НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ

[ВАРИАНТЫ К «КРЕЙЦЕРОВОЙ СОНАТЕ».]
* № 1.

— Да, сколько теперь этих разводных дел, — сказал господин с хорошими вещами. — У нас в Петербурге это стало повально.

— Я удивляюсь одному, — сказала дама, — как правительство не регулирует этих дел. Факт существует и совершается, но общество как будто не признает его. Все это делается какими-то обходами.

— Да, для многих товарищей моих это хлеб, — улыбаясь сказал господин.

— Пора признать существующій фактъ — свободу любви и невозможность подчиненія ея внѣшнимъ формамъ.

— В этом я не совсем согласен с вами, как вы знаете, — улыбаясь сказал господин с хорошими вещами, как бы о предмете, который уже был разобран ими, — брачущиеся не могут руководиться одной любовью, симпатией: они по самому существу дела вступают во внешния обязательства, которые должны быть скреплены внешними формами. Хоть бы гражданский брак во Франции.

— Но ведь внешния формы не обезпечивают, обезпечивает только внутренняя связь. Внешняя связь только обман перед людьми. И то, что теперь так часты эти разводные дела, только доказывает то, что необходимы, должны выработаться новые формы.

— Да, сказал господин, — как бы не желая вступать в рассуждения, — поразительные теперь случаи. Сплошь да рядом разводятся, жена выходит за другого, и муж женится. Прежде это был редкий случай, а теперь редко кто не разводится — право. В старину этого не было. Не правда ли? — обратился он к старику, смотревшему все время на него.

**№ 2.

Старик дожидался, когда затихнет. Он сказал:

— Зачем мучаться? — сказал он. — Женились встарину и век проживали без муки. А вот нынче поглядишь, как всякий пупленок вот такой уже об любви, нынче и на редкость чтоб честно век прожили. А все от любви от этой.

— Да как же иначе, как не по любви? Ведь животные только без любви, — сказала дама, оглядываясь на господина и на меня.

— Понимаю я, сударыня, к чему вы это клоните, да только неправильно. Жениться надо по закону, закон принять, а не по любви.

— Да вот принимают закон, да и расходятся потом, — презрительно сказала дама.

— В ком страха нет, те расходятся. А когда страх есть, живут.

— Да если по старому жену вещью считать да бить, чтобы страх был, это уж нельзя, да и не прочно.

— Зачем бить? Это напрасно думают, кто не понимает: страх надо, да не тот. Страх Божий, а не плетка.

— Все так говорят, a посмотреть, так редко хорошо живут.

— Не знаю про других, а про себя скажу: прожил век с старухой, и теперь жива. Ничего мы этих глупостей не знаем. Женили меня 19 лет. Красоты особенной не было, a девица как надобно. В 19 лет все хорошо. У кого зубы есть, все сгложет. Ну, и принял закон. Так и понимал, что закон Божий принимаю, так и она — невеста моя понимала. Ну вот и живем 53-й год. И никаких глупостей не было. Потому любви этой, романсов, значит, не знали.142 После этих слов на полях вписано и затем зачеркнуто: — Да и все живут, — сказала дама. — Я не про вас говорю, да ведь мы знаем, как живут, когда любви нет, — живут, потому что терпят, а ненавидят друг друга. — Нет, помилуй Бог. Нам Бог дал, мы с старухой мирно прожили и теперь живем. — Да ведь никто не скажет. — Отчего же, я скажу. — Ну, по правде скажите, — улыбаясь сказала дама, — ведь были ссоры, было горе. — Ссоры? А вот как перед Богом скажу. В 53 года один раз побранил за сына. Забаловался, я пригрозил. Ну, а материнское сердце мягче. Огорчилась она, это было. — Ну чтоже, и она по вашему сделала? — А вот и нет, а я по ее сделал. — Ну, да ведь бывают исключения. — Нет, сударыня, если закон помнят люди, так легко жить. — Ну а ревность? — улыбаясь сказала дама. — Ревность? — повторил старик, вздохнув.

— Да вѣдь это не отъ романсовъ, a искушенія бываютъ у всѣхъ. Развѣ у васъ и у нея не было? — улыбаясь сказала дама.

— Сказать, что не было. Потому закреплено, в сердце у нас закреплено от родителей.

— Да все таки.

— Было, — улыбаясь, сказал старик. — Было и это, да как не поважены мы с ней, так и ничего.

— Что ж, она вас ревновала или вы ее?

— И то и другое было. Да все не дошло до греха. Запил я раз и сбился с пути. Запал в сердце грех. Совсем погибал было, да пришел к ней, покаялся, и развязался грех.

Дама улыбаясь оглянулась на меня, как бы удивляясь милой откровенности старика и приглашая слушать дальше.

— Ну вы ее ревновали? — спросила она.

— Было и это. И тоже Бог миловал. Жил прикащик у нас щеголь...

* № 3.

Ведь несколько есть таких дел, при которых устанавливается неприличное отношение между мущиной и женщиной, которое считается не только приличным, но чем-то возвышенным и чему препятствовать уже никак нельзя, если не хочешь прослыть уродом и посмешищем. Такие дела: вопервых, здоровье, медицина, доктора и их заботы, вовторых, свет, танцы, увеселения светския, в 3-х, искусства — прекрасные, изящные искусства, т. е. пакость, мерзость. Они же, эти прекрасные искусства, погубили и меня и ее. Ее, ее бедную! Писать с натуры — чтож тут, кроме самого высокого: она пишет, он показывает. Ну чтож тут стоять и караулить, и притом так ясно, что никаких интересов нет между ними, кроме высокого искусства.

* № 4.

«Но нет, она не сделала», думаешь себе, а между тем сейчас же после думаешь: может быть, она уже все лето в связи с ним. Так это шло все лето. Я мучался страшно, и дело это ничем не кончилось. Я так ничего и не знаю об этом. После этого она родила 3-х детей, и мы жили благополучно и даже сильной ревности не было. И об этом эпизоде я не стал бы и говорить, если бы этот самый эпизод не произвел бы того страшного внутреннего не разрыва, a обнажения наших отношений. После этого обнажения оказалось, что нас связывает только одна внешняя цепь и чувственность. Случилось, казалось бы, пустое обстоятельство, но я помню все его ужасные подробности. Это был первый шаг к тому, что случилось после. Это было в то же 1-е лето, когда она не кормила ребенка и по случаю этого живописец проклятый

** № 5.

— Да отчего же человеку поступать как животному, а не как человеку?

— А оттого-с, — закончил он, что для того, чтобы поступать по человечески, много надобно. И не к тому готовят людей в нашем мире. — Он так взволнованно и горячо говорил, что дама испугалась немного, да и все замолчали. — Да с, если бы мущины и женщины, мужья и жены, точно любили бы друг друга хоть животной любовью, про которую в романах пишут, они бы давно все перерезали друг друга; а то и того нет. Холодный разврат, и на улицах и в семьях одинакий. Они идут на разврат и прощают разврат, потому что они ниже животного.

— Нет, отчего же? — сказал я.

— А от того, что так есть. Ведь все ложь, ложь, ведь мы живем в такой сплошной непролазной лжи, что всякую вещь надо открывать. Мы ничего не знаем про самих себя. Ведь мы ниже животных. А как храбримся! По домострою был брак — закон принять. Он не знает, зачем закон, но закон священный, и знает, что от него дети. Ну, пока держались закона и те, кто держатся, еще хорошо. Но в нашем то мире что?143 Одни этот закон принимают только для видимости, а в действительности разврат. Венцы надевают хорошо как на десятую (в рукописи: с десятой), а то на сотую женщину, а она после наверстывает. A другие Закон нарушен, не верят в него. Это что Домострой! И одни притворяются для видимости, что верят в брак, другие и не притворяются и прямо говорят, что не верят, свобода выбора, отношений. Да ведь горе в том, что сходиться надо, хочется. A нет того, во имя чего сходиться. Остается одна любовь — романсы. И весь мир полон романсов. Ну, что же любовь? То самое, что у животных. Но человек, если не человек, хуже животного. Он не доходит до животного. Закона нет, и в большей части случаев любви нет, а есть отправления, и это называется принципами свободы.

— Но отчего же любовь недостаточна? — спросил я.

— Она достаточна, но результаты ея — животная борьба. Отъ того я и говорю, что въ нашемъ мірѣ давно бы жены отравили бы всѣхъ му[жей], если бы любили, и мужья порѣзали бы женъ; а то и того нѣтъ. Есть холодный лживый развратъ.144 — Но отчего же любовь приведет к убийству? — Должна неизбежно. Так. Назвали Познышева. — Познышев я. Я убил. И знаю, что нельзя не убить. И еслиб опять сначала, я бы опять убил. И вы бы убили, коли вы не рыба. Да впрочем, вам, может, неприятно говорить с убийцей? — — Нет, извините меня, я не знаю как это, но у меня к вам какое-то особенное чувство... Я замял замялся , но он понял по моему взгляду, что я полюбил его. — Да с, они толкуют, я любил и убил. Теперь я не то бы сделал. Да отчего же? — ответил он себе. — Я расскажу вам. Хотите? О Боже мой, Боже мой! Когда, как я, пробил эту стену обману своимъпреступлением, страданием, искалечился сам, пробивая ее, то видишь всю эту ложь ясно, как есть, и ужасаешься на людей, как они не видят того гною, в котором они живут и которым храбрятся. Вы молоды, вам понадобится. Вместо этого на полях написан новый текст, также зачеркнутый: — Да, что мне изменила жена, так я знаю. Хотите — я вам расскажу, как это бывает. Я сказал, что если это не тяжело ему. — Нет, мне нужно, нужно рассказывать, особенно как расшевелят это все, как теперь. Моя фамилия П Пòзнышев .

— Но отчего же?

— А вот от того самого, отчего Познышев убил свою жену.

— Да ведь мы не знаем, отчего г. Познышев убил свою жену, — сказал господин с хорошими вещами холодным петербургским тоном требования ясности и точности в разговоре.

— Я я знаю с. А! Потому что я самый Познышев и есть. Я убил. Меня оправдали. Но дело осталось как есть, и если человек любит по вашему, то рано [или] поздно убьет. Да с. Извините. А! не буду стеснять вас.

Он ушел на свое место. Все замолчали. Господин с дамой стали шептаться. Я вернулся на свое место.

— Может быть, вам неприятно сидеть с убийцей? — вдрут сказал он. — Тогда подите.

Мне до слез стало его жалко. Я только пожал его руку и не мог ничего сказать. Он понял это и не встал, но продолжал вертеться на своем месте, то поправлял без всякой надобности одеяло девочки, то перевертывался, то закрывал лицо руками и издавал свои особенные звуки.

— Ах, Боже мой. Вы не хотите спать?

— Нет. —

— Хотите чаю?

Он залил себе чайник и было забыл про него. Теперь он вспомнил и предложил мне. Мы стали пить.

— Они говорят. А тут как, как тут они бы сделали?

— То есть о чем это вы?

— Да все о том же. Как бы они разошлись, когда...

— Разумеется, — сказал я, — есть такие условия ужасные.

— Совсем нет, закричал он, — не особенные, а это общия условия всех. Да хотите, я вам расскажу? хотите?

— Да, я очень рад, если вам не тяжело.

— Мне? Мне тяжело молчать и думать. А вы поймите. Хотите?

Он облокотился руками на колени и, сжав виски, начал.145 — Вы слышали, может быть? — сказал он и сердито оглянулся на кондуктора. В Пензе я знал одного П Позднышева , — сказал я. — Нет, это другие. Так вы не слыхали этой фамилии? — Нет. — Ну так я расскажу вам, как меня обманула жена, изменила мне, и что я испытал. Кто не испытал, тот не знает. Вот как это, господа. А я знаю.

Разойтись по добру по здорову, свобода, права. Все ложь, ложь, ложь. Так не бывает. А вы тут разберите да разойдитесь, когда вы страстно физически любите, когда она хороша,146 как Венера милосская. молода, сильна и любила и теперь любит вас, когда у вас дети, когда у вас честная семья, которую вы блюли 10 лет и которой гордитесь, и когда вы эгоист, как все эгоисты нашего мира, и ничего другого не знаете, кроме своего наслаждения, своей гордости, своей любви. Случилось, после 10 лет семейной жизни, которая людям казалась счастливою, приличною, но про внутреннее достоинство которой знали только они одни. Да с, после 10 лет так называемой счастливой жизни явился в семью этот человек. Он был не виноват, он тоже был то, что должен был быть. — Он... Но нет надо рассказать с начала. Но вам, может быть, неприятно? — опять сказал он.

— Нет, напротив. Я не знаю, какое то у меня странно особенное чувство к вам, — сказал я. — Я просто полюбил вас и как я готов вам всю душу открыть.

Но он не слушал меня. Он147 видимо, был в нервном возбуждении. встал, покрыл раскидавшуюся девочку, вернулся, сел против меня, поднял голову, закинув назад, как бы вспоминая, потом встал еще, задернул занавеску у фонаря и опять сел.148 Так вот я и расскажу. В это время прошел кондуктор. Он сердито, гневно проводил его молча глазами и начал только тогда, когда тот ушел. Впродолжении же рассказа потом он уже ни разу не останавливался и никто, даже вновь входящие пассажиры, не прерывали его. Только девочку он поглядывал и изредка поправлял, почти не переставая рассказ рассказывать . Во время его рассказа лицо его 20 раз переменялось совершенно так, что ничего не было похожего с прежним лицом: и глаза, и рот, и усы, и борода даже — все было другое — то было прекрасное, трогательное новое лицо, то безобразное, ужасное, ни на что не похожее новое лицо. И перемены эти происходили в полусвете, вдруг: минут пять было одно лицо, и нельзя было никак видеть прежнего, а потом неизвестно [как] делалось другое, и тоже нельзя было никак его изменить.

Вот что он рассказал мне:

— Мне теперь 43 года, а было тогда 30,149 Переделано: 30 из 23. как и вам. И также, как и вы, я думал что только мне одному 23 года, и что все, кто старше, никак не могут понять, что такое 23 года. Ну да не в том дело. Тоже было представление о любви. Вам кажется, что никто не понимает так любви к женщине, как вы, ну а уж мне казалось, что никто в мире никогда не только не испытывал, но и вообразить не мог ничего подобного моей любви и того предмета любви, той женщины, которую я буду любить.

Ведь мы все так воспитаны. Думать я так думал и не торопился выбирать предмет любви, не торопился излить на какую-нибудь женщину все богатства своего сердца, но это не мешало мне, как и вам, я думаю, шалить с женщинами. Все ведь это у нас идет рядом. Идеал возвышенной любви и самая гнусная гнусность. Право, те лучше, которые уж с одной гнусностью живут. Меньше лжи.

Ну вот я и жил так. Семья чопорная, я единственный матушкин сын, и по французски, по английски говорю, и мазурку танцую, и университет кончил, все как надо. Лелею возвышенные мечты о любви и женитьбе, а сам живу в тихом и приличном разврате. Женщины, с которыми я сходился, были не мои, и мне до них не было другого дела, кроме удовольствия, но в виду была женщина, будущая жена, уже моя, и эта то моя должна была быть все что есть святого и прекрасного, потому что она будет моя жена. Ну, да этого я не понималъ, какъ и вы не понимаете. Вышелъ я изъ университета, былъ за границей, потомъ послужилъ по земству, потомъ бросилъ, пожилъ въ Петербургѣ, скаковыхъ лошадей завелъ. Мать жива была. Идеала совершенства женщины, достойной быть моей, все еще не находилъ, тѣмъ болѣе, что я гордъ былъ, какъ всѣ развращенные люди, и потому прикидывалъ взять жену тамъ, гдѣ не можетъ быть рѣчи объ отказѣ. Такъ шло до 30 лѣтъ. [Въ] 30 лѣтъ подошли такія обстоятельства, теперь я знаю чисто физическія, что случилось мнѣ встрѣтиться съ дѣвушкой въ деревнѣ у знакомыхъ, видѣть ее въ спектаклѣ. Я зналъ ее прежде, и мнѣ казалось что не она, но тутъ вдругъ она играла служанку въ фартукѣ съ голыми руками по плечи. Мнѣ казалось, что эти руки не при чемъ, но только при свѣтѣ этихъ рукъ и фартучка и еще разныхъ обстоятельствъ я увидалъ вдругъ и ея глаза и улыбку, увидалъ, какъ мнѣ казалось, родственную, высокую, нѣжную душу, которая просилась навстрѣчу мнѣ. Я видѣлъ что между нами начало происходить чудесное. Я думалъ, я испытывалъ чувство, и въ ней отзывались всѣ оттѣнки моихъ мыслей и чувствъ. Да, я рѣшилъ неожиданно, что она достойна быть моей, не я быть ея, но она моей. Въ этомъ все. Достойна быть моей! Вѣдь это прелесть, что за безуміе! Возьмите какого-нибудь молодого человѣка — хоть вы — и въ трезвыя минуты оцѣните себя. Ну я, по крайней мѣрѣ, оцѣнивая себя въ трезвыя минуты, зналъ очень хорошо, что я такъ себѣ человѣкъ, какихъ сотни тысячъ, даже и гаденькій и развратненькій и слабый и страшно бѣшенный, вспыльчивый, упивающійся своимъ бѣшенствомъ, какъ всѣ слабые люди. И вотъ я-то, такой человѣкъ, находил в ней все высшия совершенства человечества и только потому, что она заключала их в себе, считал ее достойной себя. Главный обман при любви не тот, что мы придаем предмету любви несвойственные ему добродетели, но себе в это удивительное время. Мы женились, и началась жизнь немного похожая на то, что я воображал, но недолго. Она забеременела, стала рожать, сама кормила, начались капризы, ссоры. Я пошел в предводители в нашем уезде, мы жили в деревне, и я жил честно, то есть верен был.

* № 6.

— Ну а какже, когда любви нет к мужу или к жене, а есть к другому?

— Это другое дело, — сказал старик. — Это само собой. Только закон нарушать нельзя.

— Да какже его не нарушать?

— А так, терпи.

— Да ведь искушения бывают у всякого. Разве у вас не было? — улыбаясь сказала дама.

— Не сказать, чтоб не было, — улыбаясь сказал старик, и в улыбке его обозначился, странно сказать, веселый, сластолюбивый человек. — Все бывало. И молод был и жил. Да все таки закон держал, виду не показывал. А на детей посмотрю, на зятей или на снох. Как только они проживут, и Бог их знает. И то уже одна дочь разошлась с мужем.150 — Отчего разошлась? — спросила дама. — Да все от этого самого, — сказал старик. — Нету страха теперь. — А в старину то какже было? — Да так и было.

— Да какже быть? — сказала дама. — Мущине, значит, вы позволяете грешить, a женщине то как?

— Женщина — другое дело. Мущина всякие соблазны должен видеть в жизни, — сказал он улыбаясь, — а женское дело — что. Сиди, домашним хозяйством занимайся.

— Ну вот вы права эти дали мущине, и женщина говорит: «и я хочу их».

— Женщине это, сударыня, первое дело, без надобности, а второе, у ней должен страх быть. А теперь только ей скажи что, она сейчас говорит: «а коли так — говорит — я от тебя уйду». У мужиков на что — и то эта самая мода завелась. «На — говорит — вот тебе твои рубахи, портки, а я пойду с Ванькой. Он кудрявей тебя». Ну вот и толкуй.

— Да какже вы хотите дать эти права мущине, а женщина чтоб была раба? Это уж время прошло.

— Эх, сударыня, доложу вам — все мы люди, все грешны. Это понимать надо. Ну чтож, ну и ошибся коли муж или хоть, скажем, грешным делом жена. Ну, побил ее. А всетаки сор не выноси, не срами сам себя и дом не расстраивай, а живи как надо — по закону. А то, чуть что, сейчас: «не могу жить» — и врозь. Мало того, что скверность, пример. И торговля ущерб от этого несет. И государство тоже. Должен быть сын отечества. Свое горе притаи, a дело не расстраивай.

— Нет, простите меня, — горячо заговорила дама, — уж все лучше, чем такое лицемерие. Это лицемерие и обман. А по моему — все пропади, а нельзя. Я не знаю, как муж мужья , а я женщина — и пропадай все, если меня муж не любит и я не люблю его; не могу я с ним жить. Лучше расстаться.

— Все от образования, — сказал старик, — жили же прежде.

— Нет, да как же вы скажете, — сказал адвокат, — разве можно мужу простить жену, когда она его обманула?

* № 7.

— Ах, мерзавцы! мерзавцы!

— Кто? — спросил я.

— Все. Смешно отвечать так, а иначе нельзя. Ну разве не мерзавцы родители? Я и тогда и после слышал таких: что предстоит сыну? Сделать несчастие девушке — дурно, замужняя женщина — тоже не хорошо. Остается одно — домà. И я первый поведу сына. Я слышал сколько раз такие слова. Но как ни храбрился, все таки стыд сильнее, и никогда отец не только не поведет, но говорить с сыном не достанет сил. Но правительство. Ведь если [в нем] есть смысл, то оно блюдет добрую жизнь граждан, и вот оно устраивает домà и обезпечивает разврат для нас, для гимназистов. Нет, но это все простительно. Но доктора с своей наукой, утверждающей, что это нужно.

** № 8.

Помню, товарищ брату, устроив нашу погибель, уехал, и мы остались одни с двумя женщинами — моей и братниной. Помню, ничего страшного, отталкивающего, что мне всегда представлялось в последствии в таких женщинах, я не видел тогда в этих домах. Одна — моя — была русая, рябая, несколько добродушная, глуповатая, высокая, полная женщина, братнина была тоненькая, высокая, с вздернутым носом, белокурая, с очень доброй и тонкой улыбкой. Брат тоже в первый раз познавал женщину и был в том же размягченном состояиии, как и я. Я как во сне вспоминаю это. Мы сидели все 4 полураздетые в маленькой пропахнувшей особенным запахом комнате и говорили — о чем же? Мы оба говорили — брат начал, а я поддерживал — о том, что им надо бросить эту жизнь, пойти хоть в услужение. Братнина — Надежда (звали ее Надежка) отшучивалась, улыбалась, говорила, что это невозможно, и я видел, она не столько себя при этом жалела, сколько нас, брата, что она должна разочаровать его. Но она была радостна. Этого нашего разговора я после него не вспоминал до самого последнего времени. Этот эпизод записан в моем воспоминании в отделе стыдных, и я только уже после моего несчастия, перебирая все, нашел там этот эпизод, единственный светлый в воспоминаниях этого рода, записанных в стыдных.

* № 9.

Все мне казалось легко, весело. Мало того: был самый главный признак настоящего влюбления: чувственность совсем не говорила по отношению к ней. Она таилась там где-то внизу, под поворохами нагроможденных на нее раздутых чувств. Только изредка, изредка и чем ближе к сроку свадьбы, тем чаще, она прорывалась, и показывало себя то, на чем все было построено.

— Да, но есть же любовь к женщине не чувственная. — Я не договорил еще, как он уже перебил меня:

— Никогда! т. е. влюбленья нет. Отчего ж всегда любят тех, которые одеваются по моде, и причесываются и выставляют..., а не экономку, тетушку? Нет, батюшка, это все она, тоже похоть, но разведенная в большом количестве поэтической воды и окрашивающая ее всю.151 Это все равно, как сказать, у меня дядя гастроном, он не любит есть, но любит готовить, нюхать.

И доказательство, что это она, что как только она явится наголо и удовлетворится, вся эта вода сделается просто пресной водой, и вся постройка рухается. Поэтическая любовь и похоть — два выражения одного и того же, как сила [и] тепло. Если оно в одной, в другой нет. — Ну, да это после. Так вот я был влюблен по всем правилам, и я не могу выразить, как я, болван, был этим доволен и как хвалил себя за это. Ведь, кроме общего безумия, было у меня еще что?

** № 10.

— Главная ложь, главный обман — это любовь. Любовь! L’amour! та самая, про которую они говорили. — Он указал на то место, где сидела дама с адвокатом. — Все, все, и мущины и женщины, воспитаны в этом благоговении к любви. Я с детства уже готовился влюбляться и влюблялся и всю молодость влюблялся, радовался, что влюблен.

Это главное и самое благородное и возвышенное в мире занятие быть влюбленным. Мне говорят, нельзя отрицать, что чувство это есть. Разумеется, есть, как и тысячи других чувств, но те зародыши остаются зародышами и проявляются случайно в одном человеке из многих, и то временно, точно также, как чувство обжорства, охоты и многия другие. Но когда почва такова, что все развивает это чувство, тогда оно, это чувство влюбления, разрастается до тех пределов, в которых оно в нашем развратном, праздном обществе. Так оно разрасталось во мне, и хотя я влюблялся и прежде, но в жену свою я влюбился уж во всю. Я приберег всю силу любви к супружеству. И вот она пришла. Все было по настоящему: пришла любовь и увенчалась успехом. Романы, поэмы, романсы, оперы, музыка, философия даже — все восхваляет любовь. Ведь надо бы хоть немножко разобраться, что такое эта столь хваленая любовь? Ну, во-первых, буду грубо, коротко говорить!152 Я полюбил эту женщину и потому навязал ей себя. Я, считая ее совершенством и любя, следовательно желая ей добра, связал ее на веки с собой, невинное существо с изгвазданным в гное развратником. Это был первый признак моей любви. Второй признак был ужасен. И это признак любви, я думаю, всех мужей, за исключением 1 из миллиона, признак этот состоял в том, что

Я уверял себя и всех, что я люблю ее возвышенно, а поступал с ней, как не поступают животные с своими самками. Это ведь ужасно. Люди хуже, грязнее животных. А лгут то как! Любовь к детям! Я знаю, что ребенок, отнятый от груди, теряет половину шансов жизни, статистика мне доказывает это. И моя жена, кормилица этого ребенка, беременеет. А я распинаюсь в любви. Только бы не лгать. Пал ниже животного, признайся в этом, кайся, и ты будешь все таки человек. Но жить, как мы живем, — в гное восхваляемой нами любви, довольные собой — это ужасно. Это не то что хуже животных — это черти. Эмансипация вот где. С проституцией борьба вот где. Истерика и слабость вот отчего.

** № 11

— Такъ я жилъ, развратничалъ, воображая, что я чуть не святой и живу честной семейной жизнью. Жена моя была женщина, какъ я ее теперь понимаю, женщина самая средняя. Если была у нея особенность выдающаяся, то это было153 доброта. Она уже была трону тронута этим нынешним направлением свободы женской и образования и, разумеется, от этого только казалась глупее, чем была от природы. желание нравиться, тщеславие, но женское.

Образованья она была, что называется, очень хорошего, она имела все, что может154 В подлинника: могут. дать ученье. Она знала языки, воспитана англичанкой по теперешней модѣ, прошла все, что проходятъ въ гимназіяхъ, держала экзаменъ и, кромѣ того, писала масляными красками недурно и играла на фортепіано даже очень хорошо. Она не была даровита. Еще къ музыкѣ у ней была нѣкоторая способность, но, какъ это бываетъ у дамъ, не искусство интересовало ее, a дѣйствіе производимое ею на другихъ. Кромѣ того, она и читала и могла говорить о многомъ, но это ее не интересовало въ сущности. Она знала, что она, и зачѣмъ она нужна, и въ чемъ ея сила, и такъ только дѣлала видъ, что ее что нибудь интересуетъ. Интересовало ее, бѣдняжку, (У!) одно: ея привлекательность, ея дѣйствіе на людей и, замѣтьте, на людей новыхъ. Ей хотѣлось нравиться, заставлять смотрѣть на себя, любоваться собой. И потому, очевидно, интересъ ея не могъ состоять въ томъ, чтобы заставить меня любоваться собой. Это ужъ было сдѣлано, и на меня она имѣла другія возжи: интересъ ея былъ въ томъ, чтобы другихъ людей заставлять любоваться собой, чужихъ людей, и чѣмъ болѣе чужихъ, тѣмъ интереснѣе. Не думайте, чтобы она была исключительная кокетка, совсѣмъ нѣтъ, она была, пожалуй, средняго уровня кокетства нашихъ женщинъ. Но всѣ онѣ таковы и не могутъ не быть таковы, потому что у нихъ нѣтъ ничего, чтобы стояло для нихъ выше, чтобы было сильнѣе этаго женскаго тщеславія. Перевѣсъ этому тщеславію дѣлаетъ въ нашемъ быту только одно — дѣти, и то тогда, когда женщина не уродъ, то есть сама кормитъ.

** № 12.

Главное то дѣло въ томъ, что всѣ мущины — я помню чувство къ моему лучшему другу — я знаю какъ смотрятъ на женщинъ. И я смотрѣлъ такъ и понимаю, что можно смотрѣть, но только не на мою жену. Завидовать мнѣ даже я не позволяю. А еще мучало меня то, что она при другихъ мущинахъ говорила то, что она, бывало, говорила мнѣ, или то, чего, я знаю, она не думала, и я видѣлъ, что слова ея ничего не значатъ, что и слова ея, какъ и одежда, — это только средство заманить, понравиться. Единственный отдыхъ въ этомъ отношеніи бывалъ мнѣ, когда она беременѣла и потомъ когда кормила. Слѣдующаго ребенка, несмотря на запрещеніе мерзавцевъ, она сама стала кормить и выкормила прекрасно. И послѣ этаго ребенка всѣхъ остальныхъ. И вотъ началась та почти одинаковая наша семейная жизнь съ рожденіемъ и воспитаніемъ дѣтей, которая продолжалась 10 лѣтъ, больше — 12 лѣтъ. Со стороны, я увѣренъ, что жизнь наша представлялась счастливой, но мы знали, что это было. Это не только не была счастливая жизнь, это былъ адъ. Адъ потому, что мы, просто говоря, ненавидѣли другъ друга и не признавались себѣ въ этомъ и не нарушали семейной связи. Я много разъ замѣчалъ, что невѣрные супруги гораздо лучше живутъ. И это просто отъ того, что они уже не грѣшатъ друг с другом, не испытывают отравляющего чувства сообщничества и раскаяния и не смотрят друг на друга как на собственность, не желают, не ревнуют, не пресыщают друг друга.

** № 13. XXII.

— Да-с. Так все и кончилось. Через несколько дней мы уехали все таки не так, как я хотел, а как она хотела. Она, должно быть, виделась с ним еще. По всем доказательствам и рассуждениям я должен был знать, что ничего между ними не было, но без всяких доказательств, в глубине души, я достоверно знал, что она изменила мне, и ненавидел ее всеми силами души. Прежде бывало, что чем больше я предавался плотской любви, тем больше я ее ненавидел. Так теперь выходило тоже с другой стороны: чем больше я ее ненавидел, тем сильнее я желал ее. Но тут, несмотря на предписания мерзавцев не рожать, она родила вот эту самую крошку, и вышел перерыв в моих отношениях к ней, перерыв, еще сильнее разжегший во мне к ней ненависть. Помню эти мучительные роды, эти страдания, не вызывавшия во мне сочувствия, не примирившия меня с ней. Ну, родилась девочка. Взяли опять кормилицу. Она опять стала свободна. Отношения наши были ужасны. Они дошли до такого напряжения, что ясно было нам обоим, что что-нибудь необычайное должно случиться, нам обоим было страшно.

Я в это лето жил, казалось, как всегда, но ведь человек никогда не живет как всегда, а постоянно или растет или гниет. Я гнил. Я был предводителем, но это надоело мне, тщеславие предводительское износилось совсем. Хозяйство?... Как у большинства нас — запуталось, стало на такую ногу, что выбраться целым нельзя, то есть что все идет в убыток: видишь это, но не имеешь сил перевернуть все. И идет все по старому, и знаешь, что по скверному, и потому интересоваться им нельзя. А все по привычке что то делаешь. К детям, к воспитанию их приступиться — значит заниматься не воспитаньем, а бранью с женою. А это уж измучало и даже под конец становилось страшно. Оставались пьянства всякого рода, именно пьянство охоты: я его ждал в конце Іюня, потом пьянство романов, которые я читал не переставая, потом пьянство еды, настоящее — вина и изредка — карт, и все это в неугасимом пьянстве табаку и сверх того — пьянство и жены. Так так я жил. Все это было старое, но все это, повторяясь 12-й год, стало скучно, тяжело, душило, давило как то, как гроб, ходили смутные мечты что нибудь сделать такое, которое оборвало бы все это, вывело бы куда нибудь в новое. Кроме того, два обстоятельства не переставая мучали меня; хотя я не позволял себе думать о них, но они мучали: это исполнение совета мерзавца чтоб не рожать и эпизод с Трухачевским, о котором я старался не думать, как о белом медведе. Так шло.

Дело было в начале Июля. Я ждал, что подкосят хлеба, чтобы ехать в даль на болота, и по вечерам ходил около дома. Прихожу 3-го Іюля с охоты. Она на террасе, моя сестра с детьми, приехавшая вчера, пьет чай. Простокваша, ягоды, малина. Все веселы, разговор идет хороший; но, смотрю, она что-то выпытывающе взглядывает на меня. Что это я ей интересен? Ну, разумеется, мелькнула в голове мысль о Трухачевском, но я отогнал ее, так как велено не думать о белом медведе. Ведь карауленье друг друга — это общее радостное занятие супругов. Ну, караулю. И вдруг обнаруживается.

— А мы с Полиной (это моя сестра) решили съездить завтра в город. Отлично будет, Полина. Возьмем пирожки, кофейник, подставу. Ведь можно лошадей?

— Зачем это? — спрашиваю самым равнодушным образом.

— Ах, какже зачем? Вот всегда так начинается с места, чтобы я оправдывалась. Машу доктору нужно же показать. Ведь запустить легко, а потом уж не поправишь. Потом мне необходимо... — То, что им всегда необходимо, то есть чего запомнить даже нельзя. — Ну, и потом, кажется, уж я сижу. Я ведь не выезжала больше 2-х месяцев.

Ну, отвечать нечего, главное хочет. Ну и пускай. С Полиной едут, детей не берут, одну Машу. Ну так, нашла резвость делать что-то необыкновенное.


XXIII.

Ну, поѣхали утромъ. Все бы хорошо, но что-то въ ея улыбкѣ, ея взглядѣ, ея жестахъ, въ ея движеніяхъ — что-то сдержанно радостное и таинственное. Но о бѣломъ медвѣдѣ не велѣно думать, такъ и проводилъ ихъ.

Я целый день пролежал в кабинете, читал роман. Хотел ехать дупелей посмотреть, да заехал наш мировой судья. Надо было остаться обедать с ним. После обеда поздно. За обедом начинает мне рассказывать мировой судья (он ехал в город), что в город приехал Трухачевский, хочет дать концерт, и он непременно уговорит его дать концерт в пользу приюта.

«Неужели? нет.155 От слов: неужели она такая кончая: и два яда слились в моем сердце: — текста автографа недостает. Недостающее печатаем по авторизованной копии. Неужели она такая с.... Не может быть.

Нечаянно? Совпадение? Не может быть». Все это я себе говорил и забыл всех, и забыл, что я за столом. Гувернантка заметила.

— Верно, вы опять страдаете? — спросила она.

— Нет, а что?

— Да вы бледны.

— И в самом деле, что с вами?

— Ничего, говорю, — ничего... — хочу подавить волненье, а сердце бьет, бьет об стенки чего-то и вот-вот разорвет что-то. И этому, и этому она виною. Я умру от разрыва. Да ей что? Да не хочу я, не стоит эта мерзавка, чтобы я волновался. Не хочу, успокоюсь. Да, схватило сердцебиение, это бывает со мною. Пью воду и немного успокаиваюсь и говорю, как во сне, о постороннем.

Мировой судья уехал, я остался один. Взялся было зa роман. Ничего не понимаю. Сердце бьет молотком, бьет, бьет и вдруг остановится. И чем мне больнее, тем я злее на нее.

Пошел в болото. Немного развлекся. Пришел домой, лег спать. Не спал до утра. Утром решил ехать в город. Поехал было, вернулся с половины дороги. И это срам. Все видят, что я как шальной. И в этом кто виноват? Она же. И это кто же? Моя, моя жена! моя жена, когда я ей верный муж, при всех условиях был и буду верный, и это она, мать четырех детей, почтенная женщина! Как она взглянет на меня? «Да погоди, сделала ли еще она что? Виновата ли?» говорил я себе; но не верил тому, чтобы можно было иначе отвечать на этот вопрос, как: да, разумеется!

Не помню, какъ прошелъ день. Вечеромъ поздно она пріѣхала. Первый взглядъ ея на меня: испуганный, хитрый и вопросительный, и видъ ея — счастливой удовлетворенности — сказалъ мнѣ все. Да, она все сдѣлала. Это вѣрно! Но какъ я узнаю? Узнаю такъ, чтобы не было сомнѣнья, чтобы можно было уничтожить эту радость, это сіянье въ глазахъ и вызвать то испуганное выраженье, когда я душилъ ее. И руки и пальцы мои сжимались.

Какъ, отчего это сдѣлалось? Но несмотря на все это, что я передумывалъ, на меня нашло внѣшнее спокойствіе. Онѣ почти ничего не замѣтили. Такъ, я дурно спалъ — было достаточное объясненіе.


XXIV.

— И вот начинаю я, как тигр, подкрадываться, чтоб растерзать, наверное растерзать. «Нужно узнать, нужно доказать» — говорю я себе, но в сущности мне нужно одно: растерзать. Откуда бралось что, я не знаю, но я сделался весел, и она ничего не замечала. Мало того, что я сделался весел, я почувствовал к ней особенно сильно то, что я называл любовью в этот вечер. Она была, казалось мне, особенно хороша.

Ну, все сделали, веселились, смешные приключенья, детям гостинцы, доктор сказал, что Маше надо то-то. О нем ни слова. И я ни слова, но только тонко выпытываю, было ли ей время быть с ним наедине, разлучалась ли она с Полиной.

Оказалось, да. Более двух часов Полина была у игуменьи в монастыре, а жена ждала ее дома. Для всякого человека это ничего бы не значило, но для меня это было такое же доказательство, как бы я видел их в объятиях друг друга. Узнать это мне было даже страшно. Хотелось узнать, не была ли она с кем нибудь в это время. Нет, она была одна. Стало быть, все ясно. На минуту забилось сердце, но опять затихло. Некогда было, теперь надо было действовать. И я торопился действовать. Все должно было разъясниться ночью, вечером...


XXV.

Будет она, как жена Урия, искать сближения с мужем, чтобы скрыть грех свой? Будет, то нет сомнения, и я знаю, что сделать. Руками? Нет, нет, руками долго и можно ослабеть.

И когда все еще сидели за чаем, я вышел в кабинет и взял маленький кривой булатный кинжал, который висел у меня с ягташем, и вынул и, ощупав, остро ли лезвие, вложил его в ножны. Да, этим. Отчего же не этим? Чем нибудь же надо. А себя? Себя? Зачем? Да надо же. Ну, хорошо, и себя. Но там видно будет. Главное — чтобы ей перестало быть забавно.

Мы посидели еще, простились, и я пошел раздеваться.

— Ты, пожалуйста, не засидись, а приходи скорее. Я устала, а ты опять разбудишь.

И она улыбалась заманивающей улыбкой. И два яда слились в моем сердце: яд страсти плотской любви к этой женщине и яд ревности, получившей подтверждение этим обращением.

Я пришелъ въ кабинетъ, раздѣлся, надѣлъ халата и сѣлъ задумавшись. Мнѣ стало страшно то, передъ чѣмъ я стоялъ. Надо было разобраться. Трудно было, но надо было. Я попробовалъ было подумать, какъ еще поступить. Сказать ей? Вызвать ея признанье, уѣхать, оставивъ письмо, или еще какъ? Но и то, и другое, и третье было слишкомъ сложно, трудно, и, главное, при этомъ надо было отказаться отъ половой любви, а я никогда такъ страстно не желалъ ея и никогда такъ страстно ее не ненавидѣлъ. «Нѣтъ, этого не разберешь», сказалъ я себѣ, и тотчасъ же рука моя потянулась за папироской, и я жадно ихъ выкурилъ двѣ — одну за другой — и всталъ и пошелъ къ ней. Выходя изъ двери, я взглянулъ на ягташъ съ висѣвшимъ подъ ним ножиком. Как она будет ждать меня? В каком положении? Это решит многое. Она сказала, что устала. Если это правда, она давно успела уже лечь. Но нет, она, чего я ждал и чего боялся, она сидела перед туалетом еще без кофточки, подняв полные, белые [руки] над головой, устраивая свою ночную прическу. Она оглянулась. Да, это жена Урия. Я — Урий. Так, этот мальчишка, грязное существо, валявшееся во всех гноях Парижа, — он Давид, он Царь, а я нужен только для того, чтоб скрыть....


XXVI.

Да, чѣмъ страстнѣе были ея ласки, тѣмъ злѣе была моя ненависть и тѣмъ тверже устанавливалось мое рѣшеніе. Она продолжала вѣрить мерзавцамъ, она спорила, пока еще я спорилъ о томъ, что благоразумнѣе посвятить себя тѣмъ дѣтямъ, которыя есть, чѣмъ рожать вновь, что тутъ грѣха нѣтъ, и ни на минуту не сдавалась. Но тутъ она вдругъ забыла это и согласилась со мной. Я уже было забылъ все, я былъ побѣжденъ нѣгой страсти, но тутъ уже была очевидность. Я отошелъ отъ нея и пошелъ къ двери.

— Куда же ты?

Да, все эти ласки только слабые повторения того, что было там.

— Я? Ничего. Я...

— Что с тобой? Что ты? Вася, что ты?

Я слышалъ ея испуганный голосъ, и онъ еще больше подтверждалъ меня. Я, ни минуты не останавливаясь, пробѣжалъ въ кабинетъ, схватилъ ножъ, вынулъ изъ ноженъ, бросилъ ихъ. Они завалились за спинку дивана. «Надо будетъ поднять ихъ послѣ, а то забудешь». И я тихо вошелъ въ ея комнату.

Она сидела на краю постели и улыбнулась, увидав меня.

— А я испугалась. Что с тобой сделалось? Я ду....

— Ты думала, что можно быть моей женой и отдаваться другому..

— Вася, что ты?

Но я не слушалъ ее, я слушалъ свои слова. Я говорилъ, что убью, и убью, и какъ это сдѣлалось, я не знаю. Она поднялась ко мнѣ, увидавъ ножъ и желая схватить меня за руки, но я вырвалъ руку и запустилъ кинжалъ снизу и почувствовалъ, что онъ пошелъ кверху. Она упала, схватила за руку меня, я вырвалъ кинжалъ руками. Кровь хлынула... Мнѣ мерзко стало отъ крови ея. И чтобы мерзость стала больше еще, чтобы все потонуло въ мерзости, я кулакомъ ударилъ ее по лицу. Она упала.


XXVII.

Я вышел к горничной.

— Подите, скажите всем. Я убил жену.

Я ушел в кабинет, сел у себя и выкурил папироску.

Сестра в кофточке, бледная, плачущая вышла ко мне.

— Базиль. Что это? Что ты сделал?

— Я убил.

— Боже мой! Но она жива, она мучается... Поди к ней.

— Зачем?

— Поди к ней.

— Умрет она?

— Не знаю, ах, Боже мой!

Я подошел к двери, открыл. Она лежала изуродованная, лицо распухло, и посинели щека и глаз. Мне не жалко было. Мне было только гадко. И один вопрос мучал меня: а что как я ошибся? У! — Она поманила.

— Прости меня, прости, — сказала она.

Я молчал.

— Я не могла, я не знала... Я гадкая, но я не виновата, право не виновата. Но неужели я умру? Неужели нельзя помочь? Я бы жила хорошо... Я бы... искупила...

Откуда она взяла это слово? Она сознавалась, стало быть. Сознавалась! A мне было жалко только себя.

Тут только, с этой минуты, я проснулся....


XXVIII.

Она умерла, меня судили...

И оправдали, скоты! Так вот что. Вот и перенесите. А что старик врет...

— Да ведь старик это самое и говорит, — робко сказал я.

— Старикъ? У! Да онъ это и говоритъ, и я это говорю. Только на ея одрѣ я полюбилъ ее. Какъ по любилъ! Боже мой, какъ полюбилъ!

Он зарыдал.

— Да, не она виновата. Будь она жива, я бы любилъ не ея тѣло и лицо, а любилъ бы ее и все простилъ бы. Да если бы я любилъ, и нечего бы прощать было....

** № 14.

Только что старик ушел, поднялся разговор в несколько голосов.

— Старого завета папаша, — сказал прикащик.

— Вот домострой живой, — сказал адвокат.

— Да, много еще пройдет время, пока выработается человеческое отношение к женщине, — сказала дама.

Положим, — сказал адвокат, — но согласитесь, что при его взгляде легче определение отношений.

— Легче, но за то это отношение диких. Держать в рабстве женщину, которая уже не любит.

— Однако, — сказал адвокат, — в Европе уже вырабатывают новые формы — во-первых, гражданский брак, во-вторых, развод.

— Только мы отстали, — сказала дама. — Развод разрешает все. Как только есть развод, то будет и брак истинный, когда люди будут знать, что они не на веки связаны, не рабы.

Прикащик слушал улыбаясь, желая запомнить для употребления сколько можно больше из ученых разговоров.

— Какже так развод исправит брак? — неожиданно сказал голос нервного господина, который незаметно подошел к нам. Он стоял в коридоре, положив руки на спинку сиденья и, очевидно, очень волновался: лицо его было красно, на лбу надулась жила, и вздрагивал мускул щеки. — Это все равно, что сказать, если разорвался вот рукав, так его совсем оторвать.

— Я не понимаю вашего вопроса, — сказала дама.

— Я говорю: почему развод закрепит брак?

Господин волновался, как будто сердился и хотел сказать неприятное даме. Она чувствовала это и тоже волновалась.

— Признак, признак — любовь. Есть любовь, то люди соединяются, нет любви — люди расходятся. Это очень просто, — сказала дама.

Нервный господин тотчас же подхватил это слово.

— Нет-с, не просто. Каждый муж и каждая жена в первый же год раз 20 думают, что они перестали любить, и опять начинают. Как же тут быть?

— Должна быть полная любовь. И брак должен определяться только любовью. Тогда не будет этих ошибок.

— Не понимаю.

— Онѣ говорятъ, — вступился адвокатъ, указывая на даму, — что если бы былъ разводъ, то какъ женщина, такъ и мущина, зная впередъ, что ихъ соединяетъ только ихъ желаніе, что каждый можетъ всегда покинуть другаго, зная это, брачующіеся серьезнѣе относились бы къ браку, а въ случаѣ ошибки могли бы свободно расходиться, и не было бы тѣхъ недоразумѣній и неясности, которыя существуютъ теперь. Такъ ли я понимаю? — обратился онъ къ дамѣ. — Я тоже полагаю...

Дама движением головы выразила одобрение разъяснению своей мысли.

Но нервный господин, очевидно, с трудом удерживался и, не дав адвокату договорить, начал:

— Да, но по каким бы признакам узнавать, что наступило время развода? Вы говорите, что признак того, что супруги не могут жить вместе, есть прекращение любви. Да какже решить, прекратилась любовь или нет?

— Да какже не знать? Это чувствуется.

— Какже чувствуется? А ссоры, которыя бываютъ между всякими супругами, — что же онѣ — прекращеніе любви?

— Нет, ссоры если бывают, то это ссоры, а все таки есть любовь. Развестись следует, когда нет любви.

— Да как это узнать?

— Всякий знает, что такое любовь.

— А вот я не знаю и желаю знать, как вы определяете.

— Как? Очень просто: любовь есть исключительное предпочтение одного или одной перед всеми остальными.

— Предпочтение на сколько времени? На год? на месяц? на два дни? на...

— Нет, позвольте, вы, очевидно, не про то говорите.

— Нет, я про то самое, про предпочтение одного или одной перед всеми другими, но я только спрашиваю: на сколько времени?

— На сколько времени? надолго, иногда на всю жизнь.

— Да ведь этого никогда не бывает.156 — Но есть же между людьми то чувство, которое люди называют любовью и которое длится не месяцы и недели, — сказала дама, — а всю жизнь, чувство, из за которого люди жертвуют собой, делают преступления. Есть это чувство или нет? — Нет, — смело отвечал он. — Есть другое чувство, во имя которого люди жертвуют собой и делают преступления, только это совсем не любовь, а злость, гордость. Преступления? — повторил нервный господин и вдруг побледнел. — Преступления! Преступления делаются не по любви. — Вы верно знаете? — Да, преступленья делаются от гордости, злости, от животности. Только в романах. А в жизни никогда. В жизни бывает это предпочтение одного перед другим редко на года, чаще на месяцы, а то на недели, на дни, на часы.

— Ах, что вы! Да нет, нет, позвольте, — в один голос заговорили мы все трое. Даже прикащик издал какой-то неодобрительный звук.

— А я говорю, что в действительности так. Нынче муж предпочитает всем свою жену и жена мужа, а завтра уж нет. Что ж, это значит кончилась любовь?

— Да нет-с, позвольте, — сказала дама, — вы говорите о животном чувстве, а мы говорим о любви.

— Да любовь между мущиной и женщиной основана только на животном чувстве. Другой нет.157 — Но есть же между людьми то чувство, которое люди называют любовью и которое длится не месяцы и недели, — сказала дама, — а всю жизнь, чувство, из за которого люди жертвуют собой, делают преступления. Есть это чувство или нет? — Нет, — смело отвечал он. — Есть другое чувство, во имя которого люди жертвуют собой и делают преступления, только это совсем не любовь, а злость, гордость. Преступления? — повторил нервный господин и вдруг побледнел. — Преступления! Преступления делаются не по любви. — Вы верно знаете? — Да, преступленья делаются от гордости, злости, от животности.

— Но позвольте-с, сказал адвокат, — если бы дело было так, как вы изволите говорить, то совсем бы не было честных браков, супруги постоянно предавались бы своим увлечениям, и не было бы ни тех семей, живущих согласно и мирно, которых мы видим теперь. Есть, следовательно, и другие, более высокия и нравственные, так сказать, чувства в нашем мире.

Нервный господин злобно, иронически засмеялся.





— Да, если есть честные по внешности, только по внешности, браки среди нас, то только от того, что в нашем обществе живы те домостроевския фарисейския правила, которые вон он высказывал, — сказал нервный господин, указывая на место, где сидел старик. — Только благодаря тому, что есть инерция этих правил, в которые когда-то верили, этих правил, т. е. плетки, есть что-то по внешнему похожее на брак.158 А предоставьте дело одной любви, как вы говорите, то сейчас же человечество падет ниже собак. Куда до собак — собаки гораздо выше, — говорил он, разгараясь все более и более. Мало того, что люди падут ниже зверей, они перережут друг друга. В нашем мире, и у образованных и в народе, теперь вместо брака есть один обезьяний разврат, т. е. что всякий развращенный мущина ищет любви с всякой привлекательной женщиной и точно также всякая женщина. А так как в нашем мире все развращены или 0,99, то все и предаются этому разврату и прощают его друг другу.

— Ах, это ужасно, что вы говорите. Но есть же между людьми то чувство, которое называется любовью и которое длится не месяцы и годы, а всю жизнь?159 — т. е. предпочтение одного перед всеми, которое длится всю жизнь? — Есть, слава Богу, редко, потому что если бы это было часто, то большинство людей перерезало бы друг друга.

— Нет, нету. Менèлай, может быть, и предпочитал Элену всю жизнь, но Элена предпочла Париса, и так всегда было и есть на свете. И не может быть иначе, также, как не может быть, что в возу гороха две замеченные горошины легли бы рядом. Да кроме того, тут не невероятность одна, а, наверное, пресыщение Элены160 В подлиннике: Эленой Менелаем или наоборот. Вся разница только в том, что у одного раньше, у другого позднее. Только в глупых романах пишут, что они любили друг друга всю жизнь. И только дети могут верить этому. Любить всю жизнь одну или одного — это все равно, что сказать, что одна свечка будет гореть всю жизнь.

— Но вы все говорите про плотскую любовь.

— Какже назвать ту любовь, которая бывает только к молодым и красивым, никогда не бывает к старикам и детям?

— Но позвольте опять повторить тоже, — сказал адвокат. — Факт противоречит тому, что вы говорите. Мы видим супружества, доживающия всю жизнь в любви и согласии.

— Да только благодаря тому, что в этих семьях, как у этого купца, совсем нет любви, а есть, с одной стороны, фарисейство, с другой — тайный разврат. А любви, которую проповедуют, теперь нет. Если бы же была любовь без разврата, то была бы резня. Мы бы все перерезали друг друга.

— Да отчего же? — спросил адвокат.

— А от того, что в нашем мире так называемый брак есть ничто иное, как собачья свадьба. Только хуже. Если бы была собачья свадьба, т. е. была бы любовь, про которую вы говорите, то была бы грызня, а то и той нет. Старые основы брака, домостроевския, как вы называете, износились, а новых нет. Мало того, вместо новых подставляются прямо требования любви, про которую вы говорите. А в сущности проповедь свободной любви есть ничто иное, как призыв к возвращению назад, к полному смешению полов. Износилась старая духовная основа брака, надо найти новую, а не проповедывать разврат.

Он так горячился, что все замолчали и смотрели на него.

— Да-с, по опыту, по ужасному опыту знаю все это именно потому, что не верил в теорию купца, a верил в вашу. Вы, как я вижу, узнаете, кто я?

— Нет, я не имею удовольствия.

— Удовольствие не большое. — Произошло молчание. Он покраснел, опять побледнел. — Ну, все равно, — сказал он. — Впрочем, извините, — сказал он. — A! Не буду стеснять вас. — И ушел на свое место.

** № 15.

Женщина нашего мира любит в ребенке только то, что ей доставляет наслаждение, — ручки, нежное, красивое тельцо, любит чувственностью к детям. Также и большинство отцев. От этого то и происходит то, что из 100 случаев в 99 являются ненависть, взаимное соперничество всех родов между вырастающими детьми и родителями, чувства, которые бы не могли быть, если бы сначала была любовь человеческая. И что ужаснее всего — это то, что при этом предполагается, что родители и дети любят друг друга. Да что ж называется человеческою любовью? Любовь, ищущая только блага другого. Ведь слова столь смущающия многих: «Вы же любите ненавидящих вас, то если вы любите любящих вас, какая же в этом заслуга», ведь это самое точное определение любви. Ведь разве я могу сказать, что люблю по человечески человека, который за мной ухаживает, меня веселит и радует? Я люблю его так, как любит собака того, кто ее кормит. Разве я могу сказать, что люблю женщину, которая дает мне наслаждения даже не одной плотской любви, но производит во мне то состояние возбуждения, которое меня счастливит, разве я могу сказать, что я люблю ее по человечески? Также гастроном любит свое старое бургундское. Также точно и мать любит то существо, которое доставляет ей восторги и радости, — разве она может сказать, что она любит его по человечески? Любить по человечески можно только то, что совсѣмъ мнѣ не нужно, но какъ трудно найти совсѣмъ безразличное, то, чтобы не ошибиться, вѣрнѣе всего сказать: любить по человѣчески можно только тѣхъ которые нарушаютъ твое спокойствіе и счастье. Такъ и сказано: «люби ненавидящихъ». Такъ вотъ это любовь человѣческая. А такъ какъ такой любви нѣтъ въ нашихъ женщинахъ, то любовь нашихъ матерей — это только пристрастіе, пьянство своего рода, въ которое женщина уходитъ съ головой, и тѣмъ больше уходитъ, чѣмъ запутаннѣе для нея ея семейная жизнь. А такъ какъ супружеская свиная жизнь всегда запутана, то и всѣ онѣ въ наше время съ страстью уходятъ въ это пьянство.

** № 16.

Всякая девушка, выходя за нечистого мущину, выше его, а между тем он то смотрит на нее с высоты своего величия безнравственности и старается образовать ее по своему.

Она выше мущины и девушкой и становясь женщиной. Продолжает быть выше еще и потому, что у женщины, как только она начинает рожать, есть дело настоящее, а у мущины его нет. Женщина, рожая, кормя, твердо убеждена, что она, делая это, исполняет волю Божью, а мущина, хоть бы он председательствовал в немецком рейстаге, или строил мост через Миссисипи, или командовал миллионной армией, или открывал новые бактерии или фонографы, не может иметь той уверенности.161 Мущина имѣлъ бы такую увѣренность только тогда, когда бы онъ вѣрилъ, что его дѣятельность столь же несомнѣнна и значительна, какъ и ея дѣятельность. A гдѣ же такая дѣятельность? Есть только одна дѣятельность, равная этой, какъ сказано въ библіи, — работать хлѣбъ, но мы этого не дѣлаемъ. Любя своего мужа, каждая женщина сначала вѣритъ, что его дѣятельность столь же важная, какъ и ея, но по томъ, когда дѣло дойдетъ до дѣла, когда обѣ дѣятельности столкнутся и придется жертвовать одной изъ двухъ, да и притомъ еще установится враждебность, она сейчасъ же видитъ пустоту, случайность, произвольность, обходимость всякой мужской дѣятельности и начинаетъ презирать ее. И женщина видитъ это. Никакіе мудрецы не убѣдятъ ее въ томъ, что произнести рѣчь въ парламентѣ, сдѣлать смотръ войскамъ, докончить опытъ культивированія бактерій также важно, какъ накормить кричащаго ребенка. И разъ убѣдившись въ этомъ, она, какъ человѣкъ необразованный, мало мыслящій, убѣдившись, что мужская дѣятельность нашего круга ниже ея, считаетъ, что эта ея дѣятельность есть высшая на свѣтѣ дѣятельность, тогда какъ эта ея дѣятельность есть ни высшая ни низшая, а совершенно безразличная дѣятельность, которая можетъ быть и прекрасной и отвратительной, смотря по тому, что въ нее вложатъ, т. е. что въ томъ, чтобы рожать, кормить и воспитывать дѣтей, нѣтъ ничего ни хорошаго, ни дурнаго, какъ нѣтъ ничего ни хорошаго ни дурного в том, чтобы двигать мускулами, а хорошее и дурное только в том, для чего воспитывать детей, как и в том, для чего двигать мускулами.

**№ 17.

— Вася, опомнись, что ты? Что с тобой? Ничего нет, ничего, ничего. Клянусь.

Я бы еще помедлил, но эта ложь подожгла еще мое бешенство. «Ну чтож, ее, а потом себя».

— Не лги, мерзавка, — завопил я и выстрелил раз и два. Она вскрикнула и упала на пол. И в ту же минуту вбежала няня.

— Я убил ее, — сказал я. И в это время в двери показалась Лизанька в одной рубашенке с ужасными глазами. Я встретился с ней глазами, и бешенство мое прошло. Я повернулся и пошел в кабинет и стал курить, дрожа всем телом и ничего не понимая и ничего не думая. Я слышал, что там что то возились. Слышал, как приехал Егор с корзинкой. Он внес в кабинет корзинку.

— Слышал? Я убил жену, — сказал я ему. — Скажи дворнику, чтоб дал знать в полицию.

Он ничего не сказал и ушел. Я опять стал курить, прислушиваясь к звукам в квартире. Кто то пришел. Я думал, что полиция, и придет ко мне, но это был доктор. Вдруг скрипнула дверь. А может быть, это она, и ничего не было; но это была не она, шаги были чужие. «Да, теперь надо и себя», сказал я себе, но я говорил это, но знал, что я не убью себя. Однако я встал и взял опять в руки револьвер. В дверь вошла няня. Няня в кофточке вошла робко и сказала, что она меня зовет к себе. Да ведь я убил ее. Няня вдруг заплакала (а она была прехолодный и неприятный человек).

— Васъ просятъ. Онѣ въ постели. Докторъ перевязалъ. Едва ли живы будутъ, очень слабы, — сказала она, какъ бы говоря о болѣзни независимой отъ меня.

«Да, если нужно будет, то всегда успею», сказал я себе и положил револьвер. «Фразы. Гримасы. Ну, да Бог с ней. Пойду». Только что я вошел, странный запах пороха поразил меня. Проходя по коридору мимо детской, я опять увидал Л Лизаньку . Она смотрела на меня испуганными глазами. Мне показалось даже, что тут были и другие — все пятеро смотрели на меня. Я подошел к двери, и горничная тотчас же изнутри отворила мне и вышла. Она лежала на нашей двуспальной постели, на моей даже постели, к ней был легче подход. Она лежала на высоко поднятых за спиною подушках в кофте белой, не застегнутой, с открытой грудью, на которой видна была повязка раны. Но не это поразило меня. Прежде и больше всего меня поразило ее распухшее и синеющее по отекам лицо, часть носа и под глазом. Это было последствие удара моего локтем, когда она хотела удерживать меня. Этот вид был ужасен. Мне стало гадко, но еще не жалко.


XX.....

Жалко мне стало только тогда, когда глаза наши встретились. Такое было жалкое, забитое, усмиренное, покорное лицо. Боже, что как я ошибся?!» подумал я.

Она поманила меня и начала тихо-тихо. Я подошел вплоть. Не спуская с меня взгляда, она тихо-тихо проговорила:

— Прости, Вася.

И это слово, этот взгляд, очевидно умирающей, не нуждающейся уже ни в чем женщины сразу убили во мне животное, то одно и тоже животное, которое испытывало к ней то, что кощунственно называется среди нас любовью, и то животное, которое убило ее. Я в первый раз увидал в ней человека, сестру, и не могу выразить того чувства умиления и любви, которое я испытал к ней.

— Прости меня, я виновата, но я не могла, я не могла, я не знаю, что со мной сделалось. Прости.

Я молчал, потому, что не мог говорить. Изуродованное лицо сморщилось.

— Зачем это все было? Прости.

— Я не могу прощать, я отмстил, — сказал я.

— Какъ? — вдругъ вскрикнула она, приподнялась, и глаза ея заблестѣли лихорадочно. — И ты говоришь, что162 ты отмстил, стрелял, какой вздор. И доктор говорит. я умру? Нет, нет, я не умру. Я не хочу. Я не могу. Я бы хорошо жила. Я искуплю.

Потом сделался бред. Она стала пугаться, кричать.

— Стреляй! я не боюсь, только всех убей.163 и всякий бред. Я не дождался её смерти, хотя Ушел! ушел!

Про детей только она не вспомнила ни разу ни в бреду ни в светлые минуты. Она не узнала даже Л Лизаньку , которая прорвалась к ней. Я не видал, как она умерла в тот же день, к полдню. Меня в 8 часов отвезли в часть, а оттуда в острог. И там то, просидя эти 11 месяцев, дожидаясь суда, я обдумал себя, свое прошедшее и понял его.

Мы долго сидели молча. Он всхлипывал и трясся молча передо мной. Лицо его сделалось тонкое, длинное и рот во всю ширину его.

— Да, — сказал он вдруг. — Если бы я знал, что знаю теперь, как я был [бы] счастлив и как бы она могла быть счастлива. Я бы не женился на ней ни за что. И ни на ком не женился бы.

Опять мы долго молчали.

— Да-с, вот что я сделал и вот что я пережил. Так я знаю, что такое половые отношения. Если шекеры правы, половые отношения в нашем обществе должны быть регулированы, теперь же они совсем без контроля. Прежде, когда был домострой, были религиозные верования, определявшия брачные отношения, было определение этих отношений, но теперь, когда не верят больше, нет никакого определения их. А сходиться мущинам и женщинам хочется от праздности и от того, что им внушено, что это есть некоторого рода partie de plaisir.164 [увеселительная прогулка.] Вот они и сходятся, a оснований, на которых бы они могли сходиться, нет никаких, кроме животного удовольствия. Они это называют любовью, но дело от этого не изменяется. Вот какой-то жид написал книгу: «Convenzionelle Luegen». Условныя лжи, которая считается всеми передовой, и там он прямо советует людям спуститься опять назад с той ступени развития, в семейном отношении доведшей людей до единобрачия, и спуститься опять в половой разврат, только назвав половое влечение хорошим словом — любовью. Но назад люди не ходят и не бросают завоеванного. И в этом отношении людям надо идти не назад, но вперед. И знаете, я право думаю, что шекеры правы.

(Вписать то, что в XII и XIII главах).165 В рукописи большая часть XII главы и часть XIII, где Позднышев говорит о безбрачии, как об идеале, к которому должны стремиться люди, отчеркнута, и отчеркнутое снабжено собственноручной пометкой Толстого: отсюда все отчеркнутое в заключение. Пометка эта однако зачеркнута.

— Да с, надо понять настоящее значение, что слова Евангелия Матфея V, 28, о том, что «всякий, кто смотрит на женщину с похотью, прелюбодействует», относятся не к одной посторонней, а преимущественно к своей жене.

1889, 28 Августа.

Я Ясная П Поляна .

Л. Т.

* № 18.

— Надо вам сказать, что такое было за существо моя жена. Во-первых, никак нельзя сказать про нее, какое она была существо, надо сказать, какие два существа была моя жена. Мы — и все люди — я всегда удивлялся, отчего писатели романисты, которых главное дело описывать характеры, — никогда не описывают того, что всякий человек не один характер и даже не два, а иногда много. И в жене моей было много разных, но два, нет три совсем разных существа. Одно166 первое, было: высокая, черноглазая, черноволосая, с длинными красивыми членами, круглым лицом, с вздернутым носом, с прекрасными чувственными губами, с медленными грациозными движениями. Такова она была снаружи. Внутри же это была очень грубая, добрая, ленивая, чувственная и беспомощная женщина. — мученица в обоих смыслах, т. е. женщина, желающая мучать себя и всех людей, но прежде всего себя, и другая — страстная, но неумелая кокетка, тщеславная и лгунья. И в самой глубине души — добрый, великодушный, почти святой человек, способный мгновенно, без малейшего колебания и раскаяния, отдать себя всего, всю свою жизнь другому. Ну, да этого рассказать нельзя, надо было все пережить, как я пережил.

* № 19.

Возвращаюсь я раз с мужского обеда. Сидит она с дядей моим167 и с своей кузиной. и молодым следователем, добрым, не опасным юношей, который часто бывал у нас и которого я почти не ревновал. Сидят и играют в винт. Дети уж уложены спать. Старший,168 Николинька. Вася, тот, которого кормила кормилица (ему было десять лет, он был в приготовительном классе), потом169 Маня. Лиза, 8 лет девочка, потом Ваня и Митя и Анночка, последняя, двух лет.

Я сел за нее, а она, по просьбе дяди, села за фортепиано.

— Ах да, — говорит она, — приезжал Трухачевский, я не приняла его.

* № 20.

Все, что я делал, я делал с большой точностью, не торопливостью и ловкостью, как это делают звери и люди в моменты физического возбуждения.

Я послушалъ у двери гостиной. Были слышны голоса, и по звуку этихъ голосовъ ничего нельзя было заключить. Но заключеніе, какое мнѣ нужно было, уже было сдѣлано. Ничто теперь ужъ не могло разувѣрить меня въ ея виновности. Теперь, разбирая мои чувства, я могу опредѣлить ихъ такъ. Я былъ виноватъ въ своемъ животномъ и безчеловѣчномъ отношеніи къ женѣ. Я чувствовалъ эту свою вину въ глубинѣ души, но чтобы не признавать свою вину, мнѣ нужна была ея виновность: отъ этаго этотъ мучительный восторгъ, который я испытывалъ при всякомъ поводѣ, который она мнѣ подавала, обвинять ее. Отъ этаго же желаніе ея вины и ни на чемъ не основанная увѣренность въ ея дѣйствительности. Увѣренность замѣнялась злобой противъ нея и всѣмъ тѣмъ, что возбуждало ее.


Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.