НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ

** [ТРЕТЬЯ (НЕЗАКОНЧЕННАЯ) РЕДАКЦИЯ «КРЕЙЦЕРОВОЙ СОНАТЫ».]

Мы ехали целый день. Вагон наш 3-го класса был почти пустой. Входили и выходили проезжающие на короткие переезды, но из постоянных пассажиров были только мы двое: я и этот притягивающий мое внимание, не старый, сильный, не красивый, высокий господин в теплом пальто, очень поношенном, но, очевидно, когда то дорогом и модном, и в круглой шляпе.

Человек этот был замечателен, во первых, тем, что он вез с собою хорошенькую девочку 3-х летнюю и ухаживал за ней, как мать, именно как мать, а не как отец: он не нежничал с нею, не суетился, а видно было, как мать, помнил ее всякую секунду, и девочка была к нему доверчива и требовательна, как бывают дети к няням и к матерям, которыми они вполне завладели. Вовторых, этот человек и сам собою был замечателен: не тем только, что, несмотря на его небогатую одежду и вещи в истертом чемодане и в узле с собой в вагоне, и 3-й класс, и чайник с собой, он по всем приемам своим, потому, как он сидел, как держал руки, главное потому, как он ни на что не смотрел, a видел, что делалось в вагоне, как он учтиво сторонился перед проходящими, помогал тем, кому нужна была помощь, по всему видно было, что это человек нетолько благовоспитанный, но умный и многосторонний. Но не это одно. Главная черта его, невольно притягивающая к нему внимание, была та, что он, очевидно, делал все, что делал, для себя, а не для других, что ему совершенно все равно было, каким он кажется другим. Его довольно странное положение одного мущины с ребенком, обращавшее на него внимание, нисколько не стесняло его. На обращения к нему он отвечал учтиво, но просто и коротко, как бы не желая сближаться ни с кем. За предложение помощи женщин благодарил, но ему ничего не нужно было: все у него было обдуманно, прилажено, так что он никому не мешал,104 а мог только сам помогать другим, что и делал. и ему ничего не нужно было. Наружность его была105 очень простая: здоровый, широкоплечий, полногрудый, небольшой ростом, расширевший с годами (за 40) черноватый человек, русая с проседью бородка, вьющиеся поредевшие волосы, чувственный прекрасный рот и сильная, ловкая и нервная жилистая рука. Движения его были точны и скромны, но быстры и ловки. такая: хорошо, тонко сложенный, высокий, очевидно очень сильный (видно, бывший гимнаст), немного сутуловатый, ранне лысый, с маленькой, не сплошной полурыжей-получерной бородкой, оставлявшей незаросшими части лица под углами губ, с правильным носом, толстыми губами и карими, быстрыми и усталыми глазами, из которых один косил. Быстрые, сильные и красивые все движенья, большия красивые жилистые руки. Во всем чувствовалась сдержанная нервная напряженность.106 Это был человек страстный и очень чувствительный, который, очевидно, был у себя в твердой власти. Ни колец, ни pince-nez, ни папирос, ни книги — у него ничего не было. Он оправлял спящего ребенка, или ухаживал его, или становился у окна и сидел, глядя прямо перед собой или в окно и, очевидно, думал и хорошо, важно, серьезно думал, только изредка отрываясь и взглядывая на девочку, и беглым взглядом, мгновенно охватывавшим все на лицах [?] в вагоне. Когда он встречался со мной глазами, он тотчас же отводил взгляд, как будто понимал меня и то, что я наблюдаю его. И это ему было как будто не то что неприятно, но докучливо. Меня он очень занимал. Мне хотелось заговорить с ним, но именно потому, что мне очень этого хотелось, совестно было и не хотелось начать с какой нибудь глупости. Он ехал до Киева, судя по вагону, и я тоже, и я надеялся, что найдется случай.

Дело шло к вечеру, кондуктор зашел зажечь фонари. Он посторонился на своей лавочке, и когда у кондуктора не закрывался фонарь, встал и очень ловко и скоро поправил задвижку и спросил, где можно взять воды горячей в чайник. Кондуктор сказал, что мы подходим к буфету. Он достал из под лавки жестяной чайник, развязал узелок, засыпал чай и встал, но в это время девочка его проснулась и заплакала.

В вагоне почти все спали, кроме меня. Он оглянулся на всех и встретился глазами со мной.

— Я не выйду, — сказал я. — Я побуду с ней.

Он улыбнулся прекрасной, умной, доброй, чуть заметной улыбкой. И как это часто бывает, этот короткий взгляд, улыбка показала нам наше родство духовное, освободила, так сказать, связанную теплоту. Он понял, что я просто желаю ему быть полезен, а я понял, что ему это приятно.107 — Она спит покойно, но только бы кто не взошел. В темноте не увидят. Я сейчас вернусь. — Я посижу тут, — сказал я. Он скоро вернулся с чайником воды и расположился пить чай.

— Нет, уж если вы хотите, то возьмите воды горячей — вот деньги. — Он подал мне пятак.

Я взял чайник и деньги и пошел на станцию. Когда я вернулся, девочка уж успокоилась и заснула. Он очень благодарил меня и предложил мне напиться чаю. Я согласился. Мы сели рядом с девочкой на пустые лавочки, перед собой поставили чай. Он казался именно тем самым, каким я предполагал его, благовоспитанным, образованным и тонким, но очень сдержанным человеком: он как будто старался не выдать себя и с особенной скромностью, которую я сначала принял за гордость, старался избегать фамильярности, т. е. того, что могло бы вызвать нас на личные откровенности.

Разговор наш начался, как часто начинается в железной дороге, в роде того что в маскараде: мы, разговаривая об общих предметах, о поклонении мощам в Киеве, о воспитании, о спиритизме, осторожно выщупывали друг друга, т. е. преимущественно я. Он же охотно и умно, не пошло, а своеобразно говорил обо всем, но о себе не говорил и обо мне не желал знать. Но, не смотря на это, странно сказать, я просто полюбил этого человека, нежно полюбил, и мне казалось, да я и уверен, что и он также. Мы иногда так улыбались, так смотрели в глаза друг другу, как смотрят влюбленные. Да и прекрасные были у него глаза и в особенности улыбка. Только сдержанность была в нем большая, удерживающая и меня.

Он ошибся, много засыпал чаю, и чай вышел крепкий, как пиво. Оттого ли, что нам обоим хотелось пить, или что мы разговорились и, не замечая, пили этот чай, мы напились оба (по крайней мере про себя я это знаю) пьяным чаем. Я почувствовал, что в висках у меня стучит, сердце бьется быстро, мысли с большей ясностью возникают и сменяются и, главное, что говоришь и слышишь, представляется в таких живых образах, как будто это все видишь перед собой. Он, вероятно, испытывал тоже самое и даже заметил это. Особенному нервному возбуждению, вероятно, содействовало и тряска, и шум вагона, и темнота.

Мы так оживились, опять я особенно, — я был тогда совсем молод и влюблен, мне было 28 лет и ехал в семью моей будущей жены сделать предложение, — я так оживился, что совсем уже забыл про свое любопытство узнать о том, кто и что он. Мне казалось, что я уже знал его вполне, знал его душу и люблю ее, так что подробности внешния о его жизни ничего уж не могли мне прибавить. Мы говорили о воспитании. Я высказал свой взгляд на то, что вся судьба человечества зависит от воспитанья, что если бы люди только понимали всю важность этого дела и подчинили бы ему все остальное, и внешнюю, и внутреннюю политику, и экономическия условия, и только тогда бы возможно было поставить воспитание так, как оно должно стоять. А то что же теперь воспитанье, когда детей ставят — именно в виду воспитания, в самые невоспитательные условия; везут в город, отдают в школы к чужим людям, имеющим совсем посторонния цели?108 И я начал громить существующий порядок вещей. Он слушал улыбаясь.

— Да, это так, — говорил он, — но вы забываете...

Но я перебил его и продолжал свое... Но потом остановился и спросил:

— Вы хотели сказать что-то?

— Нет, ничего, — сказал он нахмурившись. — Нет ничего, а может, забыл.

— Нет, вы сказали: «вы забываете».

— Ах да, ну да это не стоит... Вы не женаты? — вдруг спросил он.

— Нет, но я еду жениться, — сказал я.

— А! Да то то вы так смело говорите о том, каким должно быть воспитание, — сказал он, грустно улыбаясь. — Вы хотите провести его в жизнь?

— И проведу, разумеется, проведу. Если у меня будут дети. Впрочем, я говорю, будут. А еще и не женат.

Я покраснел, замялся. Он улыбнулся.

— Вы простите меня, что я спросил вас.

— Ах нет, я рад, ведь это странно сказать, — сказал я смело под влиянием того же чайного возбуждения, — но вот вы человек, которого я вижу первый раз, и мне приятно говорить вам про самые задушевные дела, потому что я вижу, что вы понимаете. Отчего же не сказать? Я еду жениться. Да, я люблю одну девушку. И верю, что она меня любит. А если есть любовь, то будет и любовь к детям, а будет любовь к детям, она и укажет то, что нужно для блага детей, а не поведет по этим битым дорожкам...

Сказав это, я взглянул на него: он смотрел на меня не то что улыбаясь, но весь преобразившись. Все лицо его светилось любовью. Он смотрел на меня, как мать смотрит на любимого ребенка, радуясь на него и жалея его. Он, очевидно, любил меня. Я поглядел на него и остановился и даже єпросил:

— Что?

— Что? — повторил он. — Я только хотел спросить, что понимать под любовью? — сказал он.

— Что понимать, — сказал я, улыбаясь от радости его участия. — Любить — все отдать, об одном думать, одного желать. Я еду, я говорю с вами, а думаю о ней. Да чтоже, вы меня не знаете и не узнаете, a тем более ее.

Его грустное, доброе, любящее меня лицо, из которого смотрели на меня, притягивая к себе, его глубокие серые глаза, еще более возбуждало меня.

— Тотъ, кто не зналъ этаго чувства, тотъ его не можетъ, не можетъ понять, — говорилъ я. — Я не знаю, красива, некрасива она (всѣ говорятъ, что красива), но знаю, что вотъ я говорю съ вами, и я вижу ее, ея улыбку, слышу ея голосъ, вижу ея душу. Это пошло, но это то самое, что называется сліяніемъ душъ... — Я остановился. — Вы вѣрно знаете это чувство?

— Да хорошее ли это чувство? — сказал он.

— Это чувство? — вскрикнул я. — Как хорошо ли? Да одно только и есть хорошее. Одно чувство, которое дает нам образец высшего счастья, вечного. Только то и хорошее чувство, которое похоже на это.109 — Но скажите, — сказалъ онъ, — есть въ вашемъ чувствѣ къ ней чувственность? — Чувственность? — Я засмѣялся презрительно. — Тѣни нѣтъ, не можетъ быть. Я знаю, что я хочу быть ея мужемъ, но чувственность? Похожаго нѣтъ. Вотъ не думалъ, что вы такъ судить будете.

— Ну, а уступили бы вы ее другому, если бы знали, что она будет счастлива с другим?

— Да разве можно это знать? — сказал я, отвиливая от вопроса.

— Нѣтъ, я помню, гдѣ то читалъ: если бы человѣкъ истинно любилъ женщину, онъ ни за что въ мірѣ не пожелалъ бы быть ея мужемъ, если бы не зналъ навѣрно, что онъ самый лучшій мужъ, котораго она можетъ имѣть. Такъ ли вы любите?

Меня поразило это замечание.

— Положим, — сказал я всетаки, — что есть доля эгоизма в любви, но это не мешает любви быть высочайшим чувством.

— Ах, какое это ужасное чувство! — сказал он для себя больше, чем для меня.

— Как ужасное!110 насмешливо — сказал я.

— Да, ужасное, ужасное, ужасное, — сказал он, и глаза его заблестели гневом на кого то. И тотчас же он поглядел на девочку и утих. — Любите, — сказал он потом, — любите того, кого любите, отдавайтесь этому чувству, но не восхваляйте его, не воображайте себе, что это чувство лучше, чем оно есть.

— Но когда я чувствую, я знаю, что у меня крылья, я люблю через нее всех, и вас, и всех.

Он ничего не ответил, и мы замолчали. Трутутум, только подрагивали под нами колеса по рельсам.

— Нет, нельзя этого передать другому, — сказал он.

— Чего?

— Того, в чем обман, в чем ужас этой вашей любви.

— Да в чем же?

Он не отвечал, а все пил свой чай и предложил его мне. Я думал, что он хочет прекратить разговор, так долго мы молчали, но он вдруг поставил стакан.111 — В том ужас, что эта любовь, эгоистическая, а потому чувственная, — не любовь, а злоба — ненависть. Вот что эта любовь.

— В чем ужас? — повторил он.

— Я не понимаю.

— А поймете, когда узнаете, кто я.

Я вопросительно посмотрел на него.

— Я Степанов. Леонид Степанов.

— Я не знаю.

— Я Степанов, судившийся 4 года тому назад в Казанском окружном Суде, — сказал он, глядя на меня твердым, но холодным взглядом.

— Да, Степанов, но нет, я не знаю, я не слыхал, не читал.

— А я думал, что это дело наделало столько шума, что вы знаете.112 Ну, так я расскажу вам. Я давно, да кажется, 4 года не рассказывал никому, сам себе не вспоминал и хотел все вспомнить, все снова пережить. Хотите, я вам скажу?

— Но что общего с нашим разговором? — сказал я.

— Что общего? Дело это — история любви, самой, по вашему, возвышенной, хорошей любви.

Я молчал.

— Да, вам нужно это знать. Может быть, вы не захотите знать меня после, но мне все равно, я для вас скажу и для себя.113 Мне теперь 43 года.

— Женился я, как женятся все так называемые порядочные люди нашего круга, то есть обманывал, лгал и себе и другим, и меня обманывали, и мне лгали, и вместе с тем был уверен,114 что я удивительно возвышенный, прекрасный молодой человек, такой прекрасный и возвышенный, что я умилялся, глядя на самого себя, мне совестно было, что я так прекрасен. Прекрасен я себе представлялся уж тем, что я, если не богатый, то независимый человек, хорошо образованный, женюсь без малейшего рассчета, по любви, на бедной девушке, прекрасен тем, что я не сгнил от разврата, не предавался безобразным формам разврата, как большинство моих сверстников, и считал моих любовниц до 30 лет не сотнями, а только десятками, главное же — я был прекрасен тем, как под влиянием «романсов» представлял себе свою любовь к моей будущей жене. Я был твердо уверен в том, что никто никогда не мог не только иметь, но и вообразить таких чистых и возвышенных чувств, которые я все время моей молодости лелеял к своей будущей жене. что женясь, я делаю что то очень прекрасное и, главное, с ранних лет я лелеял мечту о семейной жизни. Жена моя должна была быть верх совершенства. Любовь наша взаимная должна была быть самая возвышенная. Чистоты наша семейная жизнь должна была быть голубиной. Думать я так думал и лет 10 жил взрослым человеком, не торопясь выбирать предмет любви, не торопясь излить на какую нибудь женщину все богатства моего сердца. Я приглядывался ко многим, но все было не то, все было далеко от того совершенства, которое было достойно меня.115 Ведь мы все так воспитаны, так воспитаны. Это еще лучшее воспитаніе, такое, при которомъ хотя въ воображеніи представляется идеалъ чистой, любовной, поэтической семейной жизни. У меня былъ такой идеалъ, потому что и родители мои были хорошіе люди, и воспитанъ я былъ матерью, вдовой, чудесной женщиной, всегда въ удивительномъ свѣтѣ рисовавшей мнѣ семейную жизнь. Такъ я жилъ и мечталъ, но не торопился, какъ я вамъ говорилъ, жениться и велъ, по русски называя, распутную жизнь (она и не можетъ быть иною для 30-лѣтняго, здороваго, не связаннаго ничѣмъ богатаго человѣка), но которую я, въ сравненіи съ безобразнымъ развратомъ, окружающимъ меня, считалъ хорошею, чистою. Я жилъ спокойно въ тихомъ, пріятномъ развратѣ и мечталъ о возвышенной любви и чистой семейной жизни. Женщины, съ которыми я сходился, были не мои, и мнѣ до нихъ не было никакого дѣла, кромѣ удовольствія, которое онѣ мнѣ доставляли; но будущая жена должна была быть моя, и эта то моя должна была быть все, что есть святаго и прекраснаго, потому что она будетъ моя жена. И мнѣ тутъ не казалось ничего невозможнаго. Такъ шло до 30 лѣтъ. Въ 30 лѣтъ я нашелъ ту, которая должна была осуществить все то, о чемъ я мечталъ.116 Я влюбился. Это была одна из 3-х дочерей одного среднего чиновника. Я решил в один вечер, после того как мы ездили в лодке и уже ночью, ворочаясь домой, сидели на корме и говорили о том, что жизнь должна быть также хороша в нас, как она хороша в природе, я решил, что это она. Понялъ я, что это она, мнѣ казалось, потому, что я увидалъ ея душу, удивительную душу, достойную меня, увидалъ ее въ улыбкѣ чуть замѣтной, во взглядѣ, во всей ея граціозной фигуркѣ съ очень тонкой таліей, широкими плечами и бюстомъ и маленькой головкой съ тяжелыми волосами.117 В подлиннике: волнами, но это слово в копии рукой Толстого исправлено на: волосами. Я118 все, все понял,119 Я понял что то чудесное, что она понимает меня, понимает все, все, что я чувствую и думаю. И вернулся домой в восторге и решил что она верх совершенства и достойна быть моей женой.120 Не я достоинъ. О томъ, что я достоинъ быть ея мужемъ, не было и мысли. Достойна быть моей! Ведь это прелесть, что за безумие! Возьмите какого хотите молодого человека — хоть вы — и в трезвые минуты оцените себя. Ну, я, по крайней мере, оценивал себя в трезвые минуты и знал очень хорошо, что я такое, так себе человек, такой же, как миллионы, — даже скорее плохой, чем хороший, без особенного дарования, завистливый, слабый, бесхарактерный, увлекающийся, бешенный в припадках гнева, как все слабые люди. И вот я то, такой человек, находя в ней все высшия совершенства и именно потому, что она заключает их в себе, я считаю ее достойной себя. Главный обман того безумия, который мы называем любовью, не тот, что мы придаем предмету любви несвойственные ему добродетели, но себе в это удивительное время безумья. — Ах! Ах! Ах! мы живем по уши в таком омуте лжи, что, если нас не треснет по голове, как меня, страшное несчастье, мы не можем опомниться. Ведь что это за путаница лжи — наш честный брак. Предполагается, и это le secret de la comédie,121 [секрет комедии,] что мущина женится чистый, тогда как еще в гимназии считается одним из самых лихих молодецких подвигов за одно — курить, пить и распутничать. Так, по крайней мере, было в мое время. Теперь есть уж, я слышу и наблюдаю, молодые люди чистые, чувствующие и знающие, что это не шутка, а великое дело. Помоги им Бог. Но в мое время, да и теперь, ведь это повально. Во всех романах до подробностей описаны чувства героев, кусты, около которых они ходят, но, описывая их великую любовь к какой нибудь Элене, ничего не пишется о том, что было прежде. Все притворяются, что то, что наполняет половину жизни наших городов и деревень даже, что этого нет. И девушки бедные некоторые верят в это совсем серьезно по незнанию, a другие, все родители, желают верить и притворяются, что верят. Но женщины — матери, те, с своим практическим смыслом, притворяясь, что верят, на деле ведут своих дочерей совсем обратно. Они знают, что такое те мущины — женихи их дочерей, знают, на какую удочку их ловить; от этого эти Джерси мерзкие, эти нашлепки на задницы, эти голые плечи, руки, почти груди. Ведь это один сплошной дом терпимости, только один, признаваемый таким, на краткие сроки, а другой, не признаваемый, — на более долгие сроки. Вы удивляетесь напрасно. Если люди различны по внутреннему содержанию, то это различие непременно отразится и во внешности, но посмотрите на тех — не называемых, а на самих высших светских барынь: теже наряды, теже фасоны, теже духи, теже камни и золото, теже увеселенья, танцы и музыка, пенье, и еда, и питье. Никакой разницы. Строго определяя, надо только сказать, что проститутки на короткие сроки обыкновенно презираемы, на долгие — уважаемы.

Да, но я влюбился, как все влюбляются. Я думал, что я сам. A совсем нет: это устроили мамаши и портнихи. Мамаши с катаньями на лодках, портниха с талиями и т. п.

Заманиванье, ловление женихов мамашами — ведь это другой, всем известный секрет. Признаться в заманиваньи — помилуй Бог, но ведь на этом проходит вся жизнь семей с девицами. И родители и дочери в запуски друг перед другом только это и делают, ссорятся, соревнуют, хитрят, мошенничают. А когда сделают и пока делают, показывают вид, что это делается само собой. Не могу без злобы говорить про это, потому что все от этого.

Ну, вот я и женился. Женился как все, то есть сложились известные обстоятельства: с одной стороны, меня поймали, с другой стороны, я сам влетел, потому что подошло такое время, т. е. по той же самой причине, по которой я случайно сходился и с другими женщинами. Но разница была в том, что там я ничего о себе не воображал хорошего, а тут я за это себя почему то вознес до небес и почел это дело чем то необыкновенным и особенным. В сущности же я (если откинуть безумие), я женился затем, чтобы избавиться от неудобств неправильной жизни, иметь под рукой всегда свою жену, чистую, красивую, молодую.

— Нет, ну какже это возможно?

— Да, если бы мне тогда это сказали, я бы убил того. Это было совсем другое в моем представлении. Но горьким опытом я узнал, что это было ничто иное. Тогда я был во всем разгаре лжи. Но и тогда, я помню, некоторые подробности свадьбы оскорбили меня. Я почувствовал, что что то не то. Ведь вы помните, что если женятся по домострою, как он говорил, то пуховики, приданое, постель — все это подробности некоторого законного дела, освящаемого таинством. Но у нас, когда из 10 брачущихся едва ли есть один, который верит в таинство, когда из 100 мущин едва ли один есть уже не женатый прежде, какое ужасное значение получают все эти подробности: постели, халата, капота, белья, туалета «jeune mariée»,122 [новобрачной] шоколаду. Ложь ложью, а когда до дела, то собачья свадьба и больше ничего. Это немножко оскорбило меня, но ничего, я, как и все, просмотрел это, то есть воображал себе ложь, a делал гнусную правду.

Я женился, и устроилось то, чего я в действительности желал, вступая в брак, т. е. некоторые удобства жизни, но того, о чем я мечтал, разумеется, не было и признака. Я женился для того, чтобы спокойно жить с женою, но пока я не жил спокойно с своей женою, я жил с другими женами, на то время находя это более удобным, и потому невольно сделал заключение о том, что другие люди, не женившиеся, должны смотреть на мою жену, как я смотрел на других. И тут начались мучения ревности, не одной ревности, но гордости оскорбленного самолюбия и еще негодования на покушения против моей законной собственности, купленной мною дорогой ценой. Кроме того, очень скоро после моей женитьбы я сделал необыкновенное открытие о том, что жена моя, кроме своей любви ко мне, даже, как мне казалось, в протипоположность этой любви, имела свои чувства, привычки, то, что называют убеждениями, и еще больше неожиданное открытие (столь же неожиданное и оскорбительное для меня, как и то, что она храпела), что она сердилась и, когда сердилась, говорила очень ядовитые мне вещи. Тут же она забеременила, начались капризы и ссоры. Я служил тогда предводителем. На съезд приезжал к нам товарищ прокурора, который повадился ездить. И у меня началась ревность.

Я, женившись, решил быть верен своей жене и, признаюсь, гордился этим, гордился тем, что, будучи 10 лет развратником, я был верен моей жене. О том, чтобы она была неверна мне, она, моя жена, я не мог подумать без ужаса.123 и негодования. Это не могло быть. И потому чувства, которые вызывало во мне ухаживанье этого товарища прокурора, были ужасно мучительны. Должно быть, я стал неприятен. Она стала еще неприятнее. И не прошло еще году, как я узнал еще новый, всем известный секрет, именно тот, что супружеская жизнь 99/100 есть неперестающий ад и мучения, и что все супруги сговорились скрывать от всех этот всем известный секрет. У нас шел ад, а для людей было похоже на ту жизнь, которую я воображал себе; но похоже было только снаружи, т. е. те, которые смотрели на нас, могли признавать, что мы жили любовной жизнью, но изнутри это было не так.124 Я не ревновал ее, но она ревновала бестолково и отношения наши портились. Кроме того, Стычки были беспрестанные. Слова все более и более жестокия говорились друг другу. Тогда я не понимал того, что нас связывала вовсе не любовь, a нечто совсем противоположное; находили периоды просто злобы друг на друга без всякой видимой причины, под самыми непонятными предлогами — за кофе, за пролетку, за ломберный стол, все дела, которые ни для того ни для другого не имели никакой важности. Я не замечал тогда, что эти периоды злобы возникали совершенно правильно и равномерно, соответственно периодам того, что мы называли любовью. Период любви — период злобы, длинный период [любви]125 Взятые в квадратные скобки слова, отсутствующие в автографе, вписаны в копии рукой С. А. Толстой и при исправлении копии Толстым оставлены в неприкосновенности. — длинный период [злобы].126 Взятые в квадратные скобки слова, отсутствующие в автографе, вписаны в копии рукой С. А. Толстой и при исправлении копии Толстым оставлены в неприкосновенности. Тогда мы не понимали, что эта любовь и злоба были тоже самое чувство, только с разных концов. Так шло 12 лет. Старшему мальчику было 11, девочке 9, еще два мальчика были 7 и 5 лет. 3-х летний был последний.

Случилось, что после одной болезни жены ей нельзя было рожать. Отношения наши все время были теже отвратительные. Часто бывали времена, что я говорил себе в душе: «ах кабы она умерла!» и ужасала эта мысль и не мог ее отогнать. Не знаю, думала ли она тоже. Должно быть. Ссоры бывали жестоки. Потом уже узнали силы друг друга и не доходили до последних пределов, но ненависть друг к другу кипела страшная. Снаружи же все было прекрасно. Мы были верны друг другу, воспитывали детей и были приличны. Я еще не знал тогда, что 99/100 так называемых хороших супружеств живут так. Я думал, что это я один такой несчастный, и скрывал, но она была привлекательна и еще больше красива с тех пор, как перестала рожать.

Тут же я отслужил 3-е трехлетие, и решено было для воспитания детей ехать жить в город. Удивительно, как все совпадает и в правильной и даже неправильной жизни. Как раз когда родителям жизнь становится невыносимой друг от друга, необходимы и городские условия для воспитания детей, спасающия родителей от скуки и ненависти. Переехали в город.127 и тут началось! Жена моя, моя жена была очень красивой, что называется хорошенькой девушкой (она вышла замуж 18 лет), но в 30 лет, перестав рожать, она была замечательно красива. Так называемое воспитание детей достигло вполне своей цели, чувство мое к моей собственной жене, которое мы называем любовью, начинавшее охладевать в деревне, тотчас же оживилось в городе, в особенности ревностью, которую я держал в себе и не позволял себе выказывать. Моя жена возбуждала чувства других, и чувства других возбуждали мои. Когда она приезжала домой в цветах и бальном платье, которое она снимала при мне, я чувствовал новый прилив того, что я называл любовью к ней. Но странное дело, в городе, при все учащенном щекотании ревности, это чувство все больше и больше перемешивалось с недобрым чувством. Но все было хорошо, и особенных причин ревновать мне не было, и моя жена вела себя хорошо. Заботилась о доме, о детях и веселилась, как мы это называем.128 Так шло все до переезда нашего на лето 4 года тому назад в деревню. Удивительное дѣло! Я говорилъ себѣ, что люблю свою жену и любимъ ей, мнѣ казалось. Я, напримѣръ, былъ въ горѣ истинномъ, когда она заболѣла, еще въ большемъ горѣ, когда у нея выкрошился одинъ зубъ. Но о томъ, что у нея было въ душѣ, цѣлы ли были ея душевные зубы, я не то что не зналъ, я не хотѣлъ или, скорѣе, не могъ знать, какъ будто что то мѣшало мнѣ знать это. Я, наблюдательный человѣкъ, довольно тонко понимающій людей, ничего не могъ, не хотѣлъ видѣть въ ея душѣ. Движенія ея рукъ, ногъ, пальцевъ, рѣсницъ я зналъ до малѣйшихъ подробностей и все еще и еще изучалъ, но души ея не видѣлъ, не зналъ и не думалъ, что она живетъ. А она жила. И жила сильно, потому что, да, потому что это было мало что прелестная красотой женщина, это былъ человѣкъ нѣжный, добрый. Да, она была прекрасный человѣкъ, но я не видалъ его. Я видѣлъ мою жену и только.

Началось это с музыки, она прекрасно играла на фортепиано. И как мы все страдаем от скуки и спасаемся, как умеем, она спасалась музыкой. Приехал129 к нам мой приятель некто Трухачевской,130 богатый, бывший кавалергард, страстный любитель музыки и хороший аматер. скрипач. Вы думаете, что вы все поняли? Нет, вы ничего не поняли. Если вы видели, как умирают люди, вы все таки ничего не знаете о том, как он умирал, тот кто умирал. Надо, чтоб он рассказал. Вот я и расскажу, да, расскажу все. Вы слушаете?

Лицо стало совсем другое, глаза жалкие, совсем чужие, носу почти нет, и усы и борода поднялись к самым глазам, а рот стал огромный, страшный.

— Надо вам сказать, что такое было за существо моя жена. Утонченная, с маленькими руками, ногами, с правильным носом, грациозными движениями, всегда элегантная и грубая, глупая и невежественная до последней степени и вместе с тем наивная, добрая и честная. Ну, да этого рассказать нельзя, надо было все пережить, как я пережил. Она была чистая от природы, кокетство девичье давно забыто; по нем уж прошло 12 лет материнской жизни, но бессознательной, нечаянной.

Да, это нельзя так рассказывать. Ну вот. Сидим мы дома одни. Обычный ход жизни: встали, напились кофею вместе, не побранились, но пошпынялись из за пустяков. Труд привычный — хорошо, но праздность привычная — это мука. Ранней было осенью. Мы зажились в городе. Я не признавался в этом, но мне было невыносимо скучно. Хуже даже: странное дело, жена мне прискучила, со мной начало случаться то, чего не было со времени моей женитьбы: я стал смотреть на женщин как на женщин; я стал оглядываться на них и сам злился на себя и, странное дело, на нее за это. Был период полного охлаждения. Она, милая, ничего не видела, не знала этого. Она просто жила, удовлетворяясь теми мелкими заботами жизни, которые не казались ей мелкими, — она одевалась, играла, ездила в гости и принимала гостей, смотрела за детьми, училась вязать что то новое, модное. У ней все было просто, твердо, низменно и правдиво. Раз я вернулся домой со скуки [из] клуба. Она сидела за столом в гостиной с меньшей дочерью и учила ее вязать, тетушка раскладывала пасьянс. Она спросила, где я был, попросила лошадей на завтра и после всего, когда уж я стал уходить, вернула меня.

— Ах да,131 телеграмма. Трухачев приезжает с женой. Не знаю приезжал Трухачев. Я не приняла его.

Трухачев был один из трех сыновей соседа моего отца, разорившагося, важничавшего и всегда говорившего по французски барина. Мальчики ездили к нам, потом я их потерял из вида; один какие то аферы делал, женился на богатой, гадости какие то делал и сгинул как то. Второй был пьяница, бил квартальных, его или он кого то высек. Ну, одним словом пропащие, самого низкого и круга, и воспитанья, и взгляда люди. Третий оказался большой талант музыкальный. Его крестная мать — богачка отдала его в консерваторию в Париж, и там он пошел очень хорошо и в Европе играл в концертах на водах. Все три были красивые брюнеты с чем то еврейским в типе. Я и этого потерял из вида. И вот он явился. Жена была рада послушать его и поиграть с ним. Она игрывала с наемным скрипачем. На другое утро Трухачев этот явился. С трудом я мог узнать черты мальчика, так они заросли всем прожитым. И прожитое было не чисто, что то влажное, жирное, нечистое, как бы смазан он салом. Особенно влажные глаза, но то, что женщины называют не дурен, высокий, нескладный, слабый, но не уродливый. Зад особенно развит, как у женщины. Очень приличный, этакой заискивающий, но без подлости и с тем парижским оттенком во всем от ботинок до капулевской прически. Простота искусственная и веселость. Такая манера, знаете, про все говорит намеками и отрывками, как будто вы все это знаете. Были мы когда то на ты. Он, верно, хотел, но я удержался, но ласково принял его, особенно для жены. И мысли об опасности его для жены у меня не было — так он казался мне ничтожен.

— Приезжайте вечером, привозите скрипку.

— Ах, я очень рад.

— Жена славно играет, по настоящему хорошо.

И дѣйствительно, я часто удивлялся, откуда у ней это бралось, эта точность, даже сила и выраженіе въ ея маленькихъ, пухленькихъ, красивыхъ рукахъ и съ ея спокойнымъ, тихимъ, красивымъ лицомъ. Я представилъ его женѣ. Онъ поговорилъ о музыкѣ. Онъ уѣхалъ. Вечеромъ играли, несовсѣмъ ладилось, не было тѣхъ нотъ. Но игралъ онъ отлично и былъ въ восхищеніи отъ игры жены. Она оживилась, раскраснѣлась. На той же недѣлѣ онъ у насъ обѣдалъ, два раза, и одинъ день вечеромъ; кое кто былъ, пріятельницы жены. Они играли. И играли удивительно. Я ужасно любилъ музыку. Теперь я ненавижу ее, не потому что она связывается съ нимъ, а потому что она и прелесть и мерзость. Играли они 2-й раз сонату Бетховена, посвященную Крейцеру. Какая ужасная вещь это 1-е аллегро. Никогда я не видел жену такою, какою она была в этот вечер. Эти блестящие глаза, эта строгость, значительность выражения, пока она играла, и эта совершенная растаянность какая то, слабая, жалкая и блуждающая улыбка. Одно, что я заметил, — она почти не смотрела на него.

Через два дня у меня был съезд мировых судей, да и скука, я поехал в уезд. Поехал спокойный, без132 малейших сомнений. Были, как всегда, мысли ревнивые, но я отгонял их, не позволяя себе оскорблять ее и, главное, себя. Хитрыми подходами однако (не выдавая себя), я дал почувствовать, что без меня не нужно звать Т Трухачева . Я уехал. Там на своей скучной квартире я получил одно письмо, в котором она пишет мне, что тетка хотела непременно слышать Т Трухачева и привезла его, и они опять играли. В письме я заметил осторожность при упоминании Т Трухачева и изысканную простоту. Но я лег в постель совершенно спокойный. Мне всегда долго не спалось на новом месте, но тут я заснул сейчас же. И как это бывает, знаете, вдруг толчек электрический, и просыпаешься. Так я проснулся и проснулся с мыслью о жене и о Т Трухачеве и о том, что все кончено. Ужас, презрение, злоба стиснули мне сердце, но я стал образумливать себя. Ничего нет, не было, нет никаких оснований. И как я могу так унижать ее и себя, себя главное, предполагая такие ужасы. Молодой человек ничтожный, что то в роде наемного скрипача, известный за дрянного мальчика, и вдруг женщина высокого относительно положения, мать семейства, моя жена. Что за нелепость! — представлялось мне с одной нашей светской стороны нашей привычной, закоренелой лжи, которую я считал правдой и которой хотел верить. С другой же стороны представилось самое простое, ясное: то самое, во имя чего я женился на своей жене, то самое, что мне в ней нужно, то самое нужно и другим и этому133 дрянному музыканту. Онъ человѣкъ не женатый, не только безъ правилъ, но, очевидно, съ правилами о томъ, чтобы пользоваться тѣми удовольствіями, которыя представляются. И между ними связь самой утонченной похоти чувства. Его ничто удержать не можетъ, все привлекаетъ, напротивъ. Она? Она тайна, какъ была, такъ и есть. Я не знаю ея. Это говорилъ здравый смыслъ, но я считалъ, что это ложь, которая мнѣ подсказываетъ унизительное чувство ревности. Я старался заглушить этотъ голосъ, но не могъ. Мало того, что здравый смыслъ мнѣ говорилъ, что это должно быть, во мнѣ возникало какое-то несомнѣнное сознаніе того, что это навѣрное есть. Только теперь я вспомнилъ тотъ вечеръ, когда они играли Крейцерову сонату, и их лица. «Как я мог уехать? — говорил я себе, вспоминая их лица, — разве не ясно было, что между ними все совершилось в этот вечер, и разве не видно было, что не только между ними не было уж никакой преграды, но что они оба, главное она, испытывали некоторый стыд после того, что случилось с ними?» Они редко смотрели друг на друга. Но за ужином, когда он наливал ей воды, как они взглянули друг на друга и чуть улыбнулись! Да, все кончено. Но нет, это что то нашло на меня. И страшно страдая, я не заснул всю ночь. На утро я кое как покончил дела, которые бросил, и уехал.

Онъ еще разъ былъ утромъ безъ меня. Она была добра, кротка и что то какъ будто знала радостное про себя. Разумѣется, говорить ни про что нельзя было; я и не говорилъ, и она не говорила. Мы оба знали, что насъ мучало, и оба молчали. Собрались уѣзжать въ деревню. Все было уложено. Собирались ѣхать завтра, но оказалось, что неготово пальто дочери. Вдругъ мнѣ стало ясно, что это была хитрость; я не сказалъ, но упрекнулъ въ неакуратности. Стала оправдываться, я упрекнулъ во лжи. Меня упрекнули въ неделикатности. Я вскипѣлъ и потоки[?] упрековъ полили изъ меня. Она не разсердилась, не отвѣчала, а улыбнулась презрительно (только ея любовь и невѣрность мог[ли] дать ей эту силу и эту хитрость) и сказала, что послѣ моего поступка съ сестрой (это былъ мой гадкій поступокъ съ сестрой. Она знала, что это мучитъ меня, и въ это мѣсто кольнула меня) ее ничто отъ меня не удивитъ.

— Ты134 б... ... — закричал я, схватил ее за горло и стал душить. Потом опомнился и стал колотить все, что там было в комнате. Она убежала от меня. Бывали и у нас сцены, но таких никогда. Мы уехали. Узнать я ничего не узнал, и мы помирились опять под влиянием того чувства, которое мы называли любовью, но надрыв был большой. Один раз я даже признался ей, что ревновал ее. Мне стыдно было, но я признался. Боже мой, откуда взялась хитрость у этой женщины? Так просто, с таким ясным взглядом успокаивать меня, жалеть меня, говорить о том, что это немыслимо — изменить и для кого? И что кроме удовольствия музыки к такому человеку разве возможно что нибудь в порядочной женщине? Да, она говорила все это, а ребенка, вот этого самого, которого она родила после этого, она родила от него.

Он замолчал и раза два сряду издал свои странные звуки, которые теперь уже были совсем похожи на сдержанные рыдания. Он помолчал, выпил залпом остывший стакан чаю и продолжал.

— Да-с, так я прожил 12-ть лет. Если бы не случилось того, что случилось, и я так же бы прожил еще до старости, я так бы и думал, умирая, что я прожил хорошую жизнь, не особенно хорошую, но и не дурную, такую, как все; я бы не понимал той бездны несчастий и гнойной лжи, в которой я барахтался.

Послѣ этаго случая съ «нимъ» у насъ какъ будто сдѣлалась передышка. Она стала мягче, больше уступала и хотя я, по мѣрѣ ея уступчивости, сталъ еще злѣе и придирчивѣе, но всетаки было спокойнѣе между нами. Во мнѣ установилось очень опредѣленное чувство презрѣнія къ ней, которое я считалъ самымъ законнымъ. Я рѣшилъ себѣ, что она не человѣкъ, что такое выпало мнѣ несчастье жениться на животномъ в образѣ человѣческомъ, и что же дѣлать, надо было нести. (Я не зналъ тогда изрѣченія Лесинга, который говоритъ, что сужденіе каждаго мужа о своей женѣ такое: была одна скверная женщина въ мірѣ, и она то и моя жена.) Нести же это было мнѣ довольно легко, потому что особенно съ тѣхъ поръ, какъ она перестала рожать, она была очень свѣжая, красивая и чистоплотная и всегда расположенная къ моимъ ласкамъ любовница. Такъ мы и жили. Рѣшено было съ обѣихъ сторонъ и опытомъ извѣдано, что общенія духовнаго между нами нѣтъ и не можетъ быть. О самыхъ простыхъ вещахъ, которыхъ нельзя не рѣшить единогласно, мы оставались каждый неизмѣнно при своемъ мнѣніи и не пытались даже убѣдить другъ друга. Съ самыми посторонними лицами, и я он и она, мы говорили о разнообразныхъ и задушевныхъ предметахъ, но не между собой. Иногда, слушая, какъ она при мнѣ говоритъ съ другими, я говорилъ себѣ: «какова! И все лжетъ». И я удивлялся, какъ собесѣдники ея не видѣли, что она лжетъ. Вдвоемъ мы были почти обречены на молчаніе или на такіе разговоры, которые, я увѣренъ, животные могутъ вести между собой: который часъ? пора спать, какой нынче обѣдъ? куда ѣхать? что написано въ газетѣ? горло болитъ у Маши, послать за докторомъ. Стоило на волосокъ выступить изъ этаго до невозможности съузившагося кружка разговоровъ, чтобы вспыхнуло раздраженіе. Присутствіе 3-го лица облегчало насъ. Черезъ 3-ье лицо еще мы кое какъ общались. Она считала себя, вѣроятно, правой, а ужъ я былъ святъ передъ нею въ своихъ глазахъ. Я увѣренъ, что она думала: какъ бы хорошо было, коли бы онъ умеръ. А я такъ очень часто, въ минуты озлобленія, со страхомъ сознавалъ, что я всей душой желаю этаго. Я привыкъ къ той мысли, что она красивый звѣрокъ, больше ничего, и что съ этимъ звѣркомъ мнѣ надо доживать жизнь и доживать, глядя за этимъ звѣркомъ въ оба. Такъ я и дѣлалъ.

Он помолчал.

— А! A ведь она была человек, и хороший человек. И она и я — мы не хотели так жить. И не этого хотели, когда женились. Тогда я и не вспоминал того, что она была девушкой. Мне казалось, что все то было кокетство, обман. A нет, это было не обман.136 Хорошій, да очень хороший она была человек, как все люди, а особенно девушки. Теперь я гляжу на всех девушек, теперь и ее вспоминаю. Вы знаете еще — удивительная вещь, которая мне открылась теперь только. Знаете что? Девушка, обыкновенная, рядовая девушка какого хотите круга, не особенно безобразно воспитанная, — это святой человек, это лучший представитель человеческого рода в нашем мире, если она не испорчена особенными исключительными обстоятельствами. Да и обстоятельства эти только двух родов: свет, балы, тщеславие и несчастный случай, сближение с другим мущиной, разбудившим в ней чувственность. Но это случаи редкие. А рядовая девушка — это лучшее существо в мире. Да посмотрите, в ней нет ничего развращающего душу, ни вина, ни игры, ни разврата, ни товарищества, ни службы ни гражданской ни военной. Ведь девушка, хорошо воспитанная девушка — это полное неведение всех безобразий мира и полная готовность любви ко всему хорошему и высокому. Это те младенцы, подобным которым нам велено быть.137 Она была такая и из таких прекрасная. Я обсудилъ свое прошедшее влюбленье. Въ немъ было безумное превознесеніе себя и ея, именно ея, надо всѣми, но дѣвушка, какъ дѣвушка, сама по себѣ, ее нельзя не любить. Только дѣло въ томъ, что мы, мущины, входя въ общеніе съ ней, вмѣсто того чтобы понять свою низость, свою гадость, вмѣсто того чтобы стараться подняться до нея, мы ее хотимъ развить, научить. Ну и научаемъ. Я теперь только вспоминаю ее, какою она была, когда я сталъ сближаться съ нею. Помню ея дневникъ, который я почти насильно отнялъ у нея, ея философствованіе, исканіе истины, а главное, ея готовность отдаться другому и жить не для себя. Еще прежде того дня на лодкѣ, когда я еще не былъ женихомъ, я проводилъ у нихъ вечеръ. Были ея сестры и еще одна дѣвушка. Помню, читали «Мертвый домъ» Достоевского — описаніе наказанія шпицрутенами. Кончили главу въ молчаніи. Одна спросила:

— Как же это?

Я растолковал.

— Да зачем же они бьют, солдаты? — сказала другая. — Я бы на их месте отказалась. Все бы отказались.

Жена же моя сидела молча, и слезы у ней были на глазах. Потом, не помню кто, сказал какую то глупость, и все защебетали, захохотали, только бы поскорее отогнать мучительное впечатление. Больше всех хохотала моя жена. У ней был чудесный, заразительный смех. Она редко смеялась, но когда смеялась, все смеялись, не зная чему. В этот же вечер мы остались вдвоем, и это было первое почти признание наше в любви, не высказанное словами. Мы говорили о совершенно постороннем, но знали, что мы говорим о нашей любви и о том, что мы хотим соединить нашу жизнь. Я рассказывал ей о своей деятельности.138 и о том, что многого я не мог сделать, как хотел, о несправедливостях Она слушала меня и с своей манерой напряжения внимания, со складкой во лбу, поднимая кверху голову, как бы вспоминая, слегка кивала головой.139 — Но разве нельзя этого, так, чтобы не было несправедливости? — Нет, но я хочу оставить, хочу устроить так свою жизнь независимо.

— Да, да, — приговаривала она.

Я не успевал говорить о том, как я хочу устроить, как она уже подсказывала мне. Ей так легко и естественно казалось,140 устроить жизнь так, чтобы она была прекрасна и чиста. что моя деятельность всегда полезна, важна, благородна. Она141 верила мне, что я устрою ее так и готовилась служить мнѣ, вѣря тому, что то, что я дѣлаю, добро. Куда бы я не повелъ ее, она пошла бы за мной. Ну, и куда я повелъ ее? Мнѣ некуда было вести ее. Я никуда не повелъ ее, а остановился съ нею, утѣшаясь радостями любви. Помню, я испытывалъ нѣкоторое чувство стыда за то, что моя дѣятельность далеко не такая, какою она воображала себѣ ее. Страшное дѣло то, что въ нашемъ мірѣ совершается при выходѣ хорошо воспитанной дѣвушки замужъ. Для мущины, какъ это было для меня, это пріобрѣтеніе большихъ удобствъ и пріятностей жизни, для дѣвушки — это начало жизни дѣйствительной, которая была до тѣхъ поръ только въ возможности. Разница главная въ томъ, что мущина можетъ ни послѣ ни до женитьбы ничего не дѣлать, даже дѣлать зло, воображая, что онъ нѣчто совершаетъ; но для женщины это нельзя. Она, хочешь, не хочешь, начинаетъ дѣлать самое великое дѣло жизни — людей, и поэтому она требуетъ, также какъ мущина требуетъ отъ женщины, чтобы она была плодородна, требуетъ, чтобы условія жизни, въ которыхъ она будетъ рожать и ростить дѣтей, были также значительны, опредѣленны и тверды, какъ и ея дѣло. И она, любя перваго мущину, вѣритъ, что это такъ и есть. Я помню мое смущеніе. Я помню, что я чувствовалъ, что ввожу ее въ обманъ, позволяя ей приписывать такое значеніе моей дѣятельности. «А что же, — думалъ я притомъ, — если она такъ думаетъ, можетъ быть и въ самомъ дѣлѣ это такъ?» Главное же, я думалъ только о томъ, чтобы овладѣть ей. И вотъ я овладѣлъ. И она увидала нетолько пустоту моей дѣятельности, но, главное, мое отношеніе къ ней, какъ къ игрушкѣ. Знаю я много браковъ, и во всѣхъ одно и тоже. Чѣмъ бы ни занимался въ нашемъ мірѣ мущина: революціей, наукой, искусствомъ, службой, все это игрушки, и люди относятся къ этому какъ къ игрушкамъ, и женщины видятъ это и разочаровываются нетолько въ своихъ мужьях, но и в своих идеалах, нужных им, чтобы растить детей. Спросите у женщины, чем она хочет видеть своих сыновей. Из 1000 одна скажет, чего она хочетъ. Но всѣ безъ исключенья скажутъ: «только не то, что былъ мой мужъ». Она разочаровывается въ томъ, что ей казалось въ ея мужѣ, и, напротивъ, увлекается тѣмъ, что дѣйствительно было въ ея мужѣ — чувственностью. Этому одному мы можемъ научить нашихъ женъ и научаемъ. И я научилъ. Да-съ, когда я былъ женихомъ, я стыдился своей несостоятельности и того, что она считала меня лучшимъ, чѣмъ я есть, но потомъ пересталъ и стыдиться. Мы всѣ супруги хотимъ поддерживать другъ друга, а намъ не на чемъ самимъ стоять. Какъ же поддерживать, когда не на чемъ стоять? Все это я вспомнилъ потому, что въ самое послѣднее время, на 13-мъ году нашей жизни, передъ самой катастрофой, какъ я говорилъ вамъ, у насъ было затишье, и мы жили довольно хорошо, духовно отдѣлившись другъ отъ друга. И вотъ, помню, разъ какъ то въ одно и тоже время на обоихъ насъ нашло хорошее расположеніе духа, и мы попытались разбить этотъ ледъ между нами. Но Боже мой! какой страшной толщины выросъ ужъ этотъ ледъ. Мы почти не слыхали другъ друга. Началось это съ разговора о романѣ, который мы читали одинъ послѣ другаго. Она сказала о мущинахъ, о томъ, что они не понимаютъ женщинъ и низко цѣнятъ ихъ, о томъ, какъ разлетѣлись ея мечты. Я сказалъ, что тоже и я испыталъ. Мы взглянули вдругъ въ глаза другъ друга, какъ будто испугавшись сначала того, что переступили заказанную грань, но она ласково смотрѣла на меня. Я продолжалъ:

— Мелочи нарушают единение. Да что ходить кругом да около? Разве мы не знаем, что мы отдалены друг от друга?

— А отчего? — сказала она, — от того, что ты не верил мне.

У насъ начался хорошій разговоръ, но я сказалъ, что причина всему та, что она не хочетъ принимать участіе въ моей жизни. Я теперь ужъ не стыдился, какъ прежде, отсутствія серьезности моей жизни, я выставлялъ ее какъ нѣчто важное. Я сказалъ, что хочу выдти въ отставку, заняться... Еще я не успѣлъ сказать чѣмъ, какъ ужъ на ея лицѣ выразилось уныніе и полное отсутствіе интереса, она не вѣрила мнѣ. Да я самъ себѣ не вѣрилъ. И разсердился отъ этаго. Она упрекнула меня, я ее, и мы разбѣжались въ разныя стороны, хлопая дверями. Это была послѣдняя попытка. Да, послѣднія минуты мы ужъ не выходили изъ узенькаго, узенькаго кружка нашего словеснаго общенія. Въ этотъ ужасный годъ дѣлали операцію сыну, дурацкую операцію: онъ косилъ, такъ ему рѣзали глаза, и остались на дачѣ подъ городомъ.

Все шло по старому. Вдруг в один день...

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.