НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ

** ОАЗИС.

— Вы ее знали до замужества? — спросила я у дяди, когда измучавшая насъ въ лучшее время лѣта своимъ 10-часовымъ посѣщеніемъ Анна Васильевна Корчагинасъсвоими молчаливыми дочерьми и несноснымъ крикуномъ мужемъ наконецъ уѣхала. Я ходила провожатьихъна крыльцо и, вернувшись на терасукъдядѣ, замѣтила, что онъ, отставивъ руку съ потухнувшей сигарой, особенно задумчиво инѣжносмотрѣлъ, не видя, на темнуювътѣнизелень липовой аллеи съ ея обсыпанными цвѣтомъ вѣтвями.

Любовно-нежное и тихое выражение его глаз теперь и улыбка, морщившая под седыми усами его губы, в то время как он вспоминал с Анной Васильевной какое то давнишнее его посещение их какой то Казанской деревни, заставляло меня думать, что что то было особенное между ними. Но так странно было думать, чтобы между дядей, занятым только политикой, картами и службой и Анной Васильевной, такого дурного и неприятного тона дамой, с напомаженным пустым местом пробора волос, и занятой только тем, чтобы быть comme il faut, могла быть когда нибудь любовь, что я не верила себе. —

— А что? — сказал он, когда я спросила его, и опять чуть заметно радостно улыбнулся.

— Ничего, я так. —

— Ты думаешь, что она всегда такая была! Она была прелестна, и едва ли я кого нибудь так не то что сильно, но так хорошо любил, как ее.

— Что вы говорите? Не может быть, — вскрикнула я с таким удивлением, что он почти засмеялся.

— Ты думаешь, что вам одним позволено любить?

— Нет, серьезно?

— Еще как серьезно! В жизни у всех нас, а особенно у меня в моей пустыне Сахаре, [в]жизни были оазисы, и это едва ли не лучший! Наверно лучший. —

Тон его победил меня. Я уж не удивлялась, но всей душой сочувствовала ему и хотела и не могла понять, как это могло быть.

Он долго посмотрел на меня.

— Дядя, расскажите мне.

— Вот, когда ты так смотришь... — Ну, хорошо, я расскажу. Только постой. Ты видела у брата мой портрет?

— Ну да, про который я проиграла...

140 Абзац и многоточие редактора. ... пари, что это не я. — Да, но ты помни, что этот сертук был тогда новомодной. Ну, да вот дай свой пояс.

— Мне широк, — сказала я, снимая.

141 Абзац и многоточие редактора. Он отмерил три четверти с двумя пальцами, прикинул себе за спину, — концы пояса чуть показались по краям его живота.

— Ну вот, это была моя талия.142 И волосы были такие, как у тебя. И этого ничего не было, — сказал он, своей красивой загорелой рукой поднимая длинные белые бакенбарды.

— Ну, одним словом, вы были кто-то такой, но не дядя, а в тысячу раз хуже.

— Пожалуй, что хуже. Но я был такой. — Ну вот... — Я был еще в университете...

— Нет, да вы хорошенько все, все расскажите, чтоб я поняла. Я не могу представить себе, чтобы вы тоже соблазнялись.

— Ну, хорошо.143 Я на 1-м курсе приехал, как всегда, на лето домой.

Мне было 16 лет. Я только что поступил в университет и поле после напряженного, столь чуждого 16-ти летнему,144 возрасту здоровому, полному жизни малому труда приготовления к экзамену приехал к дяде в деревню.

Ходя в грохоте мостовой по раскаленным майским солнцем пыльным городским улицам, по бульварам с запыленными липками, я думал о деревне, настоящей деревне, в которой я вырос и[воображал себя] в деревне большим, студентом, без принужденных занятий, с правом когда хочу ехать верхом, купаться, идти на охоту, лежать с книжкой в саду и ничего не делать кроме того, что мне хочется, и это счастье казалось мне столь великим, что я не верил в его возможность и отгонял мысль о нем, чтобы не потерять последней силы работать к экзамену.

Но экзамены прошли, с своими страшными тогда и тотчас же забытыми перипетиями, с сомнительным балом из латыни; я надел мундир и снял его и, распростившись с профессором, у которого жил, в первый раз один поехал на почтовых и приехал к дяде и скоро заметил, что я ожидал слишком многого, что было все то, чего я ожидал, но что в этом положении, в деревне, ожидал [я] еще большего, и еще больше была несоответственность того, что я имел, с тем, чего желал, чем она была, когда я держал экзамены.

Дядя, бывший лейб гусар, воспитанный у езуитов, утонченный, остроумный старик (как мне тогда казалось, ему было под 50) принял меня ласково и отвел мне комнатку во флигеле. Дядя ценил в людях больше всего внешность, чистоплотность, элегантность одежды, речи и манер. С свойственной молодости способностью подделываться под чужие взгляды, я тотчас же усвоил себе то, что ему нравилось, и он был мною вполне доволен. Я сходился с ним и с теткой за обедом и ужином, иногда сидел и, чувствуя себя польщенным его вниманием, как к большому, слушал его рассказы, слушал его музыку и речи о музыке, и сам рассказывал ему. Иногда он заходил ко мне в мой флигель и радовался на чистоту и акуратность, в которой я держал свое помещение.

Меня внешнее устройство моей жизни тоже радовало. Это было в первый раз, что я сам по своему устроился и один жил. По утрам я пил кофе у себя. Я вставал рано, купался, надевал чистое белье. Человек пока чисто-чисто (я очень взыскателен был тогда на чистоту) убирал мою комнату. Я приходил, акуратно и изящно расставлял свои вещицы у окна и садился с книгой за кофе. Я читал философския книги. И первые дни это радовало меня; но скоро я отрывался от книги, смотрел в окно на елку и групу берез, между которыми у дяди жил прежде медведь, и красота этих березок, этой елки, травы курчавой, света и тени, мух, собаки, свернувшейся кольцом, так начинали волновать меня, что я признавался себе, что эта акуратность, чистота, свобода и философия — не то, что что то другое, такое, которое удовлетворит мои желания, нужно мне. Я представлял себе, как дядя жил встарину, когда был молод, как я буду жить после, и в душе поднималась тревога, и я придумывал, что бы мне делать, чтобы не пропустить время и наслаждаться как должно.

Медведь? — Охота? — Да, надо охотиться. Я заводил дружбу с145 Игнатом Семеном садовником, и мы вставали до зари и шли на охоту.146 Но время было не охотничье Все это было прекрасно: раннее утро, роса, мочившая ноги, глушь леса, жажда к утру и купанье в озере, — но нестолькопотому, что время было не охотничье, и мы ничего не убили, сколько опять потому же, что эти охотничьи прогулки вызывали [во] мне еще более сильные и неудовлетворенные желания. Купер Куперовский Патфайндер, Купер Потфейндер Американские девственные леса, возможная величественная деятельность в этих лесах представлялись мне. И все то, что было теперь, было не то и только раздражало меня и приводило в уныние. Тоже было с рыбной ловлей, с верховой ездой, с музыкой, которой я начал опять учиться, с посещениями соседей, к которым меня возил дядя. Я начинал с восторгом и убеждался тотчас же, что это — не то, и бросал. Я был свободен, молод, здоров, я был счастлив, — должно бы это называться счастьем, — но в душе моей жила тоска, поэтическая юная тоска праздности и тщетного ожидания великого счастия, которое не приходило.

— Что это Алена Силовна нынче ужасно любезничала, — сказал дядя жене, когда мы возвращались из церкви в Троицын день. — Она назвалась приехать с дочерью.

— Ты видел дочь? — спросил он у меня. — Она из Смольного. Elle est gentille.148 [Она мила.] Не правда ли?

Я покраснел, как всегда краснел, когда говорили о женщинах. Я о женщинах знал только, что они опасны, и боялся их.

— Да, кажется, —отвѣчалъ я искренно, потому что во время обѣдни я чувствовалъ нѣсколько разъ, что я задыхаюсь отъ быстроты біенія моего сердца. Ивсякійразъ, оглянувшись, я встрѣчался съ взглядомъ дочери Алены Силовны. Хороша или дурна она была, я немогъзнать, потому что лицо ея представлялось мнѣ всякій разъ въ сіяніи недоступнаго мнѣ блаженства. Я не вѣрилъ, что онасмотрѣлана меня. Я былъ, вѣроятно, надорогѣеявзгляда. Япомнилътолько что-[то] тонкое, воздушное и взглядъ нѣжный и ласкающій полузакрытыхъ глазъ. И помню, что было тамъ, около этого взгляда, блескъ, волоса ибѣлизнашеи.

— Да, очень, — отвечал я.

— Это, кажется, на твой счет она так любезничала. Faites lui la cour, mon cher.149 [Поухаживай за ней, мой милый.] Вот тебе и занятие.

— Ах, Владимир Иванович, она невеста, — сказала тетка.

— Ну, да он не отобьет ее. Да за кого выдают?

— За сына Ивана Федор Федоровича .

— Путейца? Ну, отбей, я разрешаю.

Тем разговор кончился. Но мне он не понравился. Как мог дядя так смеяться о том, что для меня так важно! Важно для меня было то, — я знал, — что все мущины, даже молодые, бываютъ влюблены ибываютълюбимы, но про себя я несмѣлъдумать, чтобы я когда нибудьмогъбытьлюбимымъ. Когда я влюбилсявъпервыйразъвъЗину Кобелеву, она толькопосмѣяласьнадо мной; а потому я уже давно рѣшилъ, что я никогда не буду влюбляться, чтобы не испытать такого же мученья, и постараюсь житьбезъэтаго. Дядя жетакълегко, шутя, растравлялъ мою эту рану. И про кого жеонъговорилъэто? Про это небесное видѣніе, бывшеемнѣвъцеркви. Развѣясмѣлъдуматьобъэтомъ? аонъзаставляетъдумать, имнѣбольно. — «Нарочно, еслионѣпріѣдутъ, я уйдусъружьемъ. И лучше — всетаки она догадается, что яушелъотънее нарочно, иможетъбытьпожалѣетъ».

Но я неуспѣлъисполнить своего намѣренія. Послѣ обѣда я пошелъ ходить съ Трезоромъ и легъ на травѣ, завязывая узелки натравахъи думая о томъ, какъятакъбуду играть на фортепіано, что (такъкакъя не буду играть ни для кого) будутъ тайно подкупать моего лакея, чтобы слушать поночамъмоифантазіи. Яслышалъдаже эти фантазіи и отбивалъ басъ лѣвой рукой, какъ Трезоръ пришелъ и лизнулъ меня въ носъ. Явзялъего за лапы исталъиграть его лапами фантазіи, какъвдругъизъза рощивыѣхалаколяска, и, несомнѣнно, оназасмѣяласьи указала на меня. Я приподнялся иподнялъшляпу. Онѣ проѣхали, и она улыбнулась. Я всего прекраснаго ожидалъ отъ нея, но не этой прелестной, нѣжной, ласковой, братской и шельмовской улыбки. — «Нѣтъ, я не пойду на охоту, а еслипришлютъза мной, надѣнуновыйсертукъи пойдувъдомъ. Я скажу, что собаки гораздо умнѣй, чѣмъмыдумаемъ»... Я шелъ, думалъ и все улыбался все той же улыбкой, какъ она улыбнулась. Кучеръ ихъ стоялъ и смотрѣлъ на меня. Какой милыйбылъкучеръ! какая коляска, старая, починенная, но милая, нѣжная коляска. Какія были лошади съ заплетенными гривками. Правая гнѣдая съ согнутыми передними ногами обмахивалась головойотъмухъ. Только унеямогли бытьтакіялошади. Я никогда не видалъ больше такихъ лошадей, лошадей совершенно особенныхъ, новыхъитакихъ, которыя въ своемъ видѣ выражали счастіе, радость, обѣщаніе блаженства. Въ запахѣ пота отъ лошадей было тоже новое и блаженное выраженіе.

Лакей Павел пришел, улыбаясь, передать слова дяди: «Приказали придти помогать барышень занимать».

Я понимал, что можно было занимать Алену Силовну и другую, которая сидела на переди, — кажется, это была воспитанница и крестница Алены Силовны, — но ее, Пашеньку, — ее звали так, — никто не мог занимать. Она могла сидеть, вечно улыбаться, и больше ничего не нужно было, и все будут счастливы.

Трудно мне было войти в комнату, где они сидели (в диванной у фортепиано), трудно и совестно, как совестно оборванцу нищемувнести свои лохмотьявъосвѣщеннуюяркимъсвѣтомъпышную залу бала. Мнѣ стыдно и больно было выставить свое ничтожество наяркомъсвѣтѣ, которымъонаосвѣщалавсевокругъсебя. Но я вошелъ. Все сіяло, и стоиломнѣподойтикъней и пожатьеяруку, какъ робость моя уже прошла. Всѣ сіяли: тетка, Алена Силовна, воспитанница ивъособенности дядя, любившій хорошенькихъ:онъ, видимоухаживалъужъза ней.

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.