывком зипуне, который сраннего утра стоял на дворе у телеги, на которой лежал связанныйбаран.

Матрена Петровна бросила папироску.

— Некогда сказать ей. Всё занята с гостями. Пойдуеще скажу.

— Тц. Тц, — пощелкал языком мужик. — Известноедело. Кабы не нужда. Мне б что? А то корову проел! Вот последнююпроем, — говорил мужик, обращаясь к лакею, пришедшему с ведром кводяной бочке.

— А что ж, почем мука?

— Надысь была шесть гривен.

— Руб шесть гривен.

— Да уж рубль-то мы не говорим. Овцу на пудсменяешь. А надолго ли. Семь душ.

— Да, беда. А ты откуда?

— Да мы ближние, из Телятинок.

— Так. — Лакею не хотелось итти в дом. — Это у вас, значит, охота собирается?

— Должно, у нас. Вечор по нашей деревне шли, шли, ровно полк. Этих собак, братец ты мой, как стадо. А сам бравый, золото так и горит.

— Это княжеские-то? — спросил лакей.

— А то чьи ж? Яго.

— Сам-то он где?

— Сказывали, в Покровском стал.

— Тоже к нам ожидают, — сказал лакей.

— О-о-о! — сказал мужик полуодобрительно, полуудивленно.

Лакейхотел что-то поговорить, но его кликнули, и он убежал.

Мужик дождался-таки. Барана взяли. Мужик самзарезал его в сарае, снял с него овчину и, шлепнув ее в ящиктелеги, стал дожидаться денег.

В шесть часов из кур были сделаны котлеты, бараниназажарена, и обед готов.

За столом было две четы, Вера, четверо детей, швейцарка и русский учитель, воспитанник духовной академии, жившийв доме. Разговор завязался общий — о погоде, о музыке, о тетеНасте, об экскурсиях в горы. Все, кроме детей, гувернантки иучителя, участвовали в нем. Центром разговора была Вера. Онаочевидно кокетничала и с детьми, и с теткой, и с дядей Анатолием Дмитриевичем, у которого губы морщились в улыбку, когда он, глядяна нее, говорил с ней, и даже с учителем, молчание которого ипостоянно устремленные на нее, тоже восхищенные взгляды беспокоилиее. Ей нужно было знать, что и он покорен. И она изредкавзглядывала на него, как бы поверяя, тут ли он и пойман ли так же, как другие.

Недовольна ей была только Варвара Николаевна, которая, заметив впечатление, какое она производила на ее мужа, особенно ласково улыбалась ей, чтобы скрыть свое недоброжелательство, и особенно недовольна, до ненависти, была еюшвейцарка, которая осудили в ней всё — от серег до произношения.

И действительно, Вера была не совсем натуральна, она сама чувствовала это, но не могла изменить того тона, в который попала, и при том подъеме духа, в котором она находилась. Она рассказывала, например, про свои экскурсии с отцом и о том, как она с ним обходилась, как с ребенком, одевала, кормила его.

— А то папа всё забудет, — и т. д. Это было несовсем натурально, а было что-то «милашное», как называли еебратья, сантиментальность, но не могла удержаться.

В середине обеда вбежал с испугом лакей, объявив, что князь приехал в коляске.

— Ну, хорошо. Что ж ты, как шальной, бежишь? Проси,— с досадой сказал Анатолий Дмитриевич и пошел навстречу князю. Так же как лакею не надо было бегать, так и хозяину не надо былозамечать этого.

Вошел князь, молодой, красивый человек. Ему всехпредставили, дали чаю. Он беседовал с дамами о погоде и охоте ипоглядывал на Веру. Нельзя было этого не делать, когда она была вкомнате и улыбалась. А она не только улыбалась, но смеялась сдетьми своим бодрым, густым и заразительным смехом.

Через два часа, уже после обеда князя, мужикдождался денег. Он не ел с утра и, покачивая головой и вздыхая, смотрел на приготовление господского обеда. Под конец он невыдержал и попросил у кухарки хлеба.

— Кабы знать, с собой бы захватил.

—Иди похлебай, — сказала кухарка и налила ему в чашку квасу и отрезала ломоть хлеба. Поевши, он дожидал терпеливо, и дождался. Вечером ему вынесли рубль восемь гривен. Он поблагодарил и, заложив соломкой окровавленную овчину, подложив под себя и отодвинув мешок, сел в телегу и потащился на своей буренькой кобыленке прямо к лавке за мукой. Князь пробыл недолго, не более часа, и, согласившись завтра съезжаться у Лисьих Переяр, распростился, особенно весело улыбаясь Вере, выражая надежду свидеться завтра и доставить ей удовольствие, и, провожаемый хозяином, вышел на крыльцо.

— Что за погода, как лето! И какая красота этижелтые листья — золото.

— Сухо только для охоты. Ну да что делать. Ждатьнельзя.

Грузный кучер с задом, расширенным юбкой, проговорив: «Вперед!», тронул вожжами.

Сытая четверня вороных трехвершковых лошадейдвинула, как перышко, коляску. Князь сел и уехал.

По дороге он нагнал мужика, продавшего барана. Мужик спал и не свернул лошади. Кучер присадил, взяв на времявожжи в одну руку, и ловко попал кнутом по шее мужика. Мужиквстрепенулся, но не успел глаз протереть, как коляска промчаласьсо своим ровным топотом четверки по крепкой дороге.

— Пьяный, ваше сиятельство, — сказал кучер.

«Вот все толкуют — голод», — подумал князь, оглядывая вершину направо от дороги, на лазу которой он станетзавтра с этой хорошенькой девочкой.

На другой день состоялась охота. В семь часов Верабыла уже готова и ждала Анатолия Дмитриевича, с которым она должнабыла ехать в тележке до места сбора охоты. Верховые лошади были ужвысланы раньше. Погода была волшебная, именно волшебная. На желтыхлистьях, на зеленеющей траве блестел мороз. Косые лучи яркогосолнца играли сквозь красножелтые листья дубов. Воздух был свежий, бодрящий. Тележка, заложенная парой вороных кобыл, была ужеподана, как Анатолий Дмитриевич на самом выезде был задержанмужиками, которые пришли по своим делам. Анатолию Дмитриевичу, очевидно, было скучно это, но он остался и долго говорил с ними. Вера слушала. Дело шло о кадушке. Баба и мужик горячо спорили. Вера в амазонке, с хлыстом, волнуясь, дожидалась.

— Да ты бы напилась чаю.

— Я пила.

Наконец мужик последний отвалился. Она вспомнила, как матери ставили пиявки и как они отвалились.

Анатолий Дмитриевич сел, взял вожжи, и они поехалипо глянцовитой, гладкой, с отпечатками шипов, дороге по деревне, изкоторой несло запахом дыма, выходившего белым столбом из каждойтрубы.

Весело, весело было. Всё было весело. И то, какбежали лошади, и как смотрели люди, и как взлетали грачи, поворотыдороги, зеленя. Всё было весело.

— Скоро ли?

— Да ведь пять верст, мы и так хорошо едем.

Но вот проехали сквозной лес, весь светящийся накосых лучах. Вот послышался визг собаки и крик охотника.

Это они. Да, вот тут. Проехали лес, завернули, ивот блестящий круг. Лошади, собаки, красные шапки, галуны. Всёблестит и играет и вспыхивает на солнце. Тут же и лошадь Веры иАнатолия Дмитриевича. Но не успели еще Анатолий Дмитриевич с Веройразглядеть всю эту толпу, как на пригорке показалась коляска. Этобыл князь.

— Вот как съехались.

— Какой день. Сухо немного.

— Вы не устанете? — И сейчас же началась игракокетства между князем и Верой.

Очень, очень было весело. Волка не затравили, нозайцев поймали трех и скакали. И потом сидели и завтракали. Икнязь лежа разрезал курицу и, держа на вилке, предложил Вере.

— Puis je vous offrir, mademoiselle, un morceau de volaille?52 [Могу ли я вам предложить, мадемуазель, кусочек курицы?] — сказалон. И это было ненатурально и глупо. И, несмотря на то, что ейбыло очень весело, Вера заметила это. Потом князь кормил курицеюже и тоже с вилки любимую собаку. Это тоже заметила Вера, особеннопотому, что у дороги стояла толпа баб и ребят, выбежавших издеревни смотреть. Бежали две бабы в коротких паневах, в лаптях и вкокошниках, махая локтями, и, добежав до дороги, вдруг стали, упершись глазами в охотников.

— Не правда ли, египетское что-то есть в них? —сказал князь, и Вера согласилась.

Было очень весело.

После завтрака охотились еще и вернулись к тому помещику, у которого стоял князь. Туда приехал и Владимир Иванович за дочерью. Он остался обедать и с неудовольствием заметил, что между князем и Верой шло ненужное, неприличное даже, flirtation.53 [ухаживанье.] Уже темно, при лунном свете, поехали домой. Дорогой ВладимирИванович прямо сказал дочери, что ему не нравилось ее обращение скнязем. Она тотчас же согласилась, покраснела ужасно, носогласилась.

— Я не могу, папа. Мне весело, и я не могуудержаться, но он мне вовсе не нравится.

Отец успокоился.

Когдаони вернулись, к чаю приехал сосед Анатолия Дмитриевича, и зашел разговор о положении крестьян. Анатолий Дмитриевич рассказал то, что решено было в съезде уездном и губернском, и о том, как ему неизбежно теперь заняться подробным исследованием имущественного положения крестьян. Он сказал, что это дело требует большого внимания, потому что общество находится между Сциллой и Харибдой: не дать помощи жестоко, дать тем, которые не нуждаются в ней, значит поощрять тунеядство, праздность.

— Вот вы говорите, — обратился он к ВладимируИвановичу, — что не надо служить. Кто же бы делал это, и как быделали это?

— Я не говорю, — отвечал Владимир Иванович. — Этодело святое, и, по-моему, мы все обязаны служить помощи народу втяжелую годину. Я первый готов бы был посвятить себя этому делу.

— Да что надо делать? — спросила Вера, которойскучно было, что разговор шел без нее.

— Делать то, чтобы ходить по дворам, узнать условияжизни, всё имущественное положение каждого двора, записать.

— Так что же, я могу. Пошлите меня.

— Да ведь вы уедете послезавтра.

— А я останусь.

— Вот прелесть-то бы, — заговорили дети.

— Папа, оставь меня с тетей Верой. Тетя, возьмименя. Я буду послушна и буду работать.

Случайно сделанное предложение это сначала, какнепривычное, показалось неисполнимым, но понемногу стало получатьвид возможного. Через три недели проезжает тетя Настя. Оназахватит тогда Веру с собой, а пока Вера будет жить здесь, будетсекретарем у дяди Анатолия, будет исполнять все его поручения.

Всё это представлялось Вере большой, продолжительной partie de plaisir.54 [увеселительной прогулкой.]

— Завтра охота, погода чудная, а потом будем ходитьс Сашей. Ведь можно Саше? Будем записывать, будем всё делать, будем вместе. Ну, просто прелесть. Ура! — А вы с нами будетеходить? — обратилась она к учителю. — Не правда ли?

Учитель, разумеется, был очень рад.

Отец, либеральный Владимир Иванович, был заоставление дочери у тетки. Тетка и дядя Анатолий были за, какхозяева, да и она очень мила была, так что тетя Варя пленилась ей. Против была только Марья Николаевна, мать.

«Что-то тут странное, неестественное. Что девушкеделать по мужицким хатам? И неприлично, да и ничего не сделаетона. Да и к чему, главное?»

Вечероммежду мужем и женой, родителями Веры, были продолжительные пренияоб этом предмете.

— Как же ты сама говорила, что Вера легкомысленна, роскошна, нет в ней серьезности. Что же может быть лучше длядевушки ее лет, как узнать жизнь, увидать, как живет народ, чтобыпонять всю ту роскошь, которую она имеет. Вообще это не можетпроизвести ничего, кроме самого доброго влияния.

Владимир Иванович пересилил, и так и решено былооставить Веру на три недели у дяди. Как решено было, ВладимирИванович с женой уехали рано утром во вторник, и в тот же деньВера с учителем и Сашей пошли в обход.

Дело было в том, что за Верой была послана няня вусловленный срок, три недели, но она не приехала, написала письмоочень решительное, что она не может и не хочет оставить дело, иняня вернулась одна, рассказала, что барышня совсем расстроены, сутра до вечера с бабами, похудели и стали чесаться, нашли вошь.

Это сразило Марью Николаевну. Все делали дело как люди, и княжна Д., и баронессы П. и Р., и c’était bien vu,55 [к этому относились сочувственно,] а тут вдруг это какой-то азарт, желание отличиться, выделиться. Ик чему? «Варенька, сестра, всегда была шальная, так и осталась. Повсему видно, что она не удерживает и совсем распустила ее», —думала Марья Николаевна.

— Вот я и говорила, — сказала Марья Николаевнамужу, употребляя самую для него неприятную и потому чаще всего еюупотребляемую форму выражения: «вот я и говорила», — что, кромедурного, ничего не выйдет. Я всегда чувствую. Так и вышло. Ябольна, но сама поеду. Я умру. Но этого я не могу. Всегда ты ссвоей бабьей бесхарактерной упрямством, — говорила она, несогласуя родов от волнения.

— Если уж до того дошло, что она вся в мерзости. Явыговорить-то не могу. Со мной дурно сделалось, когда я разувидела его. Вся твоя грубая натура.

Владимир Иванович хотел вставить свое слово, полагая, что разговор уж достаточно отклонился, но еще было рано,— как в магазинном ружье, один заряд, вылетая, давал местодругому.

— Да позволь, — только сказал он.

— Да я уж знаю, что когда ты говоришь, то вседолжны слушать и любоваться твоим красноречием. Но у меня некрасноречие, а материнское сердце, которое ты измучал... измучал. Единственная дочь, которую я блюла от всякой грязи, от всегоподлого, и вдруг ты ее бросаешь нарочно в самую грубую, низменнуюсреду.

— Да ведь твоя же... — сестра, он хотел сказать.

—Нет, твоя фантазия была. Всё это хорошо, но когда это искренно, авсё это фальшь, которую ты напустил. Если ты так жалеешь, отдай имвесь урожай. Что, небось не хочешь, — говорила она, совершеннозабыв о том, как она пилила его за то, что он распорядился дать попуду на бедные дворы своей деревни.

Он хотел сказать, что он готов бы и больше сделать.

— Неправда, всё притворство, либеральничанье, —продолжала она колоть его в самые больные места, как пчела вглаза. — И то, что ты дал, всем хвастаясь, ты дал, потому что янастояла.

«Боже мой, как может врать эта женщина!» — думалпро себя Владимир Иванович. Наконец все заряды магазинного ружьябыли выпущены и новые не вложены еще, и Владимир Иванович успелсказать то, что хотел.

Беспокоиться не о чем. Что няня рассказывала, чтона ней нашли три паразита, то это еще не ужасное несчастье. А чтоона увлеклась и перешла в крайность, то это понятно. Но беды нет. Комитет хотел посылать для раздачи помощи, он может предложитьсебя, его пошлют, и он привезет ее. Вот и всё.

Как предложил Владимир Иванович, так и было решено, и через три дня он с поручением от комитета поехал к дочери.

В Краснове у Лужиных среди молодого поколения шластрашная работа: не столько внешняя — хождения по крестьянским деревням и избам (хотя и этой было много), сколько внутреняя:перестановка всех оценок доброго и злого.


Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.