*II. [ВАРИАНТЫ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ.]

* № 1.

БЕГЛЕЦ.

Глава 1-я. Марьяна.

— «Поздно вы встаете», сказал Офицер в кавказской форме, подходя к крылечку чистой казачьей хаты и приподнимая фуражку. —

— «Разве поздно?» отвечал молодой человек в черном, бешмете, сидевший на крыльце за стаканом чаю. «Не хотите ли?» прибавил он.

Офицер взошел на крыльцо и крепко пожал руку, которую небрежно протянул ему молодой человек, продолжая смотреть в противоположную сторону двора. —

«Какой теперь чай, батюшка, уж для меня и адмиральской час настает». —

— «Никита! подай водки!» сказал молодой человек, не отрывая глаз от предмета, за которым он следил так пристально. —

Предмет этот была молодая женщина, которая с лопатой в руках собирала навоз и лепила его на плетень. Казачка, занимавшаяся таким непоэтическим занятием, была огромного для женщины, большего мужского роста и необыкновенно хороша — хороша, как только бывают хороши гребенския женщины, или те чудные образы, которые в первый раз, во время непонятной для него сладострастной тревоги рисует отроку его 15-ти летнее воображение. — Красная шелковая сорочка 39 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». закрывала её косу и половину лба, розовая ситцевая рубаха, обтянутая сзади и собранная спереди, с широкими рукавами, азиатской прямой ожерелкой и разрезом посередине груди, покрывала её тело до половины розовых обнаженных икор. — Плечи её были так широки и мощны, руки так круглы и развиты, грудь так высоко



и твердо обозначалась под легкой одеждой, что громадный рост её ораву, когда вы видели ее одну, не поражал вас. В каждом движении этой женщины выражались уверенность в себе, сила и свежесть: выгнутый стан сгибался свободно и легко, едва обличая напряжение спинных мускулов, сухая с горбом ступня, заканчивающая немного загорелую стройную ногу, становилась грациозно и твердо, не переменяя формы. Лицо и белая полная шея нежной линией соединялись с необыкновенно высокой грудью. Иногда она несколько нахмуривала свои тонкиия черные брови, но не поднимала глаз с своей работы. — По всему можно было заметить, что она чувствовала на себе взгляды молодого человека, который так пристально следит за ней, и что взгляд этот беспокоит ее. —

— «Здорово ночевали, нянюка?»

— «Здорово ночевали», отвечала звучным, немного пискливым голосом высокая женщина старой казачке, которая с кувшином в руке вошла на двор.

«Батяка Кирка вечером с поста прибегал; баит, похожие идут. Налей осьмушку, ро̀дная. Мы уж с Федоской нынче в сад не пойдем». —

— «Пойду у Водриковых насоса возьму, а то бочка вся; новую начинаем. Позавчера наш ливер взяли, да так и сгасло. Теперь ходи по людям».

— «Сходи, Марьянушка, а то и тебе чай убираться пора — похожих встречать».

Нянюка Марьянка, как звали ее казаки, вошла в избушку, надела сверх сорочки белый платок, закутала им голову и лицо, так что одни только блестящие черные глаза были видны, и вышла на улицу. — Показаться на улице с открытым лицом и волосами считается у староверов-казаков верхом неприличия. —

— «Плохо ваше дело», сказал офицер, подмигивая на Марьяну: «слышали? муж приехал».

— «Что?»

— «Я говорю, что у Марьянки теперь ушки на макушке, как она узнала, что муж из похода идет: она теперь Александр Львовича и знать не хочет».

«Ну, разница не большая будет: она и при муже и без мужа знать меня не хочет».

— «Рассказывайте!»

— «Я вам говорю. Я нахожу, что одинаково глупо в таких вещах и скрывать и хвастаться. И, вот вам честное слово, что несмотря на то, что я не знаю, что готов для неё сделать, я столько же успел, сколько вы, сколько Щирхашидзе, сколько всякий». —

— «Не может быть!!! Да вы верно не умеете взяться»...

«Уж не знаю, как по вашему надо взяться, только я давал деньги, — не берут, делал подарки, шлялся по вечеринкам, стою у них два месяца, и все ничего». —«Смешно сказать», продолжал Александр Львовичь, говоря больше для того, чтобы высказать свою мысль, чем для того, чтобы передать ее своему собеседнику: «я просто влюблен — влюблен в этого великана так, как никогда в жизни».

— «Вот так штука!»

«Ну посмотрите, что это за женщина!! продолжал Александр Львовичь, глядя на Марьяну, которая в это время той особенной молодецкой мужской походкой, которой ходят гребенския женщины, входила на двор с насосом в руках.

— «Марьяна!» сказал он ей: «подойди-ка сюда».

Марьяна потупилась и не отвечала.

— «Что ты это, уж и говорить не хочешь со мной?»

— «Чего я пойду», отвечала она. «Каку́ болячку там делать?»

— «Правда, что твой хозяин приедет нынче?»

— «А тебе какое дело?»

— «Я рад, что тебе не скучно будет».

— «Легко ли».

— «Вы, нечистые духи, расстрели вас в сердце животы!»... закричала она на мальчишек, своих племянников, которые разбежались прямо на нее и чуть не сбили с ног. — «Пошли на улицу играть, шалавы».

Глава 2-я. Губков

Странное существует в России мнение о действии, производимом жизнью на Кавказе на состояние, характер, нравственность, страсти и счастье людей. Промотавшийся юноша, несчастный игрок, отчаянный любовник, неудавшийся умник, изобличившийся трус или мошенник, оскорбленный честолюбец, горький бездомник, бобыль: все едут на Кавказ, и ежели уж им не советуют, то по крайней мере никто не находит странным, что такие люди едут на Кавказ.

По принятому мнению это очень естественно. Я же до сих пор, — сколько ни напрягал свои умственные способности — не мог еще объяснить себе, почему они едут именно на Кавказ, а не в Вологодскую или Могилевскую, или Нижегородскую губернию?

Мот останется мотом и в Москве, и в Мамадышах, и на Кавказе, только с той разницей, что в Петербурге учтивые французы-трактирщики и портные овладеют его жизнью, а на Кавказе грубые духанщики и жиды. — Несчастный игрок на Кавказе больше, чем где-нибудь, будет несчастным, ежели только не гадким. Неудавшийся умник найдет много предшественников на Кавказе и скорее, чем где-нибудь, будет понят. — Трус останется трусом, сколько бы раз он ни ходиль в походы и ни подвергал без цели жизнь свою опасности. Честолюбец тоже едва ли найдет то, что ожидает, так как на Кавказе еще меньше, чем везде, успех зависит от достоинства и усердия. Остается один отчаянный любовник, который в кровавом бою хочет сложить свою голову и тем самым, по какому то странному умозаключению, отмстить неприступной, коварной или жестокой; но и то мне кажется, что уж ежели он непременно намерен лишить себя жизни, то можно бы было сделать это удобнее, вернее и скорее — дома. —

Александр Львовичь Губков, с которым я имел честь в первой главе познакомить читателя, также как и почти все молодые люди хороших фамилий, служащие на Кавказе, поддался влиянию утвердившагося мнения о мнимом благотворном действии этого края на кошельки и нравственность людей. Жизнь независящего ни от кого гвардейского офицера и несчастная страсть к игре расстроили в три года службы в Петербурге его дела до такой степени, что он принужден был взять отпуск и ехать в деревню, для приискивания средств выйдти из такого положения.

В деревне туман, в котором представлялось ему его положение, понемногу разошелся, и он понял, что жизнь его еще не совсем испорчена, ежели он съумеет вывезти телегу своей жизни из той глубокой колеи, по которой она до сих пор катилась так незаметно. «Походная жизнь, труды, опасности, отсутствие искушений, дикая природа, чины, кресты!».......... и он решился перейти в кавказский пехотный полк.

Само собою разумеется, что действительность далеко не соответствовала тому, что ожидало его воображение; а через сколько неизвестных ему до той поры — когда он жил в больших размерах — горьких унижений заставили его пройдти его недостатки, которых не исправил один воздух Кавказа.

Не раз ему случалось слышать фразы в роде следующих: «я ваших карт не бью, потрудитесь прислать»; или: «маркитант говорить, что он в долг не отпустить, что много, мол, вас и т. д. и т. д. — В то время, как я начинаю свой рассказ, Губков уже два года служил на Кавказе и уже давно заплатил дань глупостей неестественному взгляду нового человека, смотрящего на вещи не с тем, чтобы понять их, а с тем, чтобы найти в них то, чего ожидало обманчивое воображение. — Он уже перестал покупать никуда негодные шашки, кинжалы и пистолеты, перестал одеваться в азиятское платье и уезжать от оказий, кунаки, которые прежде не выходили из его квартиры, страшно надоели ему, и он уже не старался каждый раз попасть в поход, а предоставлял это дело начальству и случаю; одним словом, благоразумный практический взгляд кавказского офицера, сущность которого составляют ненависть и презрение ко всем Татарам, и правило, никогда никуда не напрашиваться и ни от чего не отказываться, — невольно усвоивался им.

Несмотря на то, что он принадлежал в полку к партии бонжуровь, как несколько неприязненно называли офицеры тех, которые говорили по-французски, его любили за то, что он всегда старался быть хорошим товарищем. — Я говорю, старался, потому что действительно он имел так мало общего с другими, что не мог быть товарищем по наклонности, а был им только по убеждению. —

Совершенно необыкновенная красота Марьяны не могла не поразить его, человека в высшей степени впечатлительного и пылкого. Ежедневные, беспрестанные встречи с этой женщиной в её простой одежде, слегка закрывающей только все прелести удивительного тела, её видимая холодность и равнодушие и даже самая её грубость и резкость усилили его впечатление — как он сам справедливо признавался — до степени любви самой страстной. —

— «Марьяна!» сказал он ей однажды, когда она одна сидела за шитьем, поджавши ноги, в своей избушке: «пусти меня к себе»,

— «Зачем я тебя пустю? Каку́ черную немочь ты тут найдешь?»

— «Марьяна, я ничего для тебя не пожалею, все, что ты только захочешь, я готов сделать для тебя; а ты никогда доброго слова мне не скажешь. Тебе, может быть, нужны деньги, вот возьми себе».

— «Так вот и стану я твои деньги брать! Не нужно мне ничего».

— «Да я ведь от тебя ничего не хочу, ничего не прошу, мне только жалко, что такая красавица, как ты, мучаешься работой».

— «А кто за меня работать будет? Поди ты от меня прочь с своими деньгами», сказала она, отталкивая его руку. «Разве хорошо, как люди увидят?»

— «Ну так я вечером прийду, никто не увидит. Пустишь меня?»

— «Сколько ни приходи, ничего тебе не будет».

— «Так я прийду...»

Как только потухли огни в станице и полная луна начала подниматься из-за казачьих хат, освещая их высокия камышевые крыши, Дубков тихо отворил дверь своей хаты и, весь дрожа от волнения, осторожными шагами вышел на двор. Все было тихо, только кое-где изредка раздавался лай собаки, заунывная песнь пьяного казака, или громкое дыхание скотины, расположившейся посереди двора.

Дубков подошел к закрытому ставню избушки и приложил к нему ухо. Слышалось дыхание двух спящих женщин и в одном из них — в ближайшем — ему показалось, что он узнал Марьяну.

Он подвинул к себе ставень, который был заложен снутри. Ничто не пошевелилось в избушке. Он повторил то же движение и приложив губы к ставню, прошептал: «Марьяна!» Кто то тяжело вздохнул и пошевелился. — «Марьяна, отложи», повторил он громче, толкая ставень. На минуту, которая показалась ему часом, снова все замолкло; потом послышался звук вынимаемого болта, скрип ставня, запах семячек, тыквы и жилого покоя, и голос Марьяны шопотом сказал:

— «Кто это? Ну чего по ночам таскаешься, полуночник!»

— «Ты одна?»

— «Нет, со мной невестка спит».

— «Выдь в сени, отопри мне».

— «Какже, отопру!» сказала она, выставляя голову в окошко: «мало тебе девок по станице, что ко мне привязался».

— «Да что-ж, коли я тебя люблю, мне никто не мил, кроме тебя. Отопри».

— «Нет, у меня муж есть».

— «Да я то в чем же виноват, ежели я без тебя жить не могу, ежели ты всегда у меня одна на уме. — Ну отчего ты не хочешь меня любить, Марьяна?» —

— «Нет, не отложу», сказала она, отвечая больше на борьбу, происходившую в эту минуту в её душе, чем на его слова. —

— «Марьяна!» начал он, давая ей те страстные ласкательные названия, которые вспоминаешь потом всегда с чувством какого-то стыда и раскаяния: «ради Бога, только подойди к сеням на минуту», и он рукою старался обнять ее. —

— Не будет тебе ничего, уйди», сказала она, отстраняясь от окошка.

Дубков подошел к двери и стал стучаться, но никто не отворил ее, он топнул ногой с выражением истинного отчаяния и побежал в свою комнату. —

В то время, как он стучался, Марьяна встала с кровати, легкими шагами подошла к сеням и, положив одну руку на замок двери, а другую на высоко поднимающуюся грудь, придерживая расстегнутую ожерелку, остановилась в нерешительности. Когда шаги его удалились, она вздохнула, вернулась на постель, где еще долго сидела в раздумьи, глядя в освещенную луною щель ставня на дверь, в которую он скрылся, потом решительным движением бросилась на подушку и тотчас же заснула тем крепким, безмятежным сном, которым спят только дети и люди, проводящие жизнь свою в тяжелой работе.

Губков был молод, богат, влюблен и обладал наружностью красивою и благородною. Кроме того он был предприимчив и умел находить язык любви для каждого сословия, поэтому трудно предположить, чтобы все эти достоинства не имели влияния на женщину умную, страстную и с детства приученную к грубому полу-восточному обращению казаков. Марьяна любила Губкова той понятной земной любовью, которая состоит в желании всегда видеть предмета своей любви и принадлежать ему. Боже мой! Какого мнения будут обо мне все писатели, изощрявшиеся столько времени разбирать различные оттенки любви, когда я скажу, что не понимаю другого рода любви, который мне даже кажется единственным, ежели не самым возвышенным и поэтическим. то по крайней мере самым честным и откровенным. Марьяна любила со всей искренностью и силой женщины простой, доброй и трудолюбивой.

Только две равносильные причины удерживали ее: страх греха — староверке любить православного — и постоянные труд и усталость, не допускавшие искушения до её неиспорченного, хотя и пылкого сердца.

Глава 3-я. Встреча.40 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

Было около полдня, когда все остававшееся народонаселение в станице — старики, неслужащие льготные казаки, бабы, девки, дети — высыпало на поляну, чтобы встретить за оградой похожих — сотни возвращавшихся из похода мужей, отцов, детей, братьев.

Все собрались, как на радость, а в душе каждого болезненно боролась надежда со страхом.

Не раз прислушивались они во время похода к дальним орудейным выстрелам зa Тереком и не раз мысль о том, на чью долю выпадет нынче жребий несчастья? заставляла сжиматься каждое сердце.

С правой стороны яркозеленого луга, перерезанного дорогой, по которой ждали казаков, расстилалась гладкая степь, заканчивающаяся бурунами (песчаными буграми ногайского кочевья), с левой стороны зеленели низкие, только что одевшиеся виноградные сады, над которыми кое-где возвышались резко выдающиеся на прозрачно-голубом небе группы высоких, стройных тополей и раскидистых фруктовых деревьев. За садами местами виднелась серебристая полоса Терека и покрытый сплошным лесом первый уступ Чеченских гор. —

Весеннее солнце, стоявшее высоко на чистой лазури неба, светило ярко и согревало свежия испарения оживавшей земли носившиеся в воздухе. Воздух, в котором весело вились хохлатые жаворонки и медленно поводя хвостом плавали черные орлы и коршуны, был совершенно неподвижен и до того прозрачен, что очертания лесистых гор были видны с поразительной ясностью, хотя находились на таком расстоянии, что огромные деревья казались мелкими кустами. —

Старые казачки, поставив около себя кувшины с чихирем и узелки с рыбой и лепешками, которые они принесли с тем, чтобы с хлебом солью встретить похожих, расположившись на траве, разговаривали между собой. Молодые бабы и девки в лучших канаусовых бешметах, в ярко-цветных рубашках и головных платках, которыми до самых глаз закутаны большей частью красивые, свежия, оригинальные лица, и льготные парни — казаки, и писаря в обшитых галунами зипунах и сапогах с каблуками составляли другую группу. Писаря и вообще казаки, служащие в правленьях по письменной части и отличающиеся всегда щегольством, политичностью и особенной манерою красноречиво выражаться, бойко поплевывая шелуху семячек, балагурили и заигрывали с девками.

Старики — почетные — в простых черных или серых зипунах, обшитых тесемками, и стареньких попахах, с седыми бородами и выразительными лицами, облокачиваясь на палки, с достоинством останавливались то подле той, то подле другой группы. — Мальчишки и девчонки, чтобы не терять время, собравшись немного в стороне, зажигали — играли в лапту. —

Но вот кто-то заметил по дороге подвигающееся облако пыли и все глаза обратились по этому направлению. Слышно: стреляют, поют, и вот из-за облака пыли выдается быстро подвигающаяся черная точка. Это казак скачет......

Вся толпа нетерпеливо подвигается ему навстречу и он не успевает отвечать на вопросы, которыми со всех сторон осыпают его. —

— «Здорово, родной,» кричит, высовывая из-за плеча молодой казачки свое сморщенное лицо, высокая старуха: «что мой старик идет?»

— «Идет, бабука».

— «А Михайлычь?»

— «А батяка Васька?»

— «Идут, все идут».

— «А что Кирка пришел?» спокойно спрашивает седой старик, с достоинством проходя через толпу и равнодушно прищуривая глаза. —

— «Бог миловал: пришел жив-здоров, дедука.»

Старик снимает шапку, набожно кладет крест на свою впалую грудь и медленным шагом отходить в сторону......

Громче слышны звуки казачьей песни и беспрестанные выстрелы. Слышны даже частые удары плетью и топот усталых коней. Казаки и казачки уже по цвету лошадей, зипунов, шапок узнают тех, кого с надеждой и страхом ищут в этой подвигающейся толпе.

Сотня казаков в запыленных, изорванных зипунах, разноцветных попахах, с ружьями зa плечами, сумками и свернутыми бурками за седлами, на разномастных, худых и частью хромых и раненных лошадях подвигается по дороге. — Некоторые казаки, уже успевшие выпить в станицах, которые проходили, пошатываясь на седле, выскакивают вперед, въезжают в толпу казачек, целуют жен, здороваются со всеми и, не слезая с коней, принимаются за чапурки, налитые родительским, которые с радостью на лице подносят им. Сотник и офицеры слезают с лошадей, казаки следуют их примеру. На всех лицах сияет радость, все спрашивают, пьют, смеются, рассказывают.

Выражение радости в первую минуту свидания всегда бывает как то неловко и глупо. Язык против воли говорит рассеянные, равнодушные слова, тогда как взгляд блестит истинным чувством и радостью. Во всей этой шевелящейся, смеющейся и говорящей толпе ни в ком не встретишь истинного выражения радости: хохот, пьянство, грубые шутки, толкотня волнуют пеструю толпу, придавая ей характер грубого веселья.

«Гм, ведьмы!» кричит, молодецки подбоченившись, раненный в ногу казак девкам, которые, шушукая между собой, поглядывают на него: «прийди, поцелуй меня, давно не видались. Чай соскучились без меня», прибавляет он, подходя к ним. —

«Что с женой не здоровкаешься, смола!» отвечает худощавая, самая некрасивая, и бойкая из девок. —

— «Кормилец ты мой, родной ты мой, сокол ясный, братец ты мой!» со слезами радости на глазах, сложив руки, приговаривает старуха, глядя на безбородого казаченка — своего сына, который, не обращая на нее внимания, отирая мокрые губы, передает жене пустую чапурку.

— «Дай тебе Господи сходимши в поход благополучия в дому и от Царя милости заслужить», задумчиво говорить пьяный старик, который уже минут пять держит в трясущейся руке полную чапурку и все приговаривает.

Но не всем встреча в радость. Сзади сотни едут две конные арбы. На одной из них, болезненно съежившись, сидит тяжело раненный казак и тщетно старается выказать домашним, которые с воем окружают его, признаки спокойствия и радости на своем бледном, страдальческом лице. На другой арбе покачивается что-то длинное, тяжелое, покрытое буркой, но по формам, которые на толчках обозначаются под нею, слишком ясно, что это что-то — холодное тело, в котором давно нет искры жизни. — Молодая женщина, вдова убитого, опустив голову, с громкими рыданиями идет за печальным поездом; старуха мать вскрикивает страшным пронзительным голосом, без умолку приговаривает и рвет на себе седые волосы. Выражая так поразительно свое горе, она исполняет вместе естественный закон природы и закон приличия, следуя обычаю вытья.

Муж Марьянки, батяка Гурка, молоденький, безбородый, остроглазый казаченок, вернулся весел и невредим. Писарь Федор Михайлов (брат его), Марьяна и дядя Епишка, известный старик, бывший первым молодцом в свое время (сосед и крестный отец Гурки) изъявили каждый по своему радость, встречая Гурку.

— «Теперь после царской службы, можно то есть сказать, проливал кровь», политично улыбаясь, сказал Федор Михайлов: «можешь, братец, на время предаться и родительскому».

Марьяна с радостной улыбкой, игравшей в её прекрасных глазах, подошла к нему. — «Здорово, батяка!» —

«Здорово, Марьянушка!» Но Гурка был еще слишком молод, чтобы при других целовать свою хозяйку: он с улыбкой, выражавшей уверенность в наслаждениях любви, ожидавших его, взглянул на нее и краснея повернулся к дяде Епишке.

— «Здорово, дядя!»

— «Здорово, брат, помолить тебя надо. Ей баба!» обратился он, оскаливая корни своих зуб: «аль оторопела? Давай вино, помолим хозяина».

— «Помолим, помолим».

— «Домой придем, — я осьмушку поставлю. Я тебе рад, ты молодец!» с достоинством говорил дядя Епишка.

— «Спасибо, дядя».

Через полчаса казаки почти все пьяные с песнями въезжали в станицу, зa казаками шли нарядные с радостными лицами бабы и девки, за ними ехали две арбы; а за арбами несколько печальных, плачущих женщин. Мальчишки с вытаращенными, испуганными глазами подбегали к арбе, поднимаясь на ципочки, взглядывали на убитого и раненного и рассуждали между собой:

«Ерошка, а Ерошка!» — А? — «Ведь это батяку Фомку убили?»

«Разве не видишь под буркой то кто?»

«Куда его убили?»

«В самую сердце!»

«Ан в голову из шашки срубили».

«Ан в сердце из пульки».

«Ан в голову».

И мальчишки рысью пускались догонять передовых казаков, которые с песнями и стрельбой въезжали в станицу.

Через час уже ни одного казака нельзя было встретить на улицах: все разбрелись по хатам. В каждой слышались громкий говор, рассказы, песни — гулянье. —

В избушке Марьяны шла в эту ночь попойка до поздней ночи.

Федор Михайлович, дядя Епишка, батяка Гурка и два его товарища, с ним вместе пришедшие из похода, сидели вокруг стола, уставленного тарелками с каймаком, нарезанной копченой рыбой и пирогами, пили, разговаривали, пели и пили, — пили столько, что Марьяна измучилась, бедная, бегать всю ночь с чапурками из избушки в чихирню и из чихирни в избушку, и что глаза у раскрасневшихся собеседников покрылись какой-то мутной плевой. Языки плохо выговаривали слова песен, напевы приняли какое-то вялое, заунывное свойство, похожее на церковное, но казаки продолжали спокойно и методически петь, пить и разговаривать, не проявляя в своих поступках ни буйства, ни размашистой решительности, ни отчаянного упрямства, составляющих отличительный характер пьянства русского человека. Они наслаждались с достоинством и приличием. —

Марьяна постелила себе и мужу на лапасе и с понятным неудовольствием и нетерпением — для женщины, не видавшей два месяца молодого мужа, стоя прислуживала в избушке, носила чихирь и с досадой поглядывала на пьяных гостей, которые, казалось, так хорошо расположились вокруг стола, что нельзя было надеяться, чтобы они когда встали из-за него. Муж еще ни минуты не был с ней наедине и не сказал ей ни одного, не только ласкового, но искреннего слова. В простом классе и особенно между казаками семейные отношения совершенно изменяются от присутствия посторонних. Муж при чужих никогда не станет разговаривать со своей бабой, исключая приказаний, которые как слуге он дает ей; но как скоро они остаются одни, естественное влияние женщины берет свое, и очень часто женщина, безропотно покорно повинующаяся ему при гостях, с глазу на глаз заставляет мужа бояться себя. Совершенно наоборот того, что встречается в нашем классе. —

Дядя Епишка поет:

«Алой лентой перевью,
Поцелую обойму,
Поцелую обойму,
Надежинькой назову».

Федор Михайлов. «Вот так дядя! Уж против его и молодому-то не сыграть песни».

Дядя Епишка. «Гуляем!!! Баба! поди налей, мать моя». Марьяна. «Полна чашка, а все еще просит».

Дядя Еп. «Поди принеси еще осьмушку, умница, да и подноси с поцелуемь. Вот так-то радуются! — Ты меня послушай, старика: ведь я другому так бы радоваться не сталь, я радуюсь своему сыну хресному, не то, что он домой пришел, а то, что он молодец, — Чеченца срубил и коня привел. Вот так то скажи, как старики говаривали, а не то что: «чашка полная». Что чашка полная? еще принеси. Гуляем!!»

Казак. Еще помолим, Бог даст, как крест получит. Старший урядник говорит: Давыд Куприянычь сказал, что кому-кому, говорит, крест не выйдет, а что я, мыль, не сотник буду, коли Гурка, говорит, Инякин кавалером не будет. —

Гурка. Э, брат, на Давыда плоха и надежда. Как мы из набега прибежали, у меня он два раза Чеченского коня просил: ты, говорит, крест получиш, а коня мне отдай; я говорю: в чем другом, Давыд Куприянычь, с тобой спорить не стану, а что коня я домой приведу. Известно: слава пошла, что Инякин Чеченца срубил и коня взял, а коня не будет. —

Дядя Еп. Молодец! я тебя люблю.

Федор Мих. «Ты человек молодой, так должен бы все начальнику уважить; оно известно, что надо служить правдой, да и фанаберией то очень зашибаться не нужно. Как ни суди, а все он тебе сотник и своему Царю есаул».

Дядя Еп. «Много не говори. Дурно говоришь, брать. На виду всех Татарина срубил, да ему крест не дадут? Чего уж тут начальнику потрафлять, когда дело видное. Всякий видит, что молодец, джигит. Вот как ты с перышком сидишь да по бумажке: тр, тр, тр, тр! так тебе надо перед начальниками вилять, вот так то, а Гурка молодец. Не то что Давыдка, а я чай и генералы-то и Царь уж про него знать будет. — Баба, налей осьмушку, родная».

Марьяна (тихо). Надулся, а все еще просить. —

Дядя Еп. Э-эх люди, люди! какой нынче свет сталь!

Гурка. Налей, Марьяна!

Марьяна налила чапурку, поставила на столь и вышла из хаты. Старшая невестка давно уже храпела в сенцах; гости продолжали шуметь за дверью.

«Как себе хотят, так пусть и делают», сказала она сама себе и пошла на лапас.

(Больше, чем когда нибудь думала она в этот вечер о Губкове, который так постоянно преследовал ее два месяца, и чувствовала что-то вроде досады на самое себя. Ей приходила мысль, что она навсегда без причины оттолкнула от себя счастие, которое она смутно, но темь с большей силой предчувствовала с человеком, так страстно выражавшим ей свою любовь и так мало похожим на холодно-грубых мущин, которых она знала до тех пор. — Она ожидала, что присутствие мужа избавит ее от искушения, начинавшего тревожить ее; но вышло наоборот. Она еще не сознавала свою любовь к Губкову, но чувствовала уже, что не может любить мужа как прежде. И это она поняла только теперь, когда увидала его.>

Не раз невольно посмотрела она на дверь и окна хаты своего постояльца, но ничто в ней не шевелилось, и она с досадой подумала о том, что при муже Губков не будет больше приходить стучаться в её ставень и просить, ласкать и уговаривать ее. —

Наконец пьяные голоса казаков послышались на дворе, они простились с хозяином, и неверные шаги и хриплые голоса их, постепенно удаляясь, совершенно замолкли. —

Через несколько минут кто то, оступаясь и нетвердо хватаясь за жерди, лез на сено. Совершенно пьяный Гурка, мыча и отдуваясь, улегся подле своей хозяйки.41 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

Глава 4-я.

«Далече, дядя?» — Посидеть хочу, отвечал седобородый плотный казак в оборванном желтом зипуне, сзади и с боков подоткнутом за пояс, в облезлой попашке, надетой навыворот, и оленьих поршнях, плотно обтягивающих его огромные ноги, и с двуствольной флинтой и кобылкой за плечами, подходивший к посту.

* № 2. * Из варианта № 3.

Прошло полтора месяца.

Ржавский обжился в станице и образ жизни, который он вел, больше и больше нравился ему. Станица Гребенского полка есть Капуа для Кавказских войск. После иногда годовой жизни в крепости или лагере, Кавказец, попадая в станицу, усиленно предается всем тем наслаждениям, которых он был лишен по ту сторону Терека. В числе этих наслаждений главное место занимают свобода, охота и женщины. Едва ли есть где-нибудь в мире охота, богаче той, которую можно иметь на Кавказской линии. Женщины Гребенских казаков не даром известны своей красотой по всему Кавказу. Ржавской был еще очень молодой человек, но несмотря на то или именно потому уже запутавшийся в отношениях общественной жизни. С ним случилось то, что случалось с весьма многими честными и пылкими натурами в наше время. Безобразие русской общественной жизни и несоответственность её с требованиями разума и сердца он принял за вечный недостаток образования и возненавидел цивилизацию и выше всего возлюбил естественность, простоту, первобытность. Это была главная причина, заставившая его бросить службу в Петербурге и поступить на Кавказ. Быт казаков сильно подействовал на него своей воинственностью и свободой. Поселившись в станице, он совсем перестал видеться с офицерами, бросил карты, не ездил в штаб полка, оставил книги, а все время проводил на охоте, у кунаков в аулах и с дядей Ерошкой, который каждый вечер приходил к нему выпивать осьмуху чихиря и рассказывать свои истории. — Ржавский был еще в том счастливом возрасте, когда на каждую сторону жизни в душе отзываются нетронутые, неиспытанные струны, когда каждый подвиг, каждое преступление, каждое наслаждение, каждая жертва кажутся легки и возможны. Слушая рассказы старика, он самого себя видел во всех тех положениях, о которых говорил дядя Ерошка. Дядя Ерошка был для него выражение всего этого нового мира и слова его производили сильное влияние на молодого человека. Чего не испытал, чего не видал этот старик? И несмотря на то, что за спокойный эпикурейский взгляд был виден во всех красноречивых словах его, во всех певучих, самоуверенных интонациях. Говорил ли он про свои набеги в горы, про воровство табунов в степях, про гомерическия попойки, про девок, которых он с ума сводил, какой-то внутренний голос говорил молодому человеку: ты можешь, ты все это можешь.

И действительно, все бы это он мог, потому что он был смел, ловок и очень силен, чем он очень гордился. Но одна сторона этой жизни и самая привлекательная для него — женщины, по странному свойству его характера была неприступна для него. Он был застенчив с женщинами не своего круга до такой степени, что подойти к казачке, заговорить с ней было для него физически невозможно. Он испытывал физическое страдание при одной мысли о приведении в исполнение этого намерения. Первая молодость Ржавского прошла так, что он не знал любовных отношений к женщине без уважения к ней. С детства и до 19 лет он знал только одну любовь к кузине, на которой он твердо намерен был жениться. Любовь его прошла, но прошел и тот опасный возраст, в котором под влиянием чувственности и легковерия легко делаются сделки с нравственным чувством. — Он мучался, желал, знал причину своих мучений и цель желаний, но неприступная стена отделяла его от всякой женщины, которой, он чувствовал, не мог бы весь отдаться. И чем больше он видел возможность осуществления своих желаний, тем сильнее становилась его застенчивость, переходящая в болезненный страх и подозрительность, при столкновениях с женщинами, которые ему нравились.

Читатель ближе познакомится с ним из писем его к своему приятелю. — Скажу только, что приятель, который страстно любил его, получая от него письма, всегда говорил: «Как это на него похоже! Опять новинькое!» И хотя ни на минуту не сомневался в его честности и правдивости, вперед уже считал все, что писал Ржавский, увлеченьем и преувеличеньем.

* № 3. [а) Редакция первая.]

Я пошел на удачу. Должен признаться, что мне становилось жутко. Ветер поднимался сильнее, тучи находили гуще, и быстро смеркалось. Я вышел на дорожку и пошел по тому направлению, по которому предполагал станицу. Все кругом меня казалось мне так пусто, дико. Никакого звука, нигде следа человеческого, только ветер сильней и сильней разыгрывался в вершинах. Я зашел в какие-то камыши. Справа был редкой обвитой ползущими сухими растеньями лес, слева бесконечное море камышей. Деревья были поломаны вверху ветром и голы, кое где попадались полянки песку с бедной растительностью, камыш все шел гуще и гуще с левой стороны дороги, и дорога по канаве становилась менее и менее заметна. — Об охоте я уже и не думал и чувствовал убийственную усталость. Вдруг подле меня страшно затрещали камыши, приближаясь ко мне, зашевелились их макуши. Я вздрогнул всем телом и схватился за ружье. Это была моя собака. Я испугался. Мне нехорошо было на душе. Пройдя еще с версту, мне показалось, что я слышу какой-то другой звук, кроме ветра, я остановился и стал слушать. — В какое это необитаемое место зашел я. — Впереди меня гудело что-то и на минуту мне показалось, что я слышу голос человека. Я прислушался: действительно это был голос. Я удвоил шаг и пошел вперед. Вдруг подняв голову я увидал открытое место, быстро текущую воду Терека, два кудрявые дерева и между ними вышку. Солнце вышло на мгновенье из-за туч, ярким светом блеснуло по воде и камышам и в то же мгновенье до слуха моего ясно долетел звук прелестного мужского голоса, поющего русскую песню. Это был кордон.42 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». Лошадь в седле ходила



в камышах, у Терека у плетня сидел казак и пел. Как тебе описать чувство радости которое я испытал в эту минуту. Бывают без причины такие минуты. Все, что я видел, казалось мне прекрасным и глубоко западало в душу. Какой-то голос говорил: смотри, радуйся, вот оно, вот оно! — Чувство страха прошло. Какое-то тихое блаженство мгновенно заменило его. — Вот такие, никому неизвестные таинственно-личные наслаждения составляют прелесть здешней жизни. Я подошел к казаку, который пел. Он оглянулся и продолжал петь. Это был Кирка, крестный сын и сосед Ерошки, и единственный человек, которого старик исключает из общего презрения ко всему новому поколенью казаков. — Действительно этот малый замечательная личность. Не думай, чтобы он поразил меня только в эту минуту особой восприимчивости. Я уже и прежде видал его и в первый раз, как его видел, почувствовал к нему странное влечение, сладкую и робкую адмирацию, как перед женщиной. Случалось ли тебе влюбляться в мущин? Я беспрестанно влюбляюсь и люблю это чувство. Этот казак сразу победил меня своим голосом. Ни в чертах лица его, ни в сложении нет ничего необыкновенного, хотя они красивы, но во всем общем столько гармонии и природной грации и, главное, силы, притом во всех частностях столько нежного, изящного, что, мне кажется, всякой должен непременно также подчиненно полюбить этого казака, как и я. Выражение его глаз такое веселое, доброе и вместе немножко pfiffig,43 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». улыбка у него такая изящная, открытая и немного усталая, во всех приемах такое спокойствие и неторопливость грации... Но главное, пленившее меня, это — голос и смех. Голос чуть-чуть погрубее женского контралъта и смех прозрачный, грудной, отчетливой и такой сообщительной. — Он пел теперь одну из моих и своих любимых песен:

Из села было Измайлова, Из любимого садочка государева Там ясен сокол из садика вылетывал. За ним скоро выезжал млад охотничек, Манил он ясного сокола на праву руку: «Поди, поди, сокол, на праву руку, За тебя меня хочет православный царь Казнить-вешать». Ответ держит ясен сокол: «Не умел меня ты держать в золотой клетке И на правой руке не умел держать, Теперь я полечу на сине море, Убью я себе белого лебедя, Наклююсь я мяса сладкого лебедикого. Он говорит: лебедикого, и я люблю это ломанье.

Ветер слышен был сзади глухо в лесу, река буровила на завороте и сильно, звучно заливался голос. Когда я вплоть подошел к нему, он приподнялся, снял шапку и подошел ко мне.

«Далеко зашли», сказал он своей устало самонадеянной улыбкой.

— «А что далеко до станицы?

— «Верст пять. Засветло не дойдете, а ночью опасно. Нешто проводить вас?»

— «А ты как же один назад пойдешь?

— «Я то привычный. Попросите меня у урядника. Для вас он отпустит: a мне и нужно».

Я вошел в кордон, попросил урядника, он отпустил Кирку и уже совсем темнело, когда мы с ним пошли назад в камыши по узенькой, чуть заметной тропинке. Я разговорился с Киркой и наружность его не обманывала меня, у него ужасно много доброты и ясного здравого смысла и маленького веселого юмора.

— «Что», спросил я его: «скучно, я думаю, бывает на кордоне?»

— «Отчего скучно?» спросил он.

— «Да отойти нельзя и теперь ведь очень опасно. Говорят, абреки переправляются». —

— «Ничего, мы привыкли. Наше дело такое; еще думаешь себе: приди, батюшка. Ведь нам еще лестно; вот хоть бы я, еще и ни разу не стрелил в человека. Ну старики, те уж отдаляются. Тоже и на кордоне пьют, спят.

— «А в поход ты желаешь идти?»

«Какже не желать; на то и казак, чтобы в походы ходить.

— «Пойдешь зимой?»

— «Да как Бог даст. Коня не могу справить. Пешком нельзя и теперь стыдно».

Я слышал от Ерошки, что приобретенье лошади составляет все мечты и Кирки и всего его семейства. Мне пришло в голову подарить ему лошадь. Я ровно вчера выиграл 50 р. Поверишь ли, что этот молодой мальчик с своим пушком на подбородке так импонирует своей непосредственностью и красотой, что я долго колебался предложить ему лошадь, боясь оскорбить его. Я сначала предложил ему выпросить его в поход в драбанты (это вроде ординарцев даются казаки офицерам, хотя совершенно противозаконно). Он сказал, что рад будет.

— «Да ведь вы не любите наших», сказал я.

— «Э! это старухи только», сказал он, смеясь: «им все, что по не старому, то и тошно. Отчего не любить».

Я предложил ему лошадь. Он не поверил сначала, но я сказал, что взаймы и что даже сейчас, как придем, дам ему деньги. Всю остальную дорогу он молчал. Я тоже. Мне было удивительно хорошо на душе. Все, что я видел, казалось прекрасно, ново: и мрак, сгущавшийся на лес, и ветер, шумно и высоко говорящий в вершинах, и дикие крики шакалов близко по обеим сторонам дороги. На душе легко, ясно, в теле сильная здоровая усталость и голод; природа везде со всех сторон и в тебе самом.

Я отдал Кирке деньги. Он только сказал, что отдаст к осени, и не поблагодаря ушел. Он не мог благодарить и не понимал, как благодарить за вещь, не имеющую для него никакого смысла. Я смотрел в окно на него, когда он вышел. Он шел опустив голову и недоумевающе разводил руками.

Моего хозяина дочь подбежала к нему. Они остановились и заговорили о чем-то. Какая прелесть эти два человека. Марьяна — верх женской красоты. Эта стройность, сила, женская грация и глаза, которые только я видел из её лица, но глаза, которым подобного я ничего не видывал. Впрочем до другого раза о Марьяне. Она стоит целого письма. Нынче я устал. Я пообедал или поужинал, дописал за чаем тебе это письмо и усталый, счастливый ложусь спать. А завтра опять иду на охоту.

Вот тебе кусочек моей жизни, бедный, жалкий кусочек в сравнении с действительностью. Но прощай. —

Позднее *** : Мне хорошо, очень хорошо, но по правде сказать, от чего-то грустно, сладко грустно, но грустно.

Глава 3-я.

Возвращаясь в этот вечер домой с Киркой, Ржавский, узнав, что у него нет лошади, которая составляет все его желания, подарил ему 50 р. на лошадь. И это непривычное доброе дело произвело то неясное волнение и христианское настроение, которое отражалось в письме его к приятелю.

Ему казалось, что Кирка от неожиданного счастья и от наплыва новых мыслей, подтвержденных делом, не мог найти слов благодарить его, ему казалось, что хозяева его, что Петров, что стены хаты, его собака — весь мир любил его и друг друга. Он был так доволен собой, что ему стало грустно, что он такой прекрасный, сильный, здоровый и красивый молодой человек, а почти никто не знает этого.

[б) Вторая редакция конца.]

Кирка мне человек знакомый, во первых, по Ерошке, которому он племянник, во вторых, по моему хозяину, дочь которого он сватает. Он мне чрезвычайно нравится. Действительно, Кирка — один из самых красивых людей, которых я когда-либо видывал. Он велик ростом; прекрасно сложен, с правильными строгими чертами лица и общим выражением повелительного спокойствия и гордости. Брови у него почти срослись и составляют одну черту. Это дает ему взгляд резкой и холодный, почти жестокой, но все выражение так в характере всего его лица, что по моему еще прибавляет его красоту. У него поразительно маленькая и узкая голова. С первого раза, как я увидал его, он мне чрезвычайно понравился и я старался сойтись с ним, ходил с ним на охоту, угащивал его; но до сих пор он оставался со мной холоден и даже надменен, что разумеется заставляет меня еще больше желать сойтись с ним. Должен тебе признаться, что кроме того, что этот казак просто Бог знает отчего мне нравился, как нравится женщина — особенно пленил он меня своим голосом, чистым звучным, чуть-чуть погрубее женского контральта, кроме того я имею на него виды. — Смейся надо мной или нет, мне все равно. Я уже пережил тот возраст, когда всякое свое желание примериваешь на общий уровень. Захочешь чего-нибудь и спрашиваешь: делают ли это люди, делали ли прежде меня? нет, то и мне нечего пробовать. Я верю себе теперь и знаю, не спрашиваясь у обычая, что хорошо, что дурно. Любить хорошо, делать добро другому хорошо, и всякому такому чувству я отдаюсь смело, к какой *** бы нелепости в пошлом смысле оно не привело меня. — Все это я говорю к тому, чтобы сказать тебе, что я влюблен в этого казака и решился обратить его в христианскую веру. В нем все хорошо, все свежо, здорово, неиспорчено, и невольно, глядя на эту первобытную богатую натуру, думается: что́, ежели бы с этой силой человек этот знал, что хорошо, что дурно. Говоря с Киркой, я был поражен этим отсутствием всякого внутреннего мерила хорошего и дурного. Один раз мы с ним разговорились. Я старался растолковать ему простую истину, что трудиться для другого хорошо и лучше этого ничего сделать нельзя, а трудиться для себя — напрасно. Он слушал меня больше, чем внимательно; он был озадачен; но потом я видел, что он испугался своего впечатления и подозрительнее стал смотреть на меня. Я очень рад был его встретить здесь. Он вязал уздечку, сидя на пороге кордона, и пел одну из старых казачьих песен.

* № 4.

14. Глава 4-я.

2-е письмо Ржавского к своему приятелю.

Да, вот уже три месяца прошло с тех пор, как я поселился здесь, и с каждым днем я больше и больше доволен моей жизнью. Прежде я любил только общее впечатление, которое произвели на меня здешние люди и природа, теперь у меня есть уже здесь друзья, живые интересы. Жизнь моя внешне идет также однообразно, как и прежде. Я читаю, пишу, много думаю, охочусь, беседую с Ерошкой и с хозяином. Каждое утро я отправляюсь купаться; потом шляюсь с ружьем, потом изредка вижусь с товарищами, потом вечер, когда жар свалит, хожу без цели и передумываю всякой вздор, который мне вовсе не кажется вздором, и когда смеркнется, у себя сижу на крылечке или у ховяев, с которыми я теперь сблизился. Мне интересно следить там за романом, который происходит между Киркой и хозяйской дочерью. Кирку моего я мало видел все это время. Он отличился с месяц тому назад, убил Чеченца и с тех пор, как кажется, и загулял. У него уж есть лошадь и новая черкеска. Он иногда приезжает в станицу и держит себя аристократом, гуляет с товарищами, и с Хорунжим, моим хозяином и своим будущим зятем, держит себя гораздо самостоятельнее. Странное дело, убийство человека вдруг дало ему эту самонадеянность, как какой-нибудь прекрасный поступок. А еще говорят: человек разумное и доброе существо. Да и не в одном этом быту это так; разве у нас не то же самое? Война, казни. — Напротив, здесь это еще меньше уродливо, потому что проще. — Я ездил на кордон смотреть тело убитого Чеченца, в то время, как родные из гор приезжали выкупать его. Голое, желтое, мускулистое тело лежало навзничь в шалаше, в голове была засохшая почерневшая рана, бородка подбритая была выкрашена красным, пальцы загнулись, ногти тоже были выкрашены красным. Чеченец, который приехал выкупать его, был очень похож на него. Трудно тебе описать ту молчаливую строгую ненависть, которую выражало его худое лицо. Он ни слова не говорил и не смотрел ни на кого из казаков, как будто нас не было. На тело он тоже не смотрел. Он приказал приехавшему с ним Татарину взять тело и гордо и повелительно смотрел за ним, когда он нес его в каюк с казаками. Потом, не сказав ничего, он сел в каюк и переплыл на ту сторону.

— «Ну, брат, не попадайся теперь ему», сказал Кирке урядник. Кирка весело, самодовольно улыбался. — И чему радуется? думал я; а радуется искренно, всем существом своим радуется. Невольно мне представлялась мать, жена убитого, которая теперь где-нибудь в ауле плачет и бьет себя по лицу. Глупая штука жизнь везде и везде.

— Я тебе писал, что сблизился с хозяином. Вот как это случилось. Я сидел дома; ко мне зашел наш поручик Дампиони. Он, кажется, малый довольно хороший, немного образованный, или ежели не образованный, то любящий образование и на этом основании выходящий из общего уровня офицеров. Но это то именно не понравилось мне в нем. Он видимо желает сблизиться со мной, выдавая свою братью офицеров, как будто предполагая, что, мол, и я не чета всем другим, мы с вами можем понимать друг друга и быть вместе, и они пускай будут вместе. Знаешь это мелкое тщеславие, забравшееся туда, куда ему вовсе не следует. Кроме того, он старожил кавказской и рутинер. Он живет, как все живут офицеры по обычаю в крепости; играют в карты, пьют, в станице волочутся за казачками и волочутся известным классическим образом и всегда почти успешно. Казачьи станицы с незапамятных времен считаются Капуями для нашего брата. А я, ты знаешь, имею природное отвращение ко всем битым дорожкам, я хочу жить хоть трудно, мучительно, бесполезно, но неожиданно, своеобразно, чтоб отношения моей жизни вытекли сами собой из моего характера. Например, здесь в станице всякой офицер сближается с хозяевами, покупает им пряников, делает сиденки девкам, выходит к ним в хороводы, имеет из молодых услужливого казака, который исполняет его поручения, и потихоньку, по казенной мерке донъжуанничает. У меня же есть чутье на эти избитые колеи, которые бывают рядом со всякого рода жизнью, я бегу их с отвращением. И теперь, например, я очень доволен тем, что не попал в эту колею: я открыл необитаемого Ерошку, я открыл Кирку, я открыл Марьяну с своей точки зрения. Я открыл здешнюю природу, здешний лес, удовольствие тратить свои силы. Дампиони стоит у Терешкиных; у его хозяев дочь Устинька, за которой он волочится и, кажется, успешно. Он несколько раз спрашивал меня о моих отношениях с Марьяной и, лукаво подмигивая, никак не хочет верить, что у меня нет никаких отношений. Он ходит в хороводы, знаком со всеми девками, ходит с ними гулять, угощает их; но все это происходит как исключенье, казаков уже тут нет, это дебош вне казачьей жизни, в который он втягивает их. Но несмотря на то он милый малый, красивый собой, маленькой, кругленькой, румянинькой, веселинькой, с бойкими черными глазками, без всякой задней мысли, с одним искренним желанием веселиться. Раз он зашел ко мне и предложил идти вместе на пирог, который затеяла Устинька. Никого стариков не должно было быть на этом бале, одни девки и молодые казаки. Марьяна тоже должна была быть там. Он говорил тоже, что они считают меня дикарем и непременно требуют, чтоб я был. Вечером, уже смеркалось, я отправился к нему. Мне странно и дико было думать, куда я иду. Что такое будет? Как вести себя? Что говорить? Что они будут говорить? Какие отношения между нами и этими дикими казачьими девками? Дампиони же мне рассказывал такие странные отношения, и безнравственные и строгия. Дампиони стоит так, как я, на одном дворе, но в разных хатах с хозяевами. Хаты здесь все на один покрой. они стоят на 2 -х аршинных столбах от земли и составляются из двух комнат. В первой, в которую входишь по лесенке, обыкновенно к лицевой стороне лежат постели, пуховики, ковры, подушки, одеялы, сложенные друг на друге и красиво изящно прибранные по татарски, висит оружие, тазы. Это холодная хата, во второй комнате большая печь, лавки и стол, и также прибрано и чисто, как и в первой. Он был один дома, когда я пришел к нему. — В хозяйской хате происходило волнение, девки выбегали оттуда, заглядывали к нам, смеялись, Устинька с засученными рукавами приносила разные провизии для пирога. Дампиони пошел туда спросить, готово ли. В хате поднялась беготня, хохот и его выгнали. Через полчаса Устинька сама пришла за нами. На накрытом столе стоял графин с вином, сушеная рыба и пирог. Девки стояли в углу за печкой, смеялись, толкались и фыркали. Дампиони умеет обращ обращаться , я же дурак дураком делал за ним все, что он делал. Он поздравил Устиньку с именинами и выпил чихирю, пригласил девок выпить тоже. Устинька сказала, что девки не пьют. Д Дампиони велел деньщику принести меду, — девки пьют только с медом. Потом Кампиони вытащил девок из-за угла и посадил их за стол.

— «Какже ты своего постояльца не знаешь?» сказал он Марьяне.

— «Какже их знать, коли никогда не ходят к нам?» сказала М Марьяна .

— «Да я боюсь твоей матери», сказал я. Марьяна захохотала.

— «И это ничего», сказала она: «она так на первый раз бранилась; а ты и испугался?»

Здесь в первый раз я видел все лицо Марьяны, и не жалел, потому что не разочаровался; она еще лучше, чем я воображал ее. Строгий кавказской профиль, умное и прелестное выражение рта и такая чудная спокойная грация во всем очерке. Она одна их тех женщин, которых я называю царицами. Что то повелительно прекрасное. Прекрасное в спокойствии. Каждое движение лица возбуждает радость. Женщины эти возбуждают радостное удивление и покорность, внушают уважение. Мне было неловко, я чувствовал, что внушаю любопытство и страх девкам тоже, но Д Дампиони как будто не замечал этого; он говорил об том, как он задаст бал теперь, как М Марьяна должна бал задать и т. д. Я побыл немного и ушел. — С тех пор однако, должен признаться, я смотрю на Марьяну иными глазами. Представь себе: каждый день я сижу утром у себя на крылечке и вижу перед собой эту женщину. Она высока ростом, необыкновенно хороша, так хороша, как только бывают хороши гребенския женщины. Она работает на дворе. Она лепить кизяки на забор и я слежу за всеми её движеньями. На ней обыкновенно платок на голове и шее и одна розовая ситцевая рубаха, обтянутая сзади и собранная спереди, с широкими рукавами и азиатской ожерелкой и разрезом по середине груди. Босые маленькия ножки её с горбом на ступени становятся сильно, твердо, не переменяя формы. Мощные плечи её и твердая грудь содрагаются при каждом движеньи, выгнутый стан сгибается свободно. Шея у неё нежная, прелестная. Она чувствует на себе мой взгляд, и это смущает ее, я чувствую; и я смотрю на нее, не отрываясь, и радуюсь. — Никаких отношений между мною и ею быть не может; ни таких, как Д Дампиони с Устинькой, ни таких, как Кирка с нею, я не влюблюсь в нее; но неужели мне запрещено любоваться на красоту женщины, как я любуюсь на красоту гор и неба? — По всему, что я говорил с ней, она не глупа, знает свою красоту, гордится ей и любит нравиться, мое внимание доставляет ей удовольствие. С тех пор как я дал деньги Кирке, я замечаю, что хозяин стал со мной любезнее и приглашает к себе и приглашал идти с ним в сады на работы. Я был у них раз, старуха, такая злая, как мне казалось, — добрая баба и любит свою дочь без памяти. Хорунжий сам — политик, корыстолюбец, но гордящийся казачеством, из чего выходить странное смешение. Однако по правде сказать, я был раз у хозяев, Хорунжего не было, старуха угащивала меня каймаком. Марьяна сидела подле, грызя семя. Мать велела ей сидеть тут, чтоб меня занимать, и при ней говорила про то, что ее замуж отдает и жалеет, мальчишка дико смотрел на меня. Потом мать ушла; я спросил М Марьяну , хочет ли она замуж. Она покраснела и посмотрела на меня своими заблестевшими глазами. Я позавидовал Кирке. Я хочу не ходить к Хорунжему. Она слишком хороша, она... Ничего, ничего, молчание!

* № 5. КАЗАКИ.

Глава I.

В Гребенской станице был праздник. Кроме казаков, бывших в походе, или на кордонах весь народ проводиль день на улице. —

Собравшись кучками, седые, бородатые, с загорелыми и строгими лицами старики, опираясь на посошки, стояли и сидели около станичного правления, или на завалинах хат, греясь на весеннем солнышке и спокойно-мерными голосами беседовали о старине, об общественных делах, об урожаях и о молодых ребятах. Проходя мимо стариков, бабы приостанавливались и низко кланялись, молодые казаки почтительно уменьшали шаг и снимали попахи. Старики замолкали, строго насупив брови, — осматривали проходящих и, медленно наклоняя голову, тоже все приподнимали шапки. —

Старые казачки сидели по крылечкам хат, или выглядывая в окошечки, молодые бабы и девки в яркоцветных атласных бешметах с золотыми и серебряными монистами и в белых платках, обвязывавших все лицо до самых глаз, расположившись в тени от косых лучей солнца на земле перед хатами, на бревнах у заборов, грызя семя, громко смеялись и болтали. Некоторые держали на руках грудных детей и, расстегивая бешмет, кормили их, или заставляли ползать вокруг себя по пыльной дороге.

Мальчишки и девчонки на площади и у станичных ворот с писком и криком играли в мяч; другие, подражая большим, водили хороводы и тоненькими несмелыми голосами пищали песни.

Льготные, писаря и вернувшиеся домой строевые казаки, молодые парни в нарядных черкесках, обшитых галунами, сцепившись рука с рукой, ходили по улицам, останавливаясь то подле одного, то подле другого кружка казачек, молодецки подкидывая головой попаху, оправляя кинжал и заигрывая.

Кое-где на корточках около знакомого дома сидели кунаки — сухие, краснобородые, босые Чеченцы, пришедшие из-за Терека полюбоваться на праздник и, покуривая из коротеньких трубочек, перекидывались быстрыми гортанными звуками. На улицах, между однообразными деревянными хатами с высокими камышевыми крышами и резными крылечками, было сухо, в воздухе тепло и неподвижно, на небе прозрачно, голубо и ясно. Бело-матовый хребет снежных гор, видневшийся отовсюду, казался близок и розовел от заходящего солнца. Изредка от гор, по редкому воздуху, долетал дальний звук пушечного выстрела и в камышевой степи и в садах за станицей с разных сторон откликались фазаны. Еще девки не начинали хороводов, ожидая сумерек, казаки не расходились по хатам справлять праздник и весь народ спокойно толпился на улицах, когда на площадь шагом выехали два вооруженные верховые, и внимание девчонок, мальчишек, баб, девок и даже стариков обратилось на них.44 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

Один из верховых был плотный черноглазый красный казак лет 30 с окладистой бородой, широким рубцом через нос и щеку и необычайно развитыми грудью и плечами. Он сидел несколько боком на сытом сером кабардинце, твердо ступавшем по жесткой дороге, весело поводившем острыми ушами и подкидывавшем тонкой глянцовитой холкой и красивой головой в серебряной уздечке. Все в этом всаднике, от широкой загнутой назад попахи до шитой шелками и серебром седельной подушки, изобличало охотника и молодца. Ружье в чехле, серебряная шашка, кинжал, пистолеты, натруска, свернутая за седлом бурка, ловко прилаживались около него и показывали, что он ехал не из мирного и не из ближнего места. В этой боковой посадке, в движении руки, которой он шутя похлопывал плетью под брюхо лошади, а особенно в его блестящих, бегающих, узких глазах чувствовалось что то кошачье, порывистое. Чувствовалось, что в одно мгновенье вместо этой щегольской небрежности он мог слиться одним куском с лошадью, перегнуться на сторону и понестись как ветер, что в одно мгновенье, вместо игривого похлопыванья плетью, эти широкия руки могли выхватить винтовку, пистолет или шашку и вместо самодовольного веселья, в одно мгновенье глаза могли загореться хищным гневом, или необузданным восторгом. Другой был еще совсем молодой, очень красивый казаченок с румяными налитыми щеками, белым пушком на бороде и узкими голубыми глазами. Он был бедно одет, и конь под ним был ногайской, худой; но в посадке и чертах его было заметно что-то ранне спокойное и изящное. Что-то сильно занимало молодого казаченка; он пристально вглядывался в толпу девок, собравшихся на углу площади, и беспокойно поталкивал лошадь.

Проезжая мимо стариков, казаки приподняли попахи. Старший казак оглядывался кругом, как будто говоря: «видали молодца?» и всем кланялся.

— «Что много Нагайских табунов угнал, батяка Епишка? А?» сказал, обращаясь к нему, приземистый старик с нахмуренным мрачным взглядом и белой бородой, доходившей ему до грудей. Это был известный по всему околодку колдун казак Черный.

— «Ты не бось пересчитал, дедука, коли спрашиваешь», недовольно, но смущенно отвечал Епишка и, встряхнув попахой, отвернулся от него.

— «То-то парня-то напрасно за собой дурно водишь», проговорил старик. «Доездятся казаки! Что дороже коня»!

Епишка приостановился и внимательно прислушивался к словам колдуна. «Вишь чорт, все знает», сказал он и плюнул.

Но, подъехав к кружку девок, озабоченное выраженье его лица мгновенно перешло в счастливо разгульное.

— «Здорово дневали, девки?» крикнул он сильным заливистым голосом, «Состарелись без меня небось, ведьмы!»

«Закусок купи девкам то! Много ли бурок привез? Здорово, дядя!» радостно заговорили девки, приближаясь к нему, как только он подъехал.

— «Вот с Киркой на ночку погулять прилетели с кордона», отвечал Епишка, наезжая на девок.

— «И то Степка твоя исплакалась без тебя», визгнула одна девка, локтем толкая Степку, и залилась звонким смехом.

«Чихиркю девкам купи», сказала другая.

— «Ну те к чорту! Куда лезешь? Что топчешь лошадью то», говорила третья, замахиваясь рукой на его лошадь, которую он, джигитуя, поворачивал между ними.

— «Становись в стремя, в горы увезу, мамочка. Уж поцелую-ж! так крепко, что ну!» говорил Епишка и смеялся.

Товарищ его тоже остановился подле девок и, улыбаясь словам Епишки, не спуская блестящих глаз, смотрел на высокую стройную девку, которая, сидя на завалинке, смеялась на него своими черными глазами. — Он несколько раз собирался заговорить с ней, но девка отворачивалась от него.

— «Ты чего приехал?» спросила она его.

— «На тебя посмотреть, мамука Марьянка, с кордона выпросился», сказал он ей и весь закраснелся.

— «Легко ли? Не видали!» отвечала Марьяна и, подойдя к невестке, которая держала на руках грудного ребенка, вдруг жадно начала целовать этого ребенка, изредка косясь на молодого казака.45 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

Казаки, постояв немного, поехали по домам поставить коней, снять ружья, и тотчас обещались вернуться играть с девками всю ночь до раннего утра.

Приехавшие казаки были соседи. Они, свернув в боковую улицу, вместе подъехали к двум хатам, которые стояли рядом, и слезли с коней. —

— «Приходи скорей, Кирка! Дорвались, брат!» крикнул своим заливистым басом старший, осторожно проводя своего коня сквозь плетеные ворота. «Здорово, Улита!» обратился он к невестке, которая сбегала по сходцам чтобы принять коня. «Поставь к сену, мамочка, да не расседлывай мотри, — опять поеду», прибавил он, приподнимая папаху в ответ на низкий поклон жены брата. —

— «Что мой-то здоров ли, батяка?» спросила она. —

— «Чего ему делается, Фомушкины боченок привезли, он и так пьян надуется, в станицу нече ездить», отвечал батяка Епишка, поднимаясь по сходцам.

— «Да чихирю, баба, принесь», крикнул он. Живо!»

Батяка Епишка был второй брат одной из самых старых по роду и зажиточных казачьих семей Гребенского полка. — Дед его Иляс Широкой еще во времена совершенно вольного казачества долго служил по выбору атаманом, бился с горцами, имел много ран, был жалован Царицей и имел холопей, отец его, дедука Иванка, несколько раз был избираем обществом в станичные и полковые должности, но всегда отказывался за одиночеством и всю жизнь служил простым казаком, занимаясь хозяйством и охотой. Несмотря на то, старик, которого еще теперь многие помнили, пользовался высоким уважением всего народонаселения за свою строгость нрава, хлебосольство и мудрость советов. Когда он умер, старший сын Давыд был уже женатым хозяйственным казаком и принял в руки хозяйство; меньшой и любимый сын Епишка был еще холостым, развеселым и отчаянным парнем и, не вступаясь в наследство, тотчас по смерти отца предался вполне удалой казачей жизни с пьянством, побочничеством, воровством и грабежами. — Старший брат Давыд был человек степенный и темный, как говорили про него в станице. Он крепко держал веру, вел хорошо хозяйство, любил выпить, детей и бабу учил как следует, службу нес исправно, но ни на службе, ни в домашнем быту не пошел по отцу и деду, он не имел весу, был рохля, так ничего; его забывали и ни в какую должность бы не выбрали, ежели бы еще были времена выборов. Епишка напротив был любимец всей станицы и даже по всему полку его давно знали. — Хоть старики и покачивали головами, глядя на его бравшихся, Бог знает откуда, кабардинских коней и серебряные шашки, на его ястребов и собак и князей кунаков, которые из кумыков и из Чечни приезжали к нему в гости, хоть и говорили, что он веры не держит и конину ест у Татар и с Русскими обмирщился, хоть и сбивал он по всему полку с пути баб и девок, но старики радовались, глядя на него, гордились им, слушая станичные толки про его лихия дела за рекой и в степи и в горах, куда он пробирался. Бабы и девки любили его зa подарки, за мастерство петь и за то, что он любил их. Кроме того общий голос про него по околотку говорил, что он хотя и чорт сорви-голова, а уж так прост, что дитя малое не обидит, последнюю рубаху отдаст.

Товарищ и сосед Епишки, молодой казаченок Кирка был человек бедный и сирота. Он еще ребенком 5 лет остался у матери после смерти отца. Старуха в бедности взростила его и собрала в казаки. Она любила его, как любят детище, на которое положена вся жизнь матери. Она не могла нарадоваться на своего Кирушку, и все соседи и станичники з нали малого за парня почтительного, смирного и умного. Об одном горевала мать, что связался с соседом её Кирушка, как бы дурному не научил его нехристь то этот. — А теперь бы только женить мне его, так и умереть можно спокойно, — думала она.

Кирка, поставив лошадь, поел рыбки сушеной и лепешки, которые ему принесла мать, и, захватив в рукав черкески горсть семечек, побежал к соседу. —

— «Пей!» закричал ему Епишка, подавая налитую чапурку вина. Казаченок перекрестился, выпил, Епишка допил остальное, отер рукавом бороду и оба пошли на площадь.

— «Слыхал, что Черный про коней сказал?» спросил Епишка, когда они вышли. —

— Про Ногайских то? возразил Кирка. —

— «А то про каких же? Что, баит, много ли табунов угнал? Ведь это про вчерашних. Все знает, чорт! Пойти чихирем поклониться ему надо».

Кирка недоверчиво посмотрел на своего товарища. «Где ж ему видать их?» сказал он. «Мы их ночью прогнали, а в камышах то кто их найдет». —

— «Дурак, дурак!» недовольно возразил Епишка. «Ведь он кто? колдун! А кто заплутал то нас в степи? разве даром».

Кирка ничего не ответил, но по умному лицу его видно было, что он плохо верил в знание колдуна. — Речь шла о н огайском табуне, который казаки вчерашнею ночью украли в степи и, с тем, чтобы нынче ночью перегнать дальше за Терек, спрятали в камышах под станицей.

— «Ты не толкуй», продолжал Епишка, с покровительственной лаской обращаясь к Кирке: «а сходи ка, Кирушка, к бабе, возьми вина 2 осьмухи да отнеси ему, Черному, али его бабе отдай, да скажи: батяка Епишка поклон прислал. И еще тебя благодарить будет. Так то делают. Так сходи, няня». «Няня» имеет значение ближайшего друга на казачьем наречьи и Епишка употреблял это слово к своему другу только в знак особой ласки.

— «Ладно», сказал, чуть заметно улыбаясь, Кирка: «я схожу, а ты гдеж, в хороводе будешь?»

— «Ну да, гулять буду!» крикнул Епишка и облако озабоченности, которое налегло на него во время этого разговора, мгновенно исчезло с его лица.

— «Гей вы, казаки!» крикнул Епишка, обращаясь к трем молодым казакам, выходившим из-за переулка. Цепляйся рука за руку, к Ямке пойдем, я угощаю».

— «Аль посчастливилось? Чтож, дело хорошее», отвечали казаки один зa другим, присоединились к нему, взялись рука за руку и, громко разговаривая, пошли по улице; некоторые из них были уже пьяны. По дороге они забирали с собой всех, кто попадался, и когда дошли до площади, их было уже человек 15. Епишка, говоривший совершенно спокойно и рассудительно несколько минут тому назад бывши один, теперь в толпе казался совершенно навеселе. Он сбил на бок шапку, раскраснелся и на всю станицу заливался песней, которую вторили ему товарищи; бабы и старые старики, которых не захватывали с собой, только покачивали головами, глядя на эту занимающую собой всю улицу вереницу. — Ну, теперь на неделю загуляли казаки, — говорили они. Все этот чорт, прибавляли они, указывая на атлетическую фигуру и красную большеротую рожу Епишки.

На площади девки выскочили из хороводов и подскочили к нему. «Вишь пьяница», говорила одна: «чем в хороводы играть, с стариками пить идешь». — «Откупись от девок, а то не пустим», говорила другая. — «Давайте ж, девки, не примем его в свою беседу», пищала третья. — «Дай срок» улыбаясь своим широким ртом, сказал батяка Епишка: «дай срок, с казаками погуляю и на вас останется».

— «Да не приходи, пожалуй, не надо тебя», сказала Марьяна, та высокая красивая девка, которая разговаривала с Киркой.

— «Ей Богу, приду, Марьянушка», отвечал Епишка и, растолкав девок, дорвался до Марьянки и обнял ее: «с Киркой приду, во как! Ты полюби его, мамочка!» шепнул он ей.

— «Сам его съешь, Кирку твоего», громко и сердито отвечала Марьяна и, вырвавшись, так сильно ударила казака по спине, что рукам себе сделала больно. Девки засмеялись. — «Ну, идешь что ли к Ямке то?» сказал старый казак, желавший поскорей добраться до чихиря.

— «Идем, идем!» отвечал Епишка: «а вы, девки, какая из вас, беги за мной к бабке. Чихирю на ваш хоровод ведро жертвую, бабка отпустит. Нельзя. Девки хороши!»

— «Да и медку то пришли».

— «Ладно. Батяка Епишка гуляет нынче, так знайте», сказал он и снова, взяв казаков справа и слева, пошел дальше. — Востроглазая Степка, которую вся станица уже знала за любовницу Епишки, вызвалась пойти зa угощеньем. Кирка отстал от казаков и остался в хороводе.

На заре46 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». Кирка шел домой, Марьяна, отворив двери, вышла к скотине. Он вскочил к ней: «Мамушка! что хочешь, делай, завтра женюсь». — Она, растерянная и счастливая, выбежала из клевушка к матери. Что будет теперь. — Кирка стал ходить к ней и в станице заговорили.

В это утро Дампиони приходил и научил Ржавского. Он напоил Хорунжего и мать. Марьяна жала ему руки, ревновала. — Целую ночь.>

* № 6.

Глава II. Кордон.

Молодые казаки гуляли до света. Кирка и товарищ его Иляс рано утром должны были идти на кордон за пять верст от станицы. —

Перед зарей поднялся сырой туман от земли и окутал станицу. Туман уже серебрился и светился, когда Кирка вернулся к дому. Только вблизи, подойдя вплоть, он увидал мокрый забор и старые гниющия доски своего крылечка. Хата однако была отперта и в клети чернела отворенная дверь, сквозь которую он видел синюю рубаху матери. —

Он вошел в хату, снял ружье, осмотрел его, и, доставь два пустых хозыря и мешечек с пулями и порохом, стал делать заряды, изредка весело поглядывая в окно и все мурлыкая песню. Заслышавши знакомые шаги по скрипящим сходцам, мать оставила коровы и, забрав в подол дров, вошла в хату.

— Аль пора? сказала она. — На кордон собираешься? —

— Иляс зайдет, вместе пойдем, отвечал сын. —

— Тогда в сенях пирога возьми, я тебе мешочик припасла, сказала старуха, продолжая еще сильными, жилистыми руками бросать дрова в широкую холодную печь.

— Ладно. А коли завтра из-за реки с лошадью Хаджи-Магомат придет, ты его на кордон пришли. Не забудь, смотри.

Между хозяйственными хлопотами мать подала сыну обуться и зашила черкеску, которую он разорвал вчера на заборе. —

— «Господи Іисусе Христе сыне Божий, помилуй нас!» раздалось под окном через несколько времени. Это был Иляс, зашедший за товарищем.

— Аминь, отвечала старуха, и Иляс вошел в хату. Кирка затянул ремень пояса, взял бурку, перекинул ружье и мешок за плечи и вышел на улицу.

— Бог простит, Кирушка, проговорила старуха, перегнувшись через забор, провожая глазами двух парней, скорыми шагами удалявшихся по улице. — Смотри, не гуляй там-то. Не спи в секрете.

— Прощай, матушка! отвечал сын, не поворачивая головы. И казаки скрылись в тумане. Старуха надела стоптанные чувяки на босые ноги и вернулась к скотине. Еще ей много было дела до утра.

— Баба! вдруг послышался ей из-за забора здоровый голос соседа Ерошки: — А баба! Аль здохла?

Старуха подошла к забору, оглянулась и рассмотрев в тумане Ерошку, который в одной рубахе и портках стоял у забора, подошла к нему.

— Дай бабочка, молочка, а я фазанчика принесу, сказал он, подавая ей черепок. — Старуха молча взяла черепок и пошла к избушке. — Хочу в старые сады сходить, ребята говорили, свиней видали, да вот кашицы сварю. Что проводила парня-то?

— Проводила, проводила, покачивая головой сказала старуха..... Ты, дядя, к эсаулу то сходи, прибавила она помолчав немного.

— Ну вот спасибо, бабочка умница, отвечал Ерошка, принимая от неё молоко. — Я схожу, схожу. Нынче некогда. Завтра схожу. — И сильная фигура Ерошки скрылась от забора. Через несколько минут он был уже готов и с ружьем и кобылкой за плечами, свиснув собак, пробирался задами из станицы. Старик не любил встречаться с бабами, выходя на охоту, и потому шел не в ворота, a перелезал через ограду. —

Но нынче ему было несчастье; едва он вышел на дорогу, как увидал арбу на паре волов, которая остановилась перед ним. Низкие быки нетерпеливо поворачивали дышло то в одну, то в другую сторону и чесали себе спины; перед быками с палкой, останавливая их, стояла высокая казачка в розовой рубахе, как всегда окутанная до глаз белым платком. —

— Вишь рано выбралась, сказал Ерошка, поравнявшись с ней и узнав в ней Марьяну. — Здорово ночевала?

— Куда Бог несет, дядя? сказала она.

— За реку иду, отвечал серьезно старик, проходя мимо. — А вы аль за дровами? —

— Да вот батяка зa сетью пошел, ждать велел, отвечала девка, переступая с ноги на ногу.

— А Кирку не видала? он тут пошел, сказал старик, вдруг останавливаясь подле неё.

— A тебе что?

— Да вот я скоро сватать приду, сказал старик, оскаливая свои съеденные зубы и подходя к ней.

— Приходи, приходи, сказала Марьяна и, боком взглянув на старика своими черными глазами, засмеялась. Ерошка вдруг схватил за руки девку и прижал ее к себе.

— Что Кирка! Меня полюби! Ей Богу, вдруг сказал он умоляющим голосом. Девка вырвалась, из всех сил ударила хлыстом старика и засмеялась.

Старик видимо не оставил бы ее так, но, увидав по туманной дороге приближающуюся фигуру эсаула, затих, погрозился пальцом и пошел своей дорогой.

— Вишь пошутить нельзя, чорт какой! Теперь задачи не будет, проговорил он. — И я же дурак старый, прибавил он и плюнул.

Когда туман стал подниматься и открыл мокрые камышевые крыши и росистую низкую траву у заборов, и дым повалил из труб, в станице почти никого не оставалось; кто пошел в сады, кто в лес, кто на охоту или на рыбную ловлю или на кордоны. —

Иляс и Кирка, чуть слышно ступая по мокрой, поросшей травой дороге, подходили к кордону.

Дорога шла сначала лугом, потом камышами и невысоким, густым непроницаемым лесом. Казаки сначала разговаривали между собой. Иляс хвастался своей побочиной Степкой, рассказывал, как он провел с ней ночь, и подтрунивал над Киркой, у которого не было побочины. — Кирка отшучивался. — И не надо, говорил он и, бойко поворачивая голову, беспрестанно оглядывался. Проходя камыши, Кирка заметил, что не годится говорить громко от абреков; оба замолкли и только шуршанье поршней по траве и изредка зацепленная ружьем ветка изобличали их движенье. —

Дорога была проезжена когда то широкими колесами ароб, но давно уже поросла травою; кое где вода из Терека разливалась по ней. С обеих сторон заросшая темнозеленая чаща сжимала ее. Ветки карагача, калины, виноградника, занимали местами тропинку, нетронутые ни лошадьми, ни скотиной, никогда не ходившими по этим опасным местам. Только кое где, внизу, под листьями были пробиты фазаньи тропки, и даже казаки несколько раз видели убегающих в эти тунели красноперых фазанов. Иногда широкая тропа с поналоманными ветвями и следами раздвоенных копыт по грязи дороги показывала звериную тропу. По дороге виднелись то же следы человеческие и Кирка, нагнувшись, внимательно пригляделся к ним.

— Може абреки, сказал Иляс.

— Нет, двое, один в сапогах. Наши казаки, должно, отвечал Кирка. Туман еще только по пояс поднялся от земли, в двух трех шагах впереди не было видно, и только нижния ветви леса с висящими каплями были видны, верх дерев, чернея в тумане, казалось, уходил далеко, далеко к небу. В лесу высоко где-то пищали и били крыльями орлы, фазаны тордокали, перекликаясь то в одном, то в другом месте, и близко и далеко по обоим сторонам дороги. Во всем лежала печать девственности и дикости. Ровный шум воды Терека, к которому приближались казаки, становился слышнее и слышнее. — Один раз направо от них ударило ружье и раздалось по лесу. Со всех сторон отозвались фазаны. Казаки приостановились.

— Ерошка фазанов небось лущит, сказал Кирка и пошел дальше. Пройдя с час, лес кончился и перед казаками открылась высокая, блестящая, быстро бегущая вода с колеблющимся над ней туманом. Шум воды вдруг усилился до заглушающего говор гула. Как только казаки вышли в камыши, глазам их представилась эта сила бегущей быстро воды с карягами и деревьями. <Они повернули на вал и пошли по теченью реки. Туман все больше и больше редел, блестящие лучи кое-где играли на воде и зелени и тот низкий, залитой берег понемногу открывался. За рекой глухо слышались изредка пушечные выстрелы.

— Вот и мы осенью в поход пойдем, сказал Иляс, отвечая на звук этих выстрелов.

— Дал бы Бог поскорее, а то тоже всяка сволочь смеется тебе, отвечал Кирка. — До тех пор, говорит, не казак, пока чеченца не убьешь.

— Ты небось отчаянный будешь? сказал Иляс.

— А что Бог даст, ведь такие же и мы люди, как старики наши были. — Зверя, зверя-то что ходило, прибавил Кирка, указывая на песчаный вал, по которому они шли, весь испещренный следами. Впереди в тумане завиднелась, как бы громадная башня, черная вышка кордона. Стреноженная белая казачья лошадь в седле ходила в камышах пониже вала. Старый бородатый казак сидел у самого берега, с засученными рукавами и штанами и вытягивал сеть из бурлившего и загибавшагося около плетешка глиняного быстрого потока. Несколько тропинок расходилось в разные стороны. На всем было видно присутствие близкого жилья. Чувство одиночества и дикости вдруг исчезло в душе казаков и заменилось чувством довольства и уютности. Притом же туман всколыхался уже высоко, открылись бурный Терек с тем берегом, голубое небо открылось местами, и золотые лучи рассыпались по воде и зелени.

— Молодцы-ребята, рано пришли, обратился старый казак к подходящим. — Что Фомку не встречали?

— Нет, должно другой дорогой поехал, отвечал Кирка. — A Хорунжий что?

— Что? Пьян без просыпу с урядником, дуют да и шабаш, Фомку за чихирем в станицу послали. —

Казаки пришли на пост и отъявились Хорунжему.>

На посту стоит обыкновенно офицер, урядник, 15 человек казаков пеших и 15 конных. Пост составляется из двух продолговатых составленных срубов, на одном из которых сажени на две поднимается каланча на четырех столбах, называемая вышкой. Днем казаки, сменяясь, держут караул на каланче; несколько конных делают нa обе стороны объезды по берегу от одного поста до другого. — Ночью по опасным местам вдоль берега казака по три рассылают в секреты. Во всякое время дня можно видеть в четвероугольной вышке, покрытой камышем и возвышающейся над лесом, фигуру казака с ружьем за плечами и буркой, поглядывающего по сторонам, облокачивающагося на перильца или переговаривающагося внизу с товарищами.

Недалеко от кордона пасутся стреноженные лошади в тренах и камыше. Около изб праздно болтаются казаки; кто поет песню, вяжа уздечку на завалинке, кто греется на солнце, кто тащит дрова или воду, кто перед самым постом на Тереке у плетешка, сидит на сеже. Терек однообразно бурлит, заворачиваясь на отмелях, фазаны тордокают то здесь в чаще, то за рекой в далеких камышах. За Тереком виднеется дальний аул, с движущимся издалека народом в цветных ярких одеждах, и изредка каюк перебивает воды. — За аулом возвышаются темнозеленые, а выше белые снеговые горы.

Кирка полтора месяца безотлучно провел на кордоне. — Один раз только, посыланный за чихирем, он ходил в станицу. Но станичные все были в садах и он не видал ни Марьяны, ни матери. — Раз в день ему приходилось сторожить на вышке и почти каждую ночь он высылался в секреты. Старые казаки по дружбе с хорунжим увольнялись от этой должности. Хорунжий получал за то чихирь и произведения их рыбной ловли и охоты.

Раз Кирка перед вечером стоял на вышке. — Вечер был жаркой и ясной. Ходившия днем грозовые тучки разбирались по горизонту и косые жаркие лучи жгли лицо и спину казака, мирияды комаров носилис в воздухе. Все было тихо, особенно звучно раздавались внизу голоса казаков. Коричневый Терек где ровно, где волнистой полосой бежал подле кордона. Он начинал сбывать, и мокрый песок, серея, показывался, как острова, посередине на отмелях и на берегах. — На том берегу все было пусто, только до самых гор вдаль тянулись камыши, прямо напротив в ауле ничто не шевелилось. Казалось молодому казаку, что что-то необычайное предвещает эта тишина, что везде бродят в чаще и таятся абреки. — Быстрые глаза его видели далеко, но все было пусто, и какое то томительно-сладкое чувство не то страха, не то ожиданья наполняло его душу. В таком состоянии мысли о Марьяне еще живее приходили ему в голову. Он вспоминал свое последнее свиданье, мысленно ласкал ее и, вспоминая тогдашний разговор и хвастливые речи Иляса о своих побочинах, упрекал себя в глупости. Потом ему вспоминался рассказ Ерошки об ответе старика эсаула, потом он представлял себе новую хату, которую он купит и покроет камышом, Марьяну своей женой, сад, в котором они вместе работают, потом поход и проводы, и слезы Марьяны и........

Шорох в чаще за его спиной развлек Кирку; он оглянулся. Рыжая собака дяди Ерошки, махая хвостом, трещала по тернам, отыскивая след. Немного погодя на тропинке показалась и вся колоссальная фигура Ерошки, с ружьем на руке и мешком и кинжалом за спиною.

— Здорово дневали, добрые люди! крикнул он, снимая растрепанную шапчонку и отирая рукой пот с красного лица.

— Слышь, дядя, какой ястреб во тут летает! отвечал один из казаков, сидевший на завалине: во тут на чинаре, как вечер, так и вьется.

Другие казаки смеялись. Ястреба никакого не было, но у казаков на кордоне в обыкновение и забаву вошло обманывать старика.

— А свиней не видали? спросил он, узнав голос шутника.

— Нет, не видали.

— Ишь казаки, мимо вас след прошел, презрительно сказал Ерошка, а они не видали. —

— Легко ли, свиней смотреть, отвечал урядник, вышедший на крыльцо; тут абреков ловить, а не свиней надо. Что, не слыхал ничего ты?

— Нет не видал. А что чихирь есть? дай испить, измаялся право; я те свежины дам, вчера убил одного.

— Слыхали; ладно, заходи. А что же ты абреков то не боишься, дядя?

— Эхе! хе! хе! только ответил старик, улыбаясь. — Ты скажи, где следы видал? хочу нынче ночку посидеть.

— Да вот Кирка знает, отвечал урядник. — Масеев, ступай на вышку.

Кирка сошел с часов и подошел к дяде.

— Ступай на верхний проток, сказал он: там олень ходит, я вчерась стрелил, поранил, да не нашел. —

— Эх дурак, дурак, поранил, а не достал, сказал Ер Ерошка . — За что зверя погубил? Эх ты. — Слышь, продолжал старик: Хаджи Магомат коня приводил. Конь важный! Да и просит, бестия, 80 монетов; где их возьмешь- то? —

— Эка! Меньше не отдаст? сказал Кирка; а что же он сюда не привел?

— Да что водить то, ведь не купишь; я так и сказал, чтобы не водил. —

Кирка задумался и помолчал. Потом, подмигнув старику, отвел его в сторону.

— А что у Иляски эсаула был? сказал *** он по-татарски.

— Ведро поставишь? сказал Ерошка. — Был. И старуха твоя ходила.

— Ну что ж? нетерпеливо спросил Кирка.

— А ты думаешь что? Не отдаст? А?

— Да что же? —

— Полведра поставишь?

— Поставлю. Да что же сказал то?

— А то сказал, что, пущай мол парень в строевые заступит, тогда и девку пускай берет.

— Право?

— А ты что думал? я ему говорил, что я старик, я бобыль, я дом Кирке отдам, Кирка такой сякой. — За тобой осьмуха. Ну, да ладно. Да ты где оленя-то стрелил? Эх дурак, дурак, поранил зверя и не взял. За что? ведь он тоже человек, как и ты. —

— Да пойдем с нами, отвечал Кирка, мой черед в секрет идти, я тебе укажу: от верхнего протока недалече. —

— Ну ладно, сказал старик; а я тут ястреба покараулю, может Бог даст, у меня и курочка есть. —

Старик, крикнув на собак, чтобы они не шли за ним, полез опять через терны на поляну к чинаре, а Кирка пошел посмотреть свои пружки в другую сторону, но пружки не занимали его, он, размахивая руками, шел по тропинке и улыбался сам себе. — Вернувшись домой, он сел у Терека и запел свою любимую песню. Сумерками он только вошел в избу поужинать и собраться. В секрет должен был идти по очереди старый казак Евдошка, Иляс и Кирка. Иляс и Кирка дождались старика, сидевшего с сетью под чинарой, который вернулся уже темно, не поймав ястреба. Все трое уже темно пошли по валу вдоль Терека на место, назначенное для секрета. Пройдя молча и в темноте шагов 500, казаки свернули с канавы и по чуть заметной тропке в камышах подошли к самому Тереку. У берега лежала толстая карча и камыш был примят. Иляс и Евдоким, расстелив бурки, расположились за карчей.

— Пойдем, дядя, я тебе укажу, где оленя стрелил, и след покажу, вот тут недалече, сказал шопотом Кирка старику.

Карга! отвечал тот также тихо и оба неслышными шагами пошли по берегу. Только ломавшийся под ногами камыш изобличал их движенье.

— Вот след, сказал, пройдя немного, Кирка нагнулся и указал след. Ерошка нагнулся тоже.

— Свежий, пить лриходил. — Две лани, сказал старик чуть слышно. Спасибо, ступай, я тут посижу.

Кирка вскинул бурку за плеча и пошел назад один, быстро поглядывая то в камыши, то на Терек, бурливший подле. Что то, сам не зная отчего, казаку было хорошо и жутко одному и весело. Он был свеж, как бы сейчас проснулся, и напряжен, как будто ждал чего-то необыкновенного нынче ночью. Вдруг плеск и сильный шорох возле самого его заставил его вздрогнуть и схватиться за винтовку. Из под берега, отдуваясь, вскочил кабан и черная фигура его, рисуясь на воде, шлепая, пустилась от него. Он не выстрелил и только плюнул с досады. Подходя к своим, он остановился, не находя в темноте их. Ему показалось, что он слышит храп, но неуверенный он свиснул. Свисток откликнулся. Он подошел к чурбану, молча расстелил бурку и сел подле товарищей. Евдошка уже спал.

— Я теперь засну, сказал Иляс, a после петухов меня разбуди. — Ладно! И не прошло двух минут, как Кирка один сидел подле чурбана, а за чурбаном раздавались сап и храпенье, перебивая друг друга. — Ночь была темная. Одна часть неба над горами и рекой была заволочена черными тучами, над лесом было чисто и виднелись звезды. Было безветренно, но черная туча, сливаясь с горами, надвигалась дальше и дальше, своими причудливыми краями отражаясь на светлом небе. Сзади, с боков, казака окружала черневшая стена камышей, изредка колыхавшихся над ним вверху и цеплявшихся друг за друга. Пушистые махалки их казались на звездном небе большими развесистыми ветвями. Впереди был черный мокрый песчаный берег, под которым бурлил поток. Дальше глянцовитая движущаяся масса коричневой воды однообразно рябила около отмели, еще дальше все сливалось в мрак, и вода и берег. Только изредка зарница, отражаясь в воде, как на черном зеркале, определяла черту дальнего берега. По поверхности пробегали черные тени, которые, вглядываясь, с трудом различал Кирка за каряги, которые, колебаясь, неслись сверху. Равномерный ночной звук потока, храпенье товарищей и жужжанье мириад комаров и шуршанье камышей нарушались изредка бульканьем отвалившагося подмытого берега, всплеском большой рыбы, или изредка дальним выстрелом, или слышным в лесу треском зверя. При всяком таком звуке Кирка вздрагивал, схватывался за ружье. Быстрые глаза его, пересиливая себя, впивались в даль, и слух усиленно напрягался. — Так прошло больше 3 часов. Туча, протянувшись, открыла чистое небо, перевернутый полумесяц дрожа вышел над горами, глаза пригляделись или светлее стало, но Кирка видел и тот берег в умирающем свете месяца. Он не боялся больше и спокойно перебирал свои любимые мысли. Он думал, как пойдет завтра в станицу, придет к эсаулу, как Марьяна убежит в избушку, я эсаул даст ему самому слово и как потом под образа посадят князя с княгиней, и она с поцелуем гостям подносить будет, и как пойдут по домам пьяные гости, а Марьяна ковром уберет постель в холодной избе и заложит снутри задвижку. — В середине этих мыслей его развлек сильный звук свиста и крыльев сзади его. Оглянувшись на высокую чинару, стоявшую сзади, он увидал её черную тень, звезды, Медведицу, спускающуюся к низу и узнал свист орлов, — признак утра. — Пора будить, подумал он, но перед тем оглянулся еще раз на скрывающийся месяц и снова темневший Терек; его поразилаПо середине Терека, то опускаясь, то подымаясь, плыла черная карча, но Кирка посмотрел на нее и невольно глазами стал следить за её колебаниями. Как то странно, не перекачиваясь и не крутясь, плыла эта карча. Она плыла даже не по теченью, а перебивала Терек на отмель. Вытянув голову, прижавшись и притаивая дыхание, Кирка жадно стал следить за ней, вглядываться. Карча остановилась на мели и, пошевелившись, притихла. Точно голова была впереди. Неслышно Кирка взвел курок, положил на подсошки винтовку и прицелился. Сердце у него стучало и пот выступил на лбу. Карча вдруг бултыхнула и снова поплыла, перебивая воду, хотя ее и относило к нашему берегу. На последнем луче месяца Кирка ясно увидал татарскую шапку под карчей. Он как кошка вскочил на колени, повел ружьем, высмотрел цель и пожал спуск. Блеснувшая молния осветила камыши. Кирка вскочил и выбежал на берег: карча поплыла вниз по теченью, крутясь и колебаясь. —

— Что? что? Держи! закричали казаки, вскакивая. — Молчи! отвечал Кирка шопотом: я никак человека убил. — И он, удерживая рукой товарищей, продолжал следить за карчей; неподалеку она остановилась на отмели и он ясно рассмотрел движения человека, и дальний сдержанный стон его слышался среди ночи. Но стон не повторился и движенья прекратились. Чего стрелял? спрашивали казаки. — А вот не знаю, дай утро придет, посмотрим, — отвечал Кирка, заряжая ружье. — Кирка не лег спать. До утра казаки сидели, ожидая, но ничто больше не показывалось ни на реке, ни на том береге.

Еще только брезжилось, старик Ерошка, раздвигая камыши, подошел к казакам. — Кто стрелил? спросил он. Кирка встал и взяв за плечо старика, из-зa спины указал ему на отмель. — Я стрелял, дядя, — сказал он. Старик поглядел по тому направленью и, увидав ясно человеческую голову и спину, покачал головой и крякнул. — Дурак, дурак! сказал он: не знаешь кого, а убил? зачем убил? Дурак, дурак! — Да должно абрека: — Дядя, пойдем, посмотрим. — Пойдем, пойдем, ребята, подхватили другие и все вышли на вал. Ясно видно было тело с бритой головой, в синих портках, с суком и мешком за плечами. Из головы текла кровь. Над суком в воде был виден конец ружья и шашки.

— Еще водой унесет; беги, каюк веди! крикнул старик. Абрека убил, молодец Кирка!

— Вишь, чорт, не разбудил, сказал Евдошка, тебе кто велел стрелять? вот я офицеру скажу.

— А то ждать, пока бы он в лес ушел, отвечал Кирка: я и так насилу увидал его.

— Все уж добычу пополам, шашка-то хорошая кажись.

— Какже! Иляска побежал за каюком, брать, отвечал Кирка. —

Через полчаса на кордоне уже все знали о ночном происшествии и все казаки и сам Хорунжий встретили Кирку, когда он пригнал каюк с телом Чеченца. — Молодец Кирка! не зевает малый, — хвалили его казаки. Ружье было плохинькое, но шашка была гурда и Хорунжий тут же купил ее у Кирки за 10 р. Пистолет купил урядник за 5.

— Ведь тоже человек был, сказал Кирка, вытаскивая мягкое тело из каюка, за что убил его?

— Вишь угодил важно, прямо в затылок, сказал Иляс. —

— Да, как славно, поддакнул Кирка. Смотрю: перебивает карча Терек; как я данкну, она и пошла вниз. Как она, аж на вылет прошла.

Тело отвезли в шалашик.

— Ну, теперь полведра поставь уж, как хочешь, сказал урядник Кирке: вишь твое счастье какое: еще ципленок, а уж абрека убил; 15 монет за оружие взял, да еще за тело выкуп дадут. —

Кирка дал монет на вино и круглую ночь пошло гулянье. Тело между тем лежало поодаль от кордона в шалашике, чтобы не портилось от жару, и заречным татарам объявлено было, чтобы выкупали. —

Кирка без просыпу гулял две ночи и раз ездиль в станицу, где продолжал гулять с Илясом и его Степкой. — Марьяну он звал в компанию, но она не пошла с ними и он больше не просил ее. О Марьяне он почти и не думал это время, так ему было хорошо и весело. Встречая ее, он с ней шутил, как и с другими девками.

* № 7. БЕГЛЕЦ.

У казака Иляски было два сына, Старший, Кирюшка, был женат, имел детей, и был хозяин и строго держал старую веру. Он был росту большего, имел вид сердитый, был грамотен и

Он дон-жуан, а она ему осталась верна. Оф. все любит урывками, но злобно и безнадежно. Он вернулся к Ер. у Ер. Оф., история Саула. К побочине попробовал, его прогнали, жена сама услыхала

все занимался божественными книгами староверческими. Меньшой брат, Терешка, был холост, мал ростом, худощав, но румян и молодец был на всякую шалость еще с молоду. Девки его любили за то, что голос у него был славный, и он любил девок и гостинцев им покупал, но больше всех Марьянку, дочь станичного. Станичный ее не хотел отдать за него, за то, что он был буян и в воровстве попадался. Воровство у казаков молодечество. — У Иляски был друг-няня Ерошка, и сосед по дому. Терешка все водился с Ерошкой и Ерошка его научил всему казачьему молодечеству. А Ерошка был в свое время богат и лихой казак и блядун, а теперь был бобыль, беден и стар, жена от него убежала, никто его не уважал, и он все свое время проводил на охоте и пил, ни во что не верил и не тужил ни об чем. Терешку водил с собой и научил его всему и любил за его нрав молодецкой.

Казаки шли в поход и Терешка в первый раз и радовался этим. Ерошка по его просьбе за вино пошел к станичному и просил отдать дочь за Терешку. Станичный обещаль отдать, коли Терешка с крестом из похода придет. —

Казаков проводили. Марьяна тужила об Терешке. В это время пришла рота стоять. Ротный командир стал у Ерошки; он был богатый молодой человек, храбрый и

и пришла. Она плачет, а он веселится. К утру и его разобрало, но нечего делать. Он пошел с чеченцами, убивает многих. Его расстрелив аютъ?] она работает и мрачно грустит и никто ничего не знает о её горе.
Терешка сбитый, маленькой ростом, с черными короткими руками.

Марьянка, верна, трудолюбива, цельна, упорна.

Сдружаются с татарами горскими и их проводить Ахмет-Хан.

благородный по своему, очень сладострастный и гордый своим образованьем.

У Марьянки поставили солдата, молодого забитого атлета, очень честного и задумчивого, из Харьковской губернии.

Офицер влюбился в девку. Ерошка ему сводничал за чихирь и очень сдружился с офицером, ходил с ним на охоту.

Но Марьянка и слышать не хотела про офицера и про его деньги, она любила Терешку. Это офицера раззадорило больше, он пуще приставал к Марьянке, она привыкла к нему, поняла его речи и ей лестно стало, что он ее любит, она стала его пускать к себе, ночевала с ним и с подругой, но ему не давала. —

А с солдатом Бог знает что сделалось, он стал служить Марьяне как собака, смеялся, когда она с ним говорила, и не взлюбил своего офицера; когда офицер стал часто ходить, он запил, но Марьяна объяснила, что офицер ничего не получит, и он продолжал служить Марьяне. Только слышно стало, что в походе дела идут плохо. Роту потребовали за Терек. Было сраженье, в котором казаки были с солдатами и Терешка под командой у ротного ком командира . Терешка поехал вперед за цепь и говорил с Ахметом и хитрил с ним, а р ротный к командир


Солдат всегда сердится, когда говорит, и ноздри раздражаются.

Офицер стоял рядом с Марьянкой и влюбился в нее, Он сдружился с Ерошкой. Ерошка ходил с ним на охоту и за чихирь сводничал девку.

У офицера деньщик, его друг.

Офицеров было 2, один волочился за девками и ротный командир тоже.

с ним еще дальше его; потому что был молодец и знал, что М Марьяна любит Терешку.

В сраженьи Терешка отличился и срубил на глазах у всех 2 -х чеченцев.47 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». Солдат молча лихо дрался при отступлении с другими и всех удержал. Ротный Командир выхлопотал Терешке крест. Терешка очень полюбил его.

Казаки прежде вернулись в станицу. — Иляска отдал дочь. Ерошка был сватом. Терешка женился, а на другой неделе его послали в кордон.

Марьянка любила Терешку, но скучала без офицера. Пришла рота. Ерошка пригласил офицера к себе жить, опять рядом с Марьяной, офицер еще пуще влюбился, она опять не хотела сначала впустить, но впустила. Но ему ничего не было.

У Терешки были душеньки, жена его приревновала, на площади попрекнула, ему рассказали, что и к ней офицер ходит. — Он подкараулил офицера на улице, офицер с него шапку сшиб, над ним ребята посмеялись, он еще раз подкараулил и пырнул ножем при солдате. Марьянка не велела сказывать солдату. Солдата высекли, он не сказал, а Терешка бежал. Ерошка его наставил: на охоте было дело.

Прошло 5 лет, офицер все стоял в станице, выздоровел, но уж отказался от


может офицер выхлопотать чтобы великодушно и подло поступить. Целую картину сражения, в которой и офицер и Т Терешка молодцы; и Терешка встретится с друзьями татарами.

Солдат только тут стоить.

Ерошка учил офицера, когда пьян.

Солдат тоже хотел бежать, но отличилсяи стал богомолен и рекрутам помогать.

Марьяны, она его пугнула. Ерошка подбивал его. У Марьянки родился сын, она работала много. —

Терешка бежал к Ахметке, сделался вожаком в другие станицы. Его боялись, им пугали. Ночью он пришел к Ерошке. Пощадил офицера. Ерошка говорить, что негодится убивать людей и про себя. Офицер расстреливает. Терешка убил его товарища.


Его брата убили чеченцы. Он пришел на похороны. Фатализм его. Марья вешается на него.

Любишь меня? Братец! Так прости. Я виновата...

И у сына просить прощенья.......

* № 8. БЕГЛЕЦ.

I.

Старое и новое

1) В казачей станице были проводы. — Строевые казаки, две сотни шли в поход за Терек; старики, бабы, девки с чихирем и лепешками провожали их до Саинова кургана.

2) Марьянка проводила своего брата, простилась с Терешкой Урваном, и, сцепившись рука с рукой с девками, которые несли пустые кувшины и пели песни, шла с ними домой и тоже громко пела; но ей хотелось плакать.

3) Терешкина и её хата были рядом; они давно уже слюбились, но у Марьянкина отца было два дома, много всякого добра и скотины и три сада, и он не хотел отдавать свою девку Урвану, за то что Урван был беден, гулял, и не крепко держал старую веру.

4) В виноградную резку Марьяна потайком от отца 2 раза ходила ночью в заброшенный сад к Урвану; и Урван целовал и обнимал ее и говорил, что из похода он вернется богатым и что тогда дедука Илюшка согласится на их свадьбу.

5) «Что-ж он так простился со мной, ничего не сказал?» думала Марьяна. «После брата я ему поднесла лучшего вина и еще закраснелась, боялась, что он что нибудь скажет, а он выпил, шапку снял, прочь коня повернул и прощай. Только видела я, как он плетью взмахнул, ударил справа, слева коня, изогнулся, гикнул и выстрелил в землю из пистолета». —

6) Марьяна оглянулась, но на дороге видно было только облако пыли, в котором играло заходящее солнце — не видать было больше ни брата, ни побочина, и она еще крепче запела песню.

7) Она пришла домой с подругой и остановилась у ворот соседней хаты. Бабука Улита, Урванова мать, подошла к ней и молча облокотилась на плетень, глядя на нее.

8) они помолчали немного. «Что проводили, нянюка?» сказала старуха. «Проводили, бабушка, проводили». Старуха вздохнула: «Что конь весел пошел?» — «Весел пошел, бабука, и сам весел поехал».

«Ну», сказала старуха.

9) Но Марьянкина мать высунулась из-за соседнего плетня и сердито закричала на свою дочь: «Что на улице играешь, разве праздник? расстрели тебя в сердце, поганая девка, проводила брата, ну и довольно; сымай хороший кафтан, разувайся да ступай скотину убирать, видишь солнце то где. Слава те Господи выросла, пора матери пособлять».

10) Старуха Улитка отошла от забора и вздохнувши пошла в свою хату. Она боялась соседки Степаниды, потому что Степанида была богата и домовитая хозяйка, а Улита была одинока и ничего у неё не было. Когда Урван был дома, он не слушал своей матери и ничего в доме не работал, а только гулял с молодыми казаками.

11) Марьяна вошла к себе в хату, расстегнула широкую грудь, сняла канаусовый бешмет, разула синие чулки и сняла с белых ног черевики; она поддернула выше рубаху, взяла жердь и пошла загонять и доить скотину.

12) Когда она убрала скотину, налепила кизика на заборы и нарубила топором дров на подтопки, она надела старый бешмет, завязала платком кругом голову и лицо, так что одни черные глаза были видны, и взяла в широкий рукав рубахи и за пазуху арбузного и тыкнаго тыковного семя и вышла за ворота на завалинку.

13) Она грызла желтое семя и кидала шелуху на сухую дорогу и молча смотрела вперед на потухавшее небо и на белые снежные горы, блестевшия за рекой. Тени темнея сливались в сумрак, белый пар поднимался над камышами и сырой ветер тянул с Терека. Станичной народ ходил по своим делам мимо по улице и, проходя, здоровался с девкой. —

14) Большой сильной старик с длинной седой бородой нес ружье за плечами и восемь убитых фазанов висели зa поясом вокруг его широкого стана. Он, остановившись против Марьяны, приподнял папаху и сказал: «здорово живете, нянюка! Что крестного сына моего проводила, Терешку Урвана?»

15) «Здорово, дядя Гырчик», отвечала казачка сердито и грубо. — «Что мне твоего Урвана провожать, разве он мне родич? Давно чорта его не видала», и она отвернувшись нахмурила черные брови.

16) Старик покачав головой засмеялся. «Скоро ж ты, девка, его разлюбила. Дай семячка, да чихирю б поднесла старику, всю ночь просидел на сиденке, а нынче курей настрелял. Возьми вот, мамуке отдай», сказал он, взяв из-зa пояса одного из красноперых тяжелых фазанов. «Поднеси же, красавица, право».

17) «Семячка на, сам бери, а вина проси у мамуки», отвечала Марьяна, открывая на белой груди прореху рубахи; и старик загорелой рукой взял горсть семя из за пазухи девки.

18) «Ну ее, ведьму твою, а старик дома что ль?» — «Дома». «Так я постучусь. — Господи Іисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас» он сказал, постучав под окно. «Гей, люди!»

19) «Аминь! чего надо?» сердито сказал, поднимая окно, сам хозяин, Илюшка старик, а, взглянув на жирных фазанов, ласковее примолвил: «Здорово живешь, дядя Гирчик! Что Бог дал? А мы похожих без тебя проводили».

20) — «Оленя стрелял, право! да не вышло ружье поганое, а вот курей настрелял; на тебе, коли хошь, а то двух, что мне, всех некуда. Вели бабе чихиркю поднести, умаялся страх!»

21) «Баба!» закричал хозяин, повесив в руке двух фазанов, и выбрав одного пожирнее, a похудее отдав: «нацеди чихирю из начатой бочки осьмуху да подай нам сюда!» — «Лопнет, старый чорт», прокричала баба за дверью, а чихирь принесла и еще рыбы сушеной.

22) Старый охотник пошел к хозяину в хату, Марьянка привстала, хотела сказать ему что то, но опять закраснелась и, прочь отвернувшись, быстрой походкой пошла прочь от дому на угол, где девки и парни собравшись стояли и звонко смеялись.

23) Гирчик был крестный отец и няня (друг) её казака, Терешки Урвана, она про него хотела поговорить с стариком и спросить, дал ли он ладонку от чеченских пуль, которую обещал Терешке, но было досадно за что то на всех и она говорить не захотела.

24) Гирчик вошел в избу, помолился и сел с стариком Ильей за столь, на который поставила баба деревянную чашу алого чихиря и на доске сушеную янтарную рыбу. Они молитву прочли и выпили оба, а баба стояла за дверью, ожидая, что муж ей прикажет, и слушая то, что они скажут.

25) Старик Илья жаловался на дурные времена, говорил, что нынче чихирь дешев, a хлеб дорог стал. Все хуже стало, москали все начальники, и молодые казаки уж не те люди стали, веры не держат, стариков не уважают и не слушают. «Вот хоть бы мой сын — второй год не вижу: из похода в кордоны, а с кордона в поход посылают; а дочь выросла больше меня, что за срам, а все девка. За хороших казаков замуж не хочет идти, вот хоть бы станичного сын — второй год сватается, а за твоего крестного сына, Терешку соседа, я ее отдавать не хочу. Плохия времена стали», сказал старик, отирая красный чихирь с седой бороды и нахмурив строгия брови.

26) Старый охотник выпил вина и усмехнулся. «Вот ты, Илья Тимофеичь», сказал он: «и богач, и умный по всему полку человек, и детей тебе Бог послал красных — сын молодец и дочь по всей станице первая краля, а ты на времена жалуешься».

27) Вот я, Илья Тимофеичь, товарищ тебе по годам, а то и старше, гол как сокол, нет у меня ни жены, ни саду, ни детей — никого; еще, сам знаешь, племянник родной обижает; одна ружье, ястреб, да 3 собаки, а я в жизнь не тужил да и тужить не буду. — Выйду в лес, гляну: все мое, что кругом, а приду домой, песню пою. Придет конец — здохну, и на охоту ходить не буду, а пока жив, пей, гуляй, душа, радуйся.

«Гей баба! не ругайся; еще чихиря принеси, чихирь важный!» крикнул он громким голосом и выпил последнее вино, что оставалось в чепурке.

28) «А об детях тужить тебе и Бог не велел; сын твой казак молодец, в знаменщики выбран, а дочь замуж отдай за Терешку. Что он беден, на то не смотри: он за то молодец, он добычу найдет, а умру, так ему дом отдам. Стало, тоже он будет богат. Коли крест он в походе получит, да чеченских коней приведет, так отдашь. По рукам что ли?» закричал Гирчик, запьянев от вина.

29) Но строгой хозяин ничего не ответил, только нахмурился больше. А баба пришла убирать со стола и стала бранить старика. «Вишь, надулся уж, пьян, а все просит вина; что б те чорная немочь!» — В молодые года его старуха любила, так затем и ругала теперь.

30) Дядя Гырчик на нее глазом мигнул, засмеялся тихонько и закинув ружье за плеча, помолившись иконам, сказал: «Спаси вас, Христос!» и на улицу выйдя свиснул собак и запел громко песню.

31) Девки стояли между тем у угла и смеялись с ребятами и с станичного сыном, который в обшитой серебром черкеске перед ними шутил и рассказывал сказки; только Марьянка на него не смотрела и не смеялась.

32) «Дядя Гырчик, кафтан заложил, кафтан заложил, кафтан заложил, кувшин облизал, сучку поцеловал!» закричали девки и парни, когда старый охотник прошел мимо них. Они так дразнили его. Но он сам засмеялся и сказал: «Мой грех, девки, мой грех!» и подошел к ним. «Что, без казаков скучаете, девки? теперь меня полюбите».

33) Но станичного сын не любил старика и теперь на него огорчился за то, что он его и казаком не считает. Он сорвал репейник, поднял прелого камыша и потихоньку сзади засунул старику за шапку.

«Смотрите, девки, у дяди Гирчика на голове лес растет, ровно у оленя». Он сказал и все засмеялись, а станичного сын еще ему совал репьи за черкеску.

34) Только Марьяна подошла сзади к станичного сыну. «Брось, собачий сын!» сказала она парню: «что над стариком смеешься? сам доживи». Но станичного сын продолжал свое дело. Марьянка взяла его за грудь и сильными руками толкнула так крепко, что парень упал на земь и запачкал черкеску; тогда девки пуще прежнего все засмеялись.

35) «Вот моя умница Марьянушка; и красавица ж ты», сказал Гирчик. «Кабы я был Терешка, я б тебя еще не так любил, девка, я б из похода к тебе, как сокол, прилетел. Эх, девки! нынче все не народ — дрянь», и старик покачал головой на станичного сына.

36) «Возьми меня замуж», сказала одна девка. — «А как ты из похода к своей душеньке бегал?» сказала другая. — «Расскажи, дядя, как от тебя жена убежала?» сказал станичного сын, отряхая черкеску.

37) «Как я свою душеньку любил», продолжал старик, не отвечая станичного сыну: «так вас никто не полюбит. Мы были орлы-казаки, а это что..... Соскучусь бывало в походе по ней. Как лягут все спать, оседлаю коня, выведу за цепь как будто поить и полетел молодец.

38) «Уж теперь и коней таких нету. Лев был и тавро было льва, на спине спать ложись, а сидишь на нем, только волю давай; он все слышит, дорожки и стежки все знает, только слушай его, — он умней человека.

39) «Мимо аулов татарских кругом обойдет, фыркнет, коли что на дороге почует недоброе, только ушами поводит, а ты замечай. К Тереку привезет и станет, как пень в землю упрется. Это значит: слезай. Отпустишь подпруги, платье долой, шашку, ружье на подушку, и в воду.

40) «Так ведь с берега бросится сам, только брызги летят; знай за гривку держись, а уж он перебьет поперекь, шею выгнет да уши приложит, только фыркает все, равно человек. Как раз под станицу тебя приведет. Освиснешь ребят на кордоне, чтобы свои в тебя не стреляли, оденешься, да к душеньке прямо к окошку.

41) «Постучишь: мамочка, душенька! — здесь! Так умней коня, тотчас узнает, вскочит босиком да и в клеть. «Что то Жучка наш лает, пойти посмотреть». Чихирю, каймаку в темноте ощупает, притащит. Пьешь, пьешь, целуешь, милуешь, умирать не хочется.

42) И темно, ничего не видать, только слышишь, что тут; соскучишься — огонь вздуешь. Вот она, голубушка, тут сидит, ноги под себя поджала. Вот она Машинька, братец ты мой! и опять целовать!» и старик, представляя, как он целовал свою душеньку, блестя глазами, стал обнимать Марьянку.

43) «Ну тебя, старый», смеясь и толкая его прочь от себя, сказала Марьяна. И думала: «так то Терешка, может, из похода придет ко мне, под окно постучится». И как старуха давно уж сердито кричала ей, чтобы она шла вечерять, она отошла от девок и, перешагнув через порог, прошла в свою хату.

II.

Ожидание и труд.

1) Повечеряли вместе. Строгой старик все молчал, насупивши белые брови, а вставая сказал, что он утром на Терек пойдет посидеть на запруде, a бабе и девке велел в сад идти, виноград закрывать от морозу. Он пошел с хозяйкою спать в теплую хату, a девка одна в сенцах себе постелила и вздохнувши легла.

2) Но она не могла заснуть и долго лежала, смотрела на ставни, в щели которых пробивался слабый свет звездной ночи. Ее смущали беспокойные мысли и она все открывала глаза и вглядывалась в мрак двери и задерживала дыхание, чтоб прислушиваться; но никто не постучался у окна и после полночи она встала тихоньку и молитву прочла. Здоровый сон сомкнул усталые веки и до зари она крепко уснула.

3) Еще солнце только провело багряную полосу над бурунами, туман только стал сгущаться над камышами и Тереком, и еще нигде в станице не дымились трубы, как мать разбудила Марьянку.

Пожимаясь от холода, девка умылась студеной водой, убрала косу, надела бешмет и толстые сапоги на стройные ноги, выгнала скотину, которая сбираясь мычала у ворот, и надела ярмо на быков и выкатила скрыпучую арбу из сарая. —

4) Старик Иляс забрал сети и пошел на Терек, а мать с дочерью, наложив в арбу соломы, печеную тыкву, соленой рыбы и хлеба для обеда, поехали в дальние сады на целый день на работу. Мать села в арбу, а Марьяна, завязав белым платком лицо, так что только черные глаза были видны, шла впереди, тянула быков за веревку, привязанную к рогам, погоняла их жердью и кричала на них звонким голосом.

5) Старик Гирчик с ружьем и кобылкой за плечами в тумане встретил их за оградой. — Он шел на охоту задами и не любил встречать баб на исходе, а то озипают; увидав их, он плюнул и повернул в другую сторону. Урванова мать, согнувшись, одна пошла за дровами, станичного сын повез в город отцовский чихирь продавать, и станичная жизнь, хоть и без молодых казаков, пошла старым порядком.

6) Марьяна в хозяйстве трудилась и матери работать помогала: то быков погоняла, то рубила дрова, то воду таскала; но ночью ей скучно было в горнице одной оставаться и несмотря на дневной труд она долго ворочалась, не засыпала, так что она уж подругу свою Степку, веселую девку, к себе ночевать приглашала, и часто ночью две девки, в темной горнице лежа, о чем *** то долго шептались и закрываясь руками смеялись; от того, что старуха, услышав из хаты их звонкой смех, сердилась и их ругала.

7) Часто Марьяна, от матери и от отца потихоньку, ходила к бедной старухе соседке, Урвановой матери, и ей носила молока, лепешки и рыбу и с ней об сыне её говорила. Тоже Гирчика дядю она очень любила и когда он мимо них проходил, она с ним на углу говорила и вина ему подносила. А он с ней шутил, называл ее душенькой и все говорил, что ее замуж возьмет за себя, только пост как прийдет.

8) Гирчик старик по всему полку был известен в молодые годы, первый джигит, молодец и забавник. Прежде табуны угонял, был богат, девки и бабы его все любили, знал татарских князей, и хозяйка была у него; а теперь она с офицером бежала, все друзья его умерли, законы стали строги, и он жил бобылем, день и ночь проводя на охоте, а в станице всегда за вином и за песнями.

9) По праздникам же Марьянка снаряжалась в новую одежу, ходила в часовню, а потом целый день сидела на углу и семя щелкала. На площадь в большой хоровод она не ходила, а около нее собирались девки с их улицы, и станичного сын всегда приходил, распускал свои лясы, но Марьянка еще пуще его не любила. Бывало, он с ней говорит, а она на него и не смотрит, а строго поведет от него прочь большими черными глазами и молча все смотрит вперед в степь, за Терек, и прислушивается, как там под горами вдруг выстрел раздастся, ясно донесется по чистому холодному воздуху, и фазаны на него откликнутся в чаще и в камышах за станицей.

* № 9. 1.

ОФИЦЕР.

Две роты пехотного Кавказского полка приходят в станицу. Начальник их, молодой ротный командир с денщиком, старичком Петровым, останавливается на квартире у Хорунжего. Тотчас же знакомство с Ерошкой и угощение его чихирем. Марьяна, отпустив денщику вина, выходит на улицу к собравшейся кучке. Недружелюбные разговоры о пришедших солдатах. Запевается песня. Мимо проходят солдаты на караул.

До сих пор текст представляет мало нового, с конца 3-й главы начинаем вариант.

Песня прекратилась.

— «Эко нарядные ребята!» сказал урядник. «Это к вам, нянюка, пошли», обратился он к Марьяне.

— «Под часами, девка, спать будешь, не украдешься!» проговорила баба.

— «А что начальник то ихний, что у вас стоить», спросил урядник: «имеет ли благородство в своей наружности?» (Урядник был из молодых грамотных казаков.)

— «А я разве видала?» отвечала Марьяна. «За чихирем ему ходила, — сидит чорт какой то у окна с дядей Ерошкой, такой же, как он, дьявол.

— «Деньги платил за чихирь то?»

— «А то нет?»

— «Какже, как замуж пойдешь?» снова сказал урядник: «Ведь Терешку к себе в дом примаете. Как же хату то от его благородия опростаете?»

— «Как хочет батюшка, так и делает», сказала Марьяна.

— «И охота тебе за Терешку идти», сказал урядник. «Красавица такая и так за ни что замуж идешь».

— «А то с тобой связаться», сказала Марьяна.

— «Худа бы не видала», отвечал урядник. «Дай семячек», прибавил он: «а я еще принесу».

— «Все не бери», сказала Марьяна, отворачивая ворот рубахи.

«Право слово, совсем глупо делаешь, что замуж идешь», сказал урядник, доставая у ней из-за пазухи горсть семя.

— «Тебе ли да на девичей воле не жить. Кажется, по всему полку другой красавицы такой нету». —

Девки снова запели песню, урядник подсел к Марьяне и что то шептал ей.

— «Ну те к чорту, смола! У тебя жена есть», вдруг закричала девка, вставая, и со всего размаха кулаком ударила по спине урядника.

Урядник засмеялся и отошел к другим девкамь.

Было уже совсем темно; на небе зажглись частые звезды; в дворах курились кизяки, разложенные для скотины; а на углу все еще слышались песни и изредка звонкие голоса и смех собравшихся казачек.

4.

Вечер был так тих и ясен, что офицер вышел на крылечко и туда велел принести стол, на котором поставили вино и самовар. Петров вынес и свечку, обвязав ее почтовой бумагой от ветра; комары и ночные бабочки вились и бились около огня, самовар посвистывал, дым от трубки вился над огнем и исчезал на верху в казавшемся около свечи черном воздухе. Офицер разливал чай, Ерошка, выпив одну бутылку чихиря, сидел у его ног на приступочке и рассказывал. —

— Ты дай срок, добрый человек, говорил старик; я тебе всю правду расскажу. Ты думаешь, мы кто? мы тоже азиаты. Отчего мы гребенскими казаками зовемся? ты не знаешь, а я тебе скажу. Жили мы в старину за рекой. Значить, не мы жили, а, может, не отцы, а деды, прадеды наши там жили. Днем видать, сказал старик, указывая рукой по направлению гор; там гребень есть; на нем то и жили. Это давно тому времени было; еще при царе при вашем, при Грозном. Ты небось по книжкам знаешь, когда это дело было. Вот так мне батюшка мой сказывал: пришел этот ваш царь Иван на Терек с войском. Татар всех замордовал и по самое море землю забрал и столбы поставил. Кто, говорит, хочет под моей рукой жить, живи, только смирно, честно, я никому худа не сделаю, кто не хочет, — за Терек иди. А я, говорить, здесь казаков поселю. Наши старики к нему и выехали. «Что вы, говорит, старички, как там на Гребне живете? Крещеной вы, говорит, веры, а под Татарским князем живете. Идите, говорит, лучше ко мне жить. Я вот зашел далеко, землю завоевал большую, а жить на ней некому, потому татар я всех перебью».

Наши старички поклонились да и говорят:

«Мы, говорят, Грозный царь, на Гребне живем хорошо. Татары нам не мешают, и князя ихнего над собой не знаем. Мы вольные казаки, отцы наши вольные были и мы никакому царю не служим да и детям нашим закажем. А коли ты мол нам земли отдать хочешь, мы перейдем, только ты нашу казацкую волю не тронь. А мы из-за Терека татар не пустим».

Так и решили. Казаки наши земли взяли, от самого моря и до Николаевской почти, да вот тут по Тереку станицы и построили. А царь в свою Сибирь назад ушел. Это давно тому дело было. От того то мы и Гребенские зовемся. От них то наш род и ведется. Теперь наш народ вырождаться стал; а то мы, отец мой, чистые Азиаты были. Вся наша родня Чеченская, — у кого бабка, у кого тетка чеченка была. Да и то сказать, живем мы в стороне Азиатской, по леву сторону степи, Ногайцы, по праву Чечня, так мы как на острову живем, Ивана царя землю караулим. —

— «Да ты что сам то пьешь, а мне не подносишь», обратился вдруг старик к офицеру. «Пунч пьешь? А?»

— «Нет, чай пью; ты разве хочешь?

— «А арапу нет у тебя влить в чай то?»

— «Какой арап?

— «Эх! Эх! Эх! арапа не знает! Это такой ром, пунч делать. Хоть водки влей».

Офицер велел подать водки и налил старику полстакана с чаем.

— «Теперь карга», сказал Ерошка, похлебывая и помешивая ложечкой.

В это время ротный фельдвебель с артельщиком пришли к приказанью. — Ерошка посторонился и удивленно посмотрел на солдат.

— «В 8-й роте все обстоит благополучно», отрепортовал фельдвебель.

— «Молодец солдат!» проговорил одобрительно Ерошка. «Это я люблю, что начальника уважаешь. Молодец, брат!»

— «Ну хорошо, хорошо», сказал офицер, когда фельдвебель рассказал некоторые подробности о помещении, лошадях и пище солдат: «ступай теперь».

Фельдвебель щелкнул налево кругом и, отбивая ногами, скрылся с другим солдатом в темной улице.

— «Ну а теперь у вас опасно от чеченцев?» спросил офицер у старика: «бывают тревоги?»

— «Бывают, отец мой, бывают. Да что, народ нынче какой стал. Где им, казакам нашим устеречь. Только слава, что кордоны держут, a нет ничего. — Встарину так точно, что казаки были. Ты не поверишь, а ей Богу не лгу, еще я запомню, какие казаки были; бороды по пояс висели, плечи — вот, головой в потолок упирается. Хоть бы батюшка мой был, Широков прозывался. Прозвище наше настоящее Сехины, а его Широким казаки звали. — Так ведь бывало пойдет в лес, кабана убьет, на плечи взвалит, да один и принесет легко. A ведь пудов 10 в хорошей свинье будет. Поди ка нынче, какой казак тушу поднимет? Принесет, бывало, батюшка тушу, бросит на дворе: «на-те, мол, ребята, свежуйте»; а сам в хату пойдет. Матушка, бывало, уже знает, ту же минуту в сарай зa вином бежит, чихирю самого лучшего, холодного нацедит чапуру, во-какую, полведра я чай влезало, да и подносит. — А мы ребята бывало, только в дверь заглянуть, так как лист от страху дрожишь. С охоты сердит всегда батюшка приходил, покуда не выпьет. — Выпьет, отдуется, тогда уж и ничего, встанет, ружье приберет и к нам выйдет.

— «Что, ребята, свежуете?» Не так мол, а вот так то, да так то; сам возьмет пулю и вырежет. Как освежует совсем, отрежет часть что ни самую лучшую: «чихирю!»

— «На, скажет кому из нас (нас трое братьев было, а меня он любил), вот свежины, да чихирю кувшин, да пулю, к дедуке Бурлаку снеси. Скажи, мол, Широков Ванька свежиной и чихирем кланяться приказал. Кабана скажи, в Курдюковском камыше убил, вот мол и пульку прислал».

Ну и побежишь бывало, к дедуке, подпрыгиваешь. А Бурлак колдун был. Его весь полк знал и батюшка его уважал. Без его приказа, бывало, за зверем и не ходи.

— «Отчего ж это?» спросил офицер.

— «Ведь я тебе сказываю, что он колдун был. Бывало, соберется батюшка на охоту, пошлет к Бурлаку. И просто не ходи, а чихирю принеси ему. Придешь, бывало, боишься. А он с девкой жил. Лежит бывало на постели, ноги кверху задерет, голова большущая, раздуло его всего от чихиря. Сопит — лежит. «Кто пришел?» закричит.

— «Я, дедука; батюшка прислал спросить, куда за зверем идти».

— «А чихирь где? Давай ка его сюда». Рот разинет, ему вольют. Так целый кувшин выдует и начнет сопеть.

— «Чтож батюшке сказать», спросишь, а сам боишься.

— «А вот что скажи. Скажи ты, чтобы в Олений отрог не ходил и на остров не ходил бы, а в Новый Юрт чтоб шел, и убьет».

Как скажет, так и будет.

— «Да разве от этого?» сказал офицер.

— «А ты как думал? Был у нас казак, молодец охотник, — урван, как я же, ничему не верил. Так сдох было. Я тебе расскажу, добрый человек.

Пришли раз — давно тому дело было, еще при батюшке — Татары из-за реки; тут аул ихний. «Что вы, говорят, казаки, свиней за рекой не бьете. К нам на кукурузу каждую ночь табуны ходят. Мы их не едим, так нам не надо, а караульщики наши стреляли, — отбить не могут. Сказывають, один большущий кабан впереди стаи ходит, всю кукурузу потравил и убить его никак не могут».

Наш один охотник и пошел, вот твоего хозяина дядя, засел на кукурузе и ждет. Пришел табун и большущий чорт впереди идет, — с корову, говорил. Как обнюхал казака, фыркнул и прогнал свой табун, а сам пошел кукурузу полосовать. Только казак прицелился: «Отцу и сыну и святому духу!» — как данкнет; даже слышал, как пуля в него шлепнула; а кабан на него, подскочил и ну его полосовать, всю спину взодрал. Так не бросили, пошли другие казаки, лапазик построили, тоже убить хотели. Сколько ни стреляли, не берет пуля, да и все. Мой батюшка у Бурлака стал спрашиваться на этого кабана идти. «Не ходи», говорит: «он не кабан, он чорт». Батюшка и оставил. А урван-охотник, про которого я тебе сказывал, тот пошел: «пустяки», говорит: «я его убью». Взял в ружье три мерки пороху вкатил, да бирючей шерстью запыжил, да две пули, да жереб с хлюстом послал и пошел за реку. Как пришел кабан, он и трахнул. Да так трахнул, отец мой, что ружье у него из руки выскочило да его по лбу, да сажени на три улетело. Так казак без памяти и упал. Утром пришли казаки, глядят в кукурузу: урван лежит навзничь, все мурло разбито; прошли шагов 30, и кабан лежит: насквозь ему две пули через грудь прогнал. Так сказывали, в том кабане 25 пудов было».48 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

10. БЕГЛЫЙ КАЗАК.

Глава I. Праздник.

I) В Гребенской станице был весенний праздник. Исключая строевых казаков, которые и в праздник несут службу по кордонам,49 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». весь станичной народ был на улице. Старики, собравшись кучками, опираясь на посошки, стояли и сидели около станичного правления или у завалин хат и с важностью, насупив седые брови, мерными голосами беседовали о станичных делах, о старине и о молодых ребятах, равнодушно и величаво поглядывая на молодое поколенье.

Проходя мимо них, бабы приостанавливались и опускали головы, молодые казаки почтительно уменьшали шаг, и снимая попахи, держали их некоторое время перед головой. — Старики замолкали, кто строго, кто ласково осматривали проходящих и медленно снимали и снова надевали попахи. Бабы и девки в ярко цветных бешметах с золотыми и серебрянными монистами50 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». и в белых платках, обвязывавших им все лицо до самых глаз, сидели на земле и бревнах, на перекрестках в тени от косых лучей солнца и грызя семя звонко болтали и смеялись. Некоторые держали на руках грудных детей и расстегивая бешмет кормили их или заставляли вокруг себя ползать по пыльной дороге. Казачата на площади и у ворот мячом зажигали в лапту и оглашали всю станицу своими звонкими криками. Девчонки, сцепившись рука с рукою, тоненькими голосками пища песню как будто большия девки, топтались на одном месте, водили хороводы. — Молодые льготные51 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». казаки, писаря и вернувшиеся домой на праздник, в нарядных черкесках, обшитых галунами, подходили то к одному, то к другому кружку баб и девок и, придерживаясь рукой за кинжал и молодецки переставляя ноги или поправляя папахи, пошучивали и заигрывали с девками и молодыми бабами. — Кое где краснобородые сухие Чеченцы с босыми ногами, пришедшие продавать или покупать из-за Терека, сидели на корточках около знакомого дома и, покуривая и поплевывая в пыль, быстро перекидывались несколькими гортанными словами и любовались на праздник. Изредка провозил на волах скрипучую арбу с камышем широкоскулый работник ногаец. Кое где слышались пьяные песни загулявших казаков. Все хаты были заперты и крылечки с вечера вымыты. Даже старухи были на улице. По сухим улицам в пыли под ногами валялась шелуха арбузных и тыквенных семячек. Жар уже спал, небо было ярко сине и только растрепанные, белые расчесанные тучки тянулись над бело-матовым хребтом, видневшимся из-за камышевых крыш.

2) На площади у угла эсаульского нового дома, в котором была лавочка с пряниками, стручками и семячками, больше всего собралось нарядных баб и девок и молодых казаков. Много здесь было чернобровых нарядных красавиц, но Марьянка, эсаулова дочь, была лучше всех, чернобровее, румянее и красивее всех и больше всех около неё увивались молодые парни. Девка эта была очень высока ростом и широкоплеча. Из лица её видны были только продолговатые черные глаза с длинными ресницами, тонкия черные брови и начало прямого носика. Зеленый канаусовый бешмет с серебряными застежками, открывая выше локтя мощные белые руки и загорелые кисти, прикрытые только широким рукавом розовой рубашки, стягивал её гибкой, неузкой стан и девственно высокую грудь; так называемые фабричные синие чулки со стрелками обливали её прямые как струнки и сильные ноги; узкая длинная ступня, обтянутая красным чувяком с галуном, высоко и легко становилась на землю. Во всем складе её, в каждом порывистом движении, в горловом звонком смехе и молодецкой почти мужской походке видна была та девственная 17 -летняя молодость, которая не знает куда девать своего здоровья и силы. её невестка, молодая, худощавая, бледная казачка, сидела на бревнах подле строившагося дома и держала в руках двух летнего ребенка. Марьяна, спустив платок с лица, так что её тонкой прямой нос и алые изогнутая в углах и покрытые легким черным пушком губы стали видны, нагнувшись над ребенком, щекотала его сморщенную шейку и беспрестанно звучно целовала его то в лоб, то в нос, то в рученки, которыми смеясь защищался ребенок.

3) Два молодые казака, грызя из рукава семячки, вышли из за угла и приподняв папахи приостановились около девок. Один из них был худощавый черномазый парень в новой серой черкеске русского сукна, обшитой галунами. Это был сын станичного. Другой был плотный румяный казак с маленькими, узкими, хитрыми глазками и едва пробивавшейся бородкой. Это был Кирка-охотник, бедный сирота, готовившийся в нынешнем году поступить в строевые и занимавшийся охотой с стариком Епишкой.

На нем была рыжая черкеска с тесемочками, черный бешмет не совсем новый и стоптанные чувяки. Но все таки на него веселее было смотреть, чем на нарядного станичного сына; особенно ежели бы он был посмелее. Несмотря на свое красивое лицо, он смутился, подойдя к девкам, закраснелся, не знал что сказать и опустив глаза стал неловко переминаться с ноги на ногу. Марьяна же, продолжая целовать ребенка и целуя приговаривать: ах ты черный пес, черный, черный, — несколько раз украдкой повела своими большими черными глазами на Кирку, тоже закраснелась, и припав губами к пухленькой щеке ребенка, разгораясь все больше и больше, стала целовать его так сильно, что мать отвела от нее дитя.

— Что ба́луешь, проклятая девка, сказала невестка, ступай лучше песни играть. —

— «Что таких малых целуешь, нянюка52 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». Марьянка, лучше меня поцелуй», сказал сын станичного, поплевывая шелуху семячек.

— Я-те поцелую, смола чертовская, отвечала Марьяна, полусерьезно, полушутя замахиваясь на него.

— Ну-ка, ну-ка, ударь, сказал парень, все подвигаясь к ней, и Марьяна ладонью ударила его по спине так сильно, что он чуть не упал и отскочил на два шага. Все захохотали, исключая парня, который, притворяясь, что ему очень больно, потирал себе спину.

— Вот, говорят, у девок силы нет, сказал он.

— Купи пряничков, сказала одна из девок.

— За что покупать? деретесь больно. —

— Чтож песни не играете? Запевай, коли знаешь.

Между тем, как в кружке шли такие разговоры и шуточки между девками и парнями, Кирка ничего не умел сказать и потому, приподняв папаху в виде поклона, отошел прочь от девок к толпе мальчишек, зажигавших мяч.

— Дайте ка, ребята, я зажгу раз, сказал он; ему дали лапту и он, бойко развернувшись, зажег так крепко и удачно, что мяч высоко, высоко взвился в воздухе и перелетел через станицу. Девки глядя на него засмеялись и громче всех засмеялась Марьяна.

— Вишь маленькой, пошел с ребятами играть, сказала она.

4) Кирка бросил лапту, надвинул папаху и пошел прочь с площади к своему дому.

Как только он вышел из виду девок, он совсем стал другим человеком, и взгляд и походка его стали бойкия, молодецкия. — У соседнего дома он стал на завалину и окликнул хозяина. Уйде ма53 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». дядя?

Здоровый басистый голос откликнулся из хаты тоже по татарски.

— Дома дядя, дома. Чего надо?

Кирка повернул на двор и вошел в хату. —

Дядя Ерошка был заштатный казак лет 70 от роду. Жена его лет уже 20 тому назад сбежала от него с русским солдатом, выкрестилась в православные и вышла замуж,54 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». детей у дяди Ерошки не было, братья тоже все перемерли и он жил один байбаком, как говорят Татары, занимаясь охотой, рыбной и ястребиной ловлей. — Хата дяди Ерошки была довольно большая, но против казачьего обыкновения чистоты в горницах, была вся загажена и в величайшем беспорядке. На столе лежал старый грязный окровавленный охотничий зипун, половина сдобной лепешки и кусок сырого мяса, для прикармливанья ястреба. На лавке лежало пистонное одноствольное ружье, старый кинжал, мешок с пулями и порохом, поршни,55 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». старое мокрое платье и тряпки. В углу, в кадушке с водой размокали другие поршни, стояла винтовка и кобылка.56 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». На полу лежала сеть, несколько убитых фазанов и около стола гуляла привязанная за ногу курочка, которую Ерошка употреблял для приманки ястребов. В нетопленной печке находился черепочек с чем-то молочным. На печке визжал копчик, старавшийся сорваться с веревки, за которую он привязан был, и линялый ястреб смирно сидел на краю, искоса поглядывая на курочку и изредка с права налево перегибая голову.

На коротенькой кровати, устроенной между стеной и печкой, в одной рубашке лежал навзничь, заложив руки под голову и задрав сильные ноги на печку, сам дядя Ерошка. —

Это был огромный плотный казак с необыкновенно развитыми широкими членами, с коротко обстриженной седой головой, белой длинной и окладистой бородой и совершенно красным, изрытым морщинами лицом, шеей и руками. Кроме морщин на лице у него было два зажившие шрама на носу и брови, толстые пальцы его и руки были все сбиты и в струпьях. —

Во всей комнате и особенно около самого старика воздух был пропитан странным, не неприятным смешанным запахом чихиря, водки, запекшейся крови и пороху.

— А а а! закричал старик во весь рот. Сосед Марка пришел. Что к дяде пришел? Аль на кордон?

Ястреб встрепыхнулся от крика хозяина и хлопал крыльями, рвясь на своей привязи. —

— Иду, дядя! иду! отвечал молодой казак, взяв в руки винтовку и с видом знатока осматривая ее. А ты куда идешь нынче?

— Да что, с барином обещался, сказал старик, скинув ноги с печки и начиная одеваться.

5) Гуляй, Машинька, мой свет, тебя краше девки нет, вдруг затянул во все горло старик и, встряхнувшись и блестя маленькими глазками, бойко и легко стал подпрыгивать босыми ногами по трясущемуся полу комнаты. Кирка весело засмеялся.

— Пойдем, дядя, я тебе поставлю осьмуху, сказал он, да и сказать тебе слово нужно.

— Карга! отвечал Ерошка и не переставая заливаться петь песню и босыми ногами ходить по комнате, достал из сундучка новые чамбары и бешмет, надел их, затянул ремнем свой мощный стан, полил воды из черепка на руки, отер их о старые чамбары, кусочком гребешка расправил бороду, посадил курочку в мешок, ястребу кинул кусок мяса и, приперев дверь задвижкой, бодрыми шагами вышел с Киркой на улицу. Три его собаки, радостно махая хвостами, ждали его у порога, но заметив, что он без ружья, не пошли за ним, только глазами провожая хозяина и изредка искательно помахивая кончиками хвостов. Дядя Ерошка шел бодро, той особенной, свойственной только людям, носящим на себе оружие, молодецкой походкой, широко и кругло размахивая руками и гордо поглядывая направо и налево, изредка подергиваясь плечом и шеей.

Молодой казак видимо находился под влиянием старика и старался подражать ему даже в приемах и походке, хотя ему еще далеко было до этой самоуверенности, спокойствия и некоторого щегольского удальства, которое выражалось в каждом движении старика.

Ерошка здоровался со всеми старыми казаками, казачками, а особенно с молодыми девками и бабами и каждому умел сказать какую нибудь шуточку. Ежели иногда он и ничего не говорил, то подмигивал и делал такой жест и испускал такой звук мычанья, что девки хохотали и кричали: ну тебя, старый чорт! Молодой казак одобрительно посмеивался. Хотя все отвечали на поклоны старика и как будто радостно смотрели на него, ему оказывали мало уваженья и несколько мальчишек на площади стали дразнить его и кричать: дядя Ерошка, сучку поцеловал, сучку поцеловал!

Проходя по площади, они остановились у хоровода, в котором ходила Марьяна. Ерошка послушал песню и недовольно покачал головой. —

— Экой народ стал, все песни старые переломали. Что поют, Бог их знает. — Девки! закричал он. Полюби меня какая из вас, будешь счастлива.

— Чтож, женишься, дядя? сказала Марьяна, подходя к нему.

— Женюсь, мамочка, женюсь, только чихирю мне давай, а уж я тебе волю предоставлю с кем хочешь, хоть вот с соседом гуляй. — Хочешь что ли?

Старик толкнул молодого казака на Марьянку и расхохотался.

Как только Кирка вошел на площадь, все его молодечество пропало и *** он теперь решительно не знал что сказать и делать. Марьяна помолчала немного, как будто дожидаясь его речи, и потом нахмурила свою черную бровь и рассердилась. — Что врешь на старости лет, вовсе не складно, проговорила она и вернулась к хороводу. —

Старик, не обращая никакого внимания на её слова, улыбнулся сам про себя. — У! девки, сказал он, раздумчиво качая головой. Правда в писании сказано, что девка чорт тот же. — И он, размахивая руками, пошел дальше. Кирка шел немного сзади, опустив голову и шепча что то себе под нос и стараясь закусить белый пушек отраставших усов.

— Что это, дядя, сказал он вдруг, поднимая голову, хитро заглядывая в лицо старика, как я к девкам подойду, совсем негодный делаюсь; особенно с нянюкой Марьянкой, так стыжусь, никаких слов не нахожу, так вот что-то к горлу подступит, пересохнет да и конец. — Что это?

— Это значить, ты ее любишь, гаркнул старик на всю улицу.

— Право? сказал Кирка, от этого это бывает, я знаю.

— Что ж ты ей ничего не скажешь? Дурак, дурак! Эх дурак — абрек! дурак, дурак!

— Дядя, что я тебе сказать хотел, промолвил молодой казак, пойдем сначала к нам, матушка из новой бочки чихирю нацедит, а к бабуке Улитке после пойдем. Мне тебе слово, дядя, сказать надо, повторил Кирка, исподлобья взглядывая на старика своими блестящими узенькими глазками.

— К тебе пойдем? карга! Дядя на все готов, отвечал старик и они направились назад к дому Кирки, который был на самом краю станицы и около улица была совершенно пустынна. —

6) — Здорово дневали, бабука? крикнул старик, входя на бедный пустой двор Кирки и обращаясь к сгорбленной худой его матери-старухе, сидевшей на пороге. — Она тоже справляла праздник — не работала сидя перед домом.

— Поди, матушка, нацеди нам осьмушку вина, сказал Кирка матери, продолжая застенчиво закусывать свои молодые усы. — Старуха поправила платок на голове, встала, оглядела с ног до головы старика и сына, чтобы убедиться, не пьяны ли они? и не двигаясь с места вопросительно посмотрела на сына.

— Да сазана57 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». сушеного подай закусить, прибавил сын, негромко, но повелительно. Старуха покорно перешагнула через порог, проговорив в себя: отцу и сыну и святому духу, и пошла в сарай к бочкам.

— Где пить будете? в избушке что ли? послышался оттуда её голос. —

— Давай в избушку! крикнул дядя Ерошка; да не жалей, из хорошей бочки достань. Эка, старая — не любит, прибавил он посмеиваясь. —

Избушкой у казаков называется низенькой срубец, обыкновенно прилепленной к хате. В ней ставятся начатые бочки, складывается вся домашняя утварь и тут же варится на очажке молоко и в жары сидят казаки. Старуха поставила в избушке низенькой на четверть от полу татарский столик, такие же две скамеечки и бережно, не плеская, принесла чапуру,58 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». налитую до краев холодным красным вином. Старик и парень сели на скамеечки и стали пить из чапурки, передавая ее друг другу и каждый раз приговаривая молитву и приветствие друг другу. Старуха, стоя около двери, прислуживала им.

— Чихирь важный, бабука, сказал старик, обтирая мякотью кисти красное вино с белых усов и бороды, что много продали?

— Где много продать, отвечала старуха, присаживаясь на пороге, всего две бочки нажали, одну вот сами кончаем, з наешь, нынче народ какой, всякому поднеси, а другую вот к тому воскресенью хочет сам Кирушка в Кизляр везти. — Легко ли, надо к осени седло и коня справить. Шашка спасибо отцовская осталась. Все же переправлять надо было. — По нашей бедности сад небольшой — ух много денег спотратили. А коня, бают, за рекой меньше 50 монетов не возьмешь, где их добудешь. —

Кирка недовольно встряхнул головой и хотел сказать что то, но старик перебил его.

— Правда твоя, бабука, притворно рассудительно заметил он, нынче времена тяжелые стали. Не то что по старине. Будь здоров, отцу и сыну и святому духу, прибавил он и поднес к губам чапурку. — Мы не тужили, бабука, продолжал он, передавая чапурку и обсасывая мокрые усы. — Когда дядя Ерошка в его года был, он уже табуны у ногайцев воровал да за Терек перегонял. Бывало, важного коня за штоф водки, али за бурку отдаешь.

— Да, не то время было, вздыхая проговорила старуха, хуже да хуже пошло. Ведь один сын, ведь жалеешь59 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». его, дядя.

— Ничего, бабука, сказал, подбадриваясь дядя Ерошка, жить можно, вот Бог даст малого женишь, нехуже других заживешь, за другой невесткой умирать не захочешь. Так что ли дядя говорит, а, баба?

— Да как его женить-то Кирушку моего, возразила одушевляясь старуха, вот сосватала было ему девку от Горюшкиных, — не хочет. Видишь, хочет Марьянку Догадихину за себя взять. Легко ли, эсаульская дочь, да у них три сада, что плохой год 15 бочек вина нажимают. — Не отдадут они нам свою девку.

— Дурно говоришь, баба, дурно, крикнул дядя Ерошка. Отчего не отдать? Разве он солдат какой, что не отдадут? Чем не казак? Молодец казак; я его люблю, прибавил он, указывая на Кирку, который нагнув голову разрезывал рыбу и как будто не слушал разговора матери с дядей. —

— Да я Догадихиной эсаулихе одно слово на праздник сказала, так она мне то́ ответила, что я век не забуду, возразила старуха. Люди гордые. С какими я глазами теперь пойду к эсаулу сватать. Я женщина бедная, глупая, я и слов тех не знаю. —

— Что не пьешь, дядя, сказал Кирка, подавая ему чапурку. — Дядя выпил.

— Что эсаул! продолжал он несмотря на то, что старуха в это время вышла из избы. — Все тот же казак. Девка захочет, так будь она енеральская дочь, так будет моя, как я захочу. А ты дурак, дурак, швинъя (это тоже, как и карга, была одна из поговорок дяди Ерошки). Что ты с девкой то ничего не говоришь? обратился он к Кирке.

— Да что, дядя, отвечал молодой казак, беспрестанно закусывая губу и то опуская, то поднимая глаза, я не знаю, как с собой быть. Вот год скоро, что это надо мной сделалось. Прежде я все и шутил, и говорил и песни играл с девками, а теперь как шальной какой сделался. Так вот кто-то мне в уши все говорит: поди ты к Марьяне, скажи вот то и то — скажи. А подойду, особенно как при других, так заробею, заробею и конец. Все думаю, что по моей бедности люди смеяться станут. В прошлом году в самую резку виноградную мы с ней смеялись, что пойдешь, мол, замуж? Пойду, и там еще наши шутки были; а теперь вовсе как будто чужая. Такой стыд напал. И что это такое, дядя? я не знаю. Или что я боюсь, не пойдет она за меня, или что богатые они люди, а я вот с матушкой так в бедности живу, или уж это болезнь такая. Только совсем я не в настоящем рассудке себя чувствую. — Ни к чему то у меня охоты не стало, и силы уж у меня той не стало, только об девках думаю, все больше об нянюке Марьянке, а пойду, — во рту пересохнет, ничего сказать не могу. Чертовское навождение какое-то, право! заключил Кирка с жестом отчаяния и чуть не со слезами в голосе.

— Вишь как тебя забрало, сказал старик, смеясь. Дурак, дурак, швинья, Кирка, дурак, повторял он, смеясь.

Кирка слегка засмеялся тоже. Ну, а как ты полагаешь, дядя, спросил он: они отдадут девку? —

7) — Дурак, дурак Кирка! отвечал старик, передразнивая молодого казака. Не тот я был казак в твои годы. Отдаст ли Есаул девку? Тебе чего надо? Ты девку хочешь? так на что тебе старика спрашивать, ты девку спрашивай. Дядя Ерошка в твоих годах был, так стариков не спрашивал, а глянул на какую девку, та и моя. — Выйду на площадь в праздник, в серебре весь, как князь какой, куплю пóлу целую закусок девкам, брошу. Казакам чихирю выставлю, заиграю песню. Значит гуляю. Какую выберу кралю, либо в сады побегу за ней, либо корову ее загоню, чтобы она искать пришла. — А я тут. Мамушка, душенька! Люблю тебя, иссыхаю, что хочешь для тебя сделаю, женюсь на тебе. Ну и моя. А то прямо ночью окошко подниму, да и влезу. Так люди делают, а не то что как теперь ребята, только и забавы знают, что семя грызут, да шелуху плюют, презрительно заключил старик. —

Кирка, опершись обеими руками на стол, не опускал глаз с оживленного красного лица старика и, казалось, с наслаждением слушал его речи. —

— Хочешь, чтоб девки любили, так будь молодец, шутник, а то вот и ходишь как ты, нелюбимой какой-то. А кажись бы тебе ли душенек не любить. Ни кривоногой, ни чахлой, ни рыжий, ни что. Эх, будь мне твои годы, за мной бы все девки в станице бегали. Да только захочу, так теперь полюбит.

Кирка радостно посмеивался. — Да что, дядя, ведь мне кроме Марьянки, Бог с ними со всеми с девками-то. Уж у нас так в породе, никого девушников нету. —

— Эх, дурак, дурак! ну любишь Марьянку, — вылучи времечко где одну застать, обними, скажи: мамочка, душечка, полюби меня, Машинька... Так то любят, а не то, как ногаец какой руки расставил, как бревна, да и ходишь дурак дураком, сказал старик, передразнивая парня. — А то: жениться хочу, продолжал он тем же тоном. Что тебе жениться? тебе гулять надо, ты будь казак молодец, а не мужик (и мужики женятся). А полюбилась девка, люби, все одно. Что ты думаешь, что уставщик60 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». с тебя монет слупит да в книжке почитает, так она тебя слаще любить будет? Все это фальшь, браток мой, не верь. С женой хуже, чем с душенькой жить. Как раз постынет. У меня была Танчурка, так вторую неделю постыла да и с солдатом сбежала, а к душеньке 15 лет ходил, — приду, так и обнять ее как не знаю. Все это фальшь. Вон татары другой закон держут: жен сколько хочешь бери. Это я хвалю. — Это умно. Разве Бог одну девку на свет сотворил? Нет, их вон сколько, и ребят много. Хорошие ребята хороших девок и люби и народ пойдет крупный. А то что, посмотришь теперь: мальчишка, сопляк вот такой — он показал на аршин от земли, возьмет девку, красавицу славную, тоже говорит: я казак. Ну какой от него народ будет? Вот и ростет эта мелкота. А в наше время народ крупный, сильный был. От того, что проще люди жили. Что тебе жениться, дурак? Гуляй с девками, пей, вот те лучше жены. Пей! крикнул он, возвышая голос, передавая ему чапурку, и ожидая своей очереди. —

В это время старуха показалась в двери, зa которой она стояла, слушая речи дяди Ерошки.

— Что брешешь на старости лет, сказала она сердито: Чем ребят добру учить, а ты что мому Кирушке советуешь? Старик как будто смутился на мгновение.

— Вишь, чортова ведьма, подслушала, сказал он шутливо. Лучше еще вина принеси, бабука, не скупись, а я твоего сына дурному не научу.

— То то ты уж и так пьян надулся, а еще просишь. Чем бы тебе дурные речи говорить, кабы ты добрый был, Кирушка тебе не чужой; ты бы должен пойти сам к эсаулу да девку Кирушке посватать. Ты все ему дядя, да и слова ты всякие хорошия знаешь, а не то пустое болтать. —

— Что ж, я пойду, хоть сейчас пойду. Дедука Догад человек справедливый, он девку отдаст. Верно отдаст. Как не отдать? За такого молодца девку не отдать? Так принеси же, баба, еще осьмушку, прибавил он, подмигивая и подавая пустую чапурку с таким беззаботным видом, как будто уж это было дело решеное, что она подаст ему еще вина. — А что ты насчет того сомневаешься, что я твоему сыну говорю, то напрасно, продолжал он, принимая рассудительный тон. Я твоего сына люблю. Я ему говорю, что ты с девкой сойдись по любви, тогда девка сама сделает, что ей быть за тобой. Девка — чорт, она на своем поставит. — Как я Танчурку за себя хотел взять, так старики тоже не хотели, за то что я омиршился61 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». и в часовню не ходил, так Танчурка два месяца плакала; говорит: либо за Ерошкой буду, либо изведусь. Так сами старики уж ко мне засылать стали. Я твоего сына худу не научу, так то! Принеси, мамочка, осьмушку еще, а уж я завтра к дедуке Догаду как перед Богом пойду. — Старуха взяла чапурку и пошла за чихирем. —

Казаки разговаривали, выпили другую осьмуху, и дядя Ерошка, крестясь, почти пьяный встал с скамейки.

— Спаси тебя Христос, бабука, сказал он: и сыт и пьян! И затянув во все горло какую-то татарскую песню, вышел на улицу. —

Проводив старика до ворот, Кирка остановился и присел на завалинку. — Молодой казак был в сильном волнении. Глаза его огнем блестели из-под белых ресниц, гибкая спина согнулась, руки оперлись на колена, он, беспрестанно прислушиваясь к удаляющимся шагам старика и к песням с площади, поворачивал то вправо, то влево свою красивую голову и, разводя руками, что то шептал про себя. Старуха, убрав все в избушке, вышла к воротам и долго внимательно смотрела на задумчивое лицо сына. Кирка сделал вид, как будто не замечает ее, и только перестал разводить руками. Мать покачала на него головой и вздохнув отошла от забора. Кирка решительно встал, обдернул черкеску и пошел по направлению к площади.

8) Уж начинало смеркаться, когда Кирка пришел на площадь. Кое где в окнах хат засветились огни, из труб поднимался дым в чистое вечернее небо. На краю станицы мычала и пылила возвращающаяся скотина, по дворам слышны были хлопотливые крики баб. Только девки и молодые парни оставались на площади и пронзительно заливались хороводной песней, толпясь на одном месте и в полумраке блестя своими яркоцветными бешметами. — Горы снизу закрывались туманом, сверху белели, на востоке зажглась зарница и со стороны степи виднелось красное зарево поднимающагося месяца. С Терека слышался неумолкаемый ночной треск лягушек и вечерние крики фазанов.

Кирка подошел к хороводу и стал около тех, которые смотрели на игру, не принимая в ней участия. — Марьяна ходила кругом, пела, смеялась и ни разу не взглянула на Кирку. Несколько баб и девок, заслышав мычанье скотины, вышли из хоровода. Из углового дома, в котором жила Марьянка, вышла баба и подошла к хороводу. — Это была мать Марьянки, толстая плотная баба с широким загорелым лицом, большими черными мрачными глазами и грубым голосом.

— Марьянушка! А Марьяна? закричала она вглядываясь в хоровод. — Что нейдешь, проклятая девка, скотину убирать, продолжала она, когда дочь откликнулась ей. — Аль не слышишь, черная бы тебя немочь.

Марьяна приостановилась в круге, в котором ходила, но ее тянули далее, она вырвалась и, оправляя на голове платок, пошла к своему двору.

— Сейчас прибегу, прокричала она девкам, только коров подою.

Кирка жадно прислушивался к словам матери и дочери. Как только Марьяна отошла от хоровода, он тихим шагом отошел от товарищей, с которыми стоял.

— Видно спать пойти, лучше дело будет, сказал он.

Кирка шагов 10 отошел тихо и не оглядываясь; но, завернув за угол, он окинул своими быстрыми глазами улицу и легко, неслышно, как кошка, придерживая рукой кинжал, пустился в маленькой переулочек к калитке. Старуха с водой шла от калитки. Кирка в два прыжка подскочил к изгороди и присел в черной тени её. Когда старуха прошла, он поднялся и одним махом перескочил через загородку. В то время, как он перескакивал, что то треснуло сзади его: казак вздрогнул и замер. Черкеска его зацепилась за сухую ветку терновника, наваленного на забор, и пола распоролась на двое. Он щелкнул языком, соединил два куска, потом встряхнул головой и побежал дальше с внешней стороны изгороди и канавы, в которой при его появлении замолкали и бултыхали в воду пронзительно звеневшия лягушки. Загнув за угол, он увидал пыльную полосу стада и услыхал крики баб и мычанье скотины. Он приостановился и снова пригнулся у забора. Так просидел он около полчаса, прислушиваясь к говору, происходившему у ворот и на задах станицы, и ожидая сумрака, который быстро, как это бывает на Кавказе, охватывал станицы. Уж от забора, под которым он сидел, ложилась неясная тень всплывавшего над бурунами62 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». месяца и светловатая полоса зари над Тереком была чуть заметна.

Кирка хотел последовать совету старика и отогнать Марьянкину корову, но подбежав к воротам, он увидал, что скотина уже загнана, и теперь без всякой цели, но с сильным волнением, которое возбуждали в нем желание чего то, ночь и таинственность, прислушивался ко всем звукам. Вон нянюка Стешка мать кличет, быков загнать, говорил он себе, а вон дядя Ерошка песню поет. А вон это кто мамуку кричит? вдруг спросил он себя, почувствовав как бы ужас, который мгновенно охватил его. — Ей Богу, это Марьяна кричит. — Действительно Марьяна стояла у самых ворот и кричала матери, что корова ушла, и что она боится идти искать ее в поле.

— Чего боишься, дура, беги, я чай на канаве воду пьет, отвечала мать, авось бирюки63 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». не съедят!

— Куда же я ночью одна побегу? она може на Терек ушла — где ее найдешь? отвечала Марьянка, но таким нерешительным голосом, что Кирка был уверен, она пойдет искать скотину, и действительно до его напряженного слуха скоро донеслись звуки, звуки скорых легких шагов и шуршанье женской рубахи по высокому бурьяну за станицей. —

Как ни хорошо видели даже в темноте маленькие глаза Кирки, он в темноте не мог рассмотреть ничего. Он снял папаху и прилег к земле. Тогда на свете месяца ему ясно обозначилась черная стройная фигура девки, которая с хворостиной в руке, своей молодецкой походкой быстрыми шагами шла к канаве. По походке и по движению её руки, которой она била хворостиной по траве, видно было, что она считала себя одной. — На свете месяца, кроме фигуры девки, Кирка под грушей около канавы увидал и корову. Как дикая кошка, он быстрыми большими шагами добежал до канавы, размахнувшись, также неслышно перескочил через нее и прижался около груши.

— Вишь куда забрела, псё, псё! кричала Марьяна, забегая с другой стороны.

Кирка решился все сказать Марьяне. Он неподвижно стоял в черной тени груши. Сердце стучало у него в груди так сильно, что раздраженный чуткий слух, невольно ловивший все окружающие звуки, не раз принимал стук сердца в груди зa топот скотины, и он беспокойно оглядывался на белеющую в 15 шагах от него корову, чтобы убедиться, что она не ушла от него. Он ждал.

9) Станица находилась в полуверсте от Терека. Около самой реки рос чистой непроходимой лес, камыш и заброшенные сады старой станицы. Ближе к новой станице, были сады казаков, по которым для поливки были проведены большия и малые канавы из Терека. —

Кирка ожидал Марьяну в садах, на одной из таких канав. — С обеих сторон 4 -х аршинной канавы, в которой быстро текла поднимающаяся из Терека холодная, мутно желтая вода, росли старые груши, кизиль, яблони, карагач, дикий виноград и ежевичник, которые один сверху, другой снизу, оплетали все эти деревья, составляя из них непроходимую сплошную темнозеленую массу. Кое где только оставались небольшия полянки, на которых по наплывшему песку плелись вьющиеся растения. Было самое сочное время весны на Кавказе, гуща была непроходима, свежа и росиста. Над канавой вились мириады комаров, в чащах терновника и виноградника укладывались птицы, кричали фазаны, лягушки звенели, какая то любовная жизнь слышалась отовсюду, запах воды и одуревающей южной ночной растительности. Месяц, прорываясь сквозь чащу, кое где клал свои светлые пятна, освещая белую спину коровы, и клал черные тени. Скотина, нетерпеливо отмахиваясь хвостом от нуды и треща между терновниками, перебирала траву. Марьяна, подобрав рубаху и высоко шагая по бурьяну, забегала ей от леса. — Поровнявшись с грушей, она приостановилась и внимательно стала вглядываться в черную фигуру парня. —

Горячая кровь все сильнее и сильнее приливала к голове и стучала в сердце Кирки. Он задыхаясь ожидал, что девка пройдет мимо него и хотел броситься к ней, но Марьяна остановилась и, спокойно подходя к груше мерными шагами, твердым голосом окликнула его.

— Это я, ничего, нянюка, сказал казак тихо, нерешительно выходя из тени и обдергивая черкеску. —Что, корову ищешь?

— Вишь чорт проклятой, я думала абрек, напугал меня, сказала Марьянка и остановившись звонко засмеялась чему то и стала шаркать по траве хворостиной. — Чего тут крадешься? —

Кирка молча подходил все ближе и ближе. — Марьянушка, сказал он дрожащим голосом, что я тебе сказать хочу. — Право. Что ж, все одно... и он взял ее за плечо. —

— Вишь разговоры нашел по ночам, сказала Марьяна; — корова уйдет. Псё! псё! и легко и весело прыгая и смеясь чему то, забежала в кусты, остановила корову и тихо пошла к станице. Кирка шел подле неё молча. Марьяна вдруг оглянулась и остановилась перед ним: Ну что сказать хотел? Полуночник! и она опять засмеялась. —

— Да что сказать хотел, отвечал Кирка, задыхаясь от волнения. Что мне сказать? ты сама все знаешь, нянюка; и ты надо мной не смейся, ей Богу, не смейся, потому что, ежели конечно твоя мамука по бедности моей согласья не даст, что-ж все одно, ежели ты как прежде; а я, ей Богу, уж так тебя люблю, что, ей Богу, ну вот — делай со мной, что хочешь. Только ты захоти, а то все одно. —

Марьяна молча нагнула голову и задумчиво рвала росистые листья груши.

Кирка становился смелей и одушевлялся. —

— Я совсем не человек сделался, какой-то дурак стал и все от тебя. — Чтож, ежели я беден, все, коли ты захочешь, то будешь зa мной. — Потому что я слову твоему верю, помнишь, что в садах говорила. — Ей Богу, Марьянушка, матушка, грех тебе будет, ты меня погубила. А ежели ты пойдешь за Терешку Игнаткинского, я не знаю, что над собой сделаю, потому, ей Богу. — Марьянушка, я ничего сказать не могу: что хочешь со мной делай. — И он взял ее за руки. —

— Слушай ты мои слова, Кирка, отвечала Марьяна, не вырывая рук, но отдаляя от себя молодого казака. — Ты меня знаешь, я с ребятами шутить не умею, не так как Настька и другие девки с молодых лет побочинов имеют. Я этого не знаю, а я тебе все по душе скажу. — Вот что — ты меня, руки пусти — я сама все скажу. Я тебе прошлым летом сказала, что за тебя замуж пойду. Теперь время пришло. Иди сам или мать пошли к батьке, мамуке не говори. Ни за кем кроме за тобой я не буду. Вот тебе мое слово. Так и мамуке скажу. И слово будет крепко как камень.

— Ей Богу? право? Марьянушка? спросил Кирка, обняв ее. —

Марьяна тоже обняла его сильными руками и крепко прижалась к нему. — Братец, голубчик ты мой! слабо проговорила она. Потом она быстро вырвалась от него и побежала к станице за коровой.

— Подожди часик, душенька, мамушка, что я сказать хотел, уговаривал ее шепотом молодой казак, следуя за ней.

— Все сказали, ступай, чтоб тебя не видали, а то опять убежит, прибавила она, указывая на корову, и смеясь побежала за ней. —

Кирка долго следил за ней до самых ворот и уговаривал, чтоб она вернулась, но она ни разу не повернулась. Услыхав голос её матери, которая встретила у станицы девку, Кирка остановился. Перед ним прозрачно светлела освещенная месяцем росистая поляна. Из неё слышались свежие звуки лягушек и перепелов и стрекоз. Звуки эти были такие же прозрачные, все говорило: туда, туда, в наше царство лунного света и свежести. Кирка несколько раз снял и надел с разгоряченной головы шапку, вдруг повернулся и опять той же дорогой пустился через канаву и загородку в станицу на площадь. — Девок уже оставалось мало на площади, все расходились. Он гордо прошел мимо них; Марьяны не было. Он взял за руку своего приятеля Иляску и других казаков и пошел ходить по станице.

— Давайте песни играть, ребята, сказал он и сильным грудным тенором затянул старинную, выученную им от Ерошки песню. Песня говорила про старинного джигита казака, который ушел в дальния горы и тужит по своей родине и по своей душеньке, которая за другого вышла замуж. — Он прошел несколько раз мимо Марьянкиного дома и в темноте слышал её голос, говоривший с матерью. Несколько молодых казаков присоединились к певцам и, взявшись за руки, долго в лунном свете ходили по станице. — Заря совсем потухла. Полная луна светло и высоко вошла на небо. Зажглись частые звезды. Кое-где уже видны были только огни в окнах. На всех дворах курились кизяки и около них, спасаясь от комаров, пыхтела и поворачивалась белеющая скотина. Кое где в избушках слышалось заунывное пьяное пенье загулявших казаков. С Терека несло свежестью и сильным крепким лесным запахом. Стройные раины садов и камышевые крыши хат поднимались в ясное небо и их черные тени отчетливо ложились на сухой дороге. Вдалеке чернели сады и лес. Иногда песня казаков замолкала и слышался звон лягушек с воды и слабые ночные звуки укладывающагося народа и шаги казаков в тихой станице. Потом снова заливались молодые веселые голоса и изо всех счастливо, бойко, дрожа звенел сильный голос разгулявшагося Кирки. —

Глава 2.

Сиденка.

В следующее воскресенье дядя Ерошка сдержал свое слово. Он надел новый бешмет и утром, еще не пьяный, пошел к старику Илясу сватать Марьяну за своего соседа и родного Кирку. Старики уселись за стол, баба принесла им вина и вышла подслушивать за дверью. Поговорили о временах, которые будто и по урожаю и по нравственности людей все становились хуже и хуже. Дядя Ерошка, помолчав немного, встал и поклонился.

— Я к тебе по делу пришел, дедука Иляс, сказал он, у тебя товар, у нас купец — и он с медлительной важностью в движениях и речи передал просьбу казака. Вообще Ерошка теперь был совсем другим человеком, чем в праздник вечером. Он был важно красноречив и торжественен. — Он двигался медленно, говорил мерно и складно и большей частью божественно. Старуха, не смея принять участия в беседе стариков, только неодобрительно вздыхала за дверью на слова дяди Ерошки. Однако старик Иляс, не перебивая, выслушал речь дяди Ерошки, тоже встал, отблагодарил за честь и ответил, что он за богатством не гонится, что дочь его девка взрослая и сама может судить. Коли ей люб жених, то может идти замуж и за Кирку. Но он прибавил, что время терпит и что хотя он ничего не знает за молодым казаком, он не отдаст дочь прежде, чем Кирка будет строевым казаком, т. е. соберет себе коня, седло и все оружие. А пока он хотел, чтоб дело было в тайне.

— Легко ли, нищего сватать пришел, черная немочь! Николи не соберется, такой же голяк, как и сват, проворчала старуха, не выдержав, когда старик проходил сени. — Вишь старый пес!

— Спасибо, мамука, за ласку, сказал старик и с этим ответом он вышел от эсаула.

* № 11. МАРЬЯНА.

Глава 1.64 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

1.

В 1850 году 28 февраля была выдана подорожная по собственной надобности от Москвы до Ставропольской Губернии, города Кизляра, канцелярскому служителю Т-аго депутатского собрания, коллежскому Регистратору Дмитрию Андрееву Оленину; и в конце Марта месяца, этот самый Д. А. Оленин выезжал из Москвы из гостинницы Шевалье ночью на перекладных санях с своим дворовым человеком Ванюшей.

— Славный малый этот Оленин, сказал один из провожавших его друзей, выходя на крыльцо, когда сани уже отъехали от него. — Только что за нелепость ехать юнкером на Кавказ. Он право пропадет там. Елизар! подавай! крикнул он кучеру.

— Да, славный малый! лениво сказал другой приятель, вышедший вместе.

— Но как он еще молод! Я бы полтинника не взял теперь ехать на Кавказ, да еще на перекладной, сказал первой, садясь в карету и захлопывая дверцу. Прощай. Будешь завтра обедать в клубе?

— Буду.

И оба разъехались.

А ямская тройка, в которой сидел Оленин, взвизгивая кое-где подрезами о камни мостовой, двигалась между тем по каким-то невиданным, пустынным улицам, с красными домами и церквами. Оленину казалось, что только уезжающие ездят по этим улицам.

2. Оленин.

Кто из нас не был молод, кто не любил друзей, кто не любил себя и не ждал от себя того, чего не дождался? Кто в ту пору молодости не бросал вдруг неудавшейся жизни, не стирал все старые ошибки, не выплакивал их слезами раскаяния, любви и, свежий, сильный и чистый, как голубь, не бросался в новую жизнь, вот вот ожидая найти удовлетворение всего того, что кипело в душе? Оленин был в этой блаженной поре молодости. Хотя уже не раз он говорил себе, что нашел теперь несомненно ту дорожку, которая ведет к счастью, и, далеко не дойдя до цели, расходился в сторону, заблуждался и останавливался. Он и теперь твердо был уверен, что нашел настоящую дорогу и уже никогда не ошибется. И эта дорожка была военная служба на Кавказе, которую он начинал 25-ти летним юнкером.

С 18-ти лет еще только студентом Оленин был свободен, так свободен, как только бывали свободны русские люди. В 18-ть лет у него не было ни семьи, ни веры, ни отечества, ни нужды, ни обязанностей, был только смелый ум, с восторгом разрывающий все с пелен надетые на него оковы, горячее сердце, просившееся любить, и непреодолимое желанье жить, действовать, идти вперед, вдруг идти вперед, по всем путям открывавшейся жизни.

Странно подделывалась русская молодежь к жизни в последнее царствование.65 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». Весь порыв сил, сдержанный в жизненной внешней деятельности, переходил в другую область внутренней деятельности и в ней развивался с тем большей свободой и силой. Хорошия натуры русской молодежи сороковых годов все приняли на себя этот отпечаток несоразмерности внутреннего развития с способностью деятельности, праздного умствования, ничем не сдержанной свободы мысли, космополитизма и праздной, но горячей любви без цели и предмета.

Сын средней руки русского дворянина и матери — бывшей фрейлины и чопорной дамы, умершей после его рождения, он рос в деревне на руках отца-предводителя и старой тетки. Отец умер, когда еще ребенок не успел оценить его. И когда старые друзья отца встречались с сыном и, взяв его за руку и глядя ему в лицо, говаривали: «как я любил вашего отца! Какой славный, отличный человек был ваш батюшка!» — мальчику казалось, что в глазах друзей проступали слезы, и ему становилось хорошо. Отец так и остался для сына туманным, но величаво мужественным образом простого, бодрого и всеми любимого существа. Образ матери был еще более туманный и еще более прекрасный.

Как она любила сына! Как была умна! Как все не могли не уважать ее, как даже сам отец преклонялся перед нею! Мать была удивительная женщина. Из всех детских убеждений только эти два милые образа остались нетронутыми в душе мальчика, тогда как после смерти отца, переехав в Москву, началось вообще разрушение того детского мира.

Очень скоро Митя начал думать (еще до поступления в университет), что тетка его очень глупа, не смотря на то, что всегда говорит так кругло, и не смотря на то, что сам князь Михаил к ней ездит и целует её мягкую белую руку. Долго он колебался, все предполагая умышленную внешность глупости, скрывающую глубокия вещи. Но когда ему минуло 16 лет и он принял от неё именье и советы, он окончательно убедился в этом, — и открытие это доставило ему величайшее наслаждение. Это был первый шаг во вновь открытую землю, товарищи по университету делали такого же рода открытия и сообщали их, и Оленин с жаром молодости предался этим открытиям, все расширяя и расширяя их поприще. Понемногу стали открываться необыкновенные вещи. Открылось, что все наше гражданское устройство есть вздор, что религия есть сумашествие, что наука, как ее преподают в университете, есть дичь, что сильные мира сего большей частью идиоты или мерзавцы, не смотря на то, что они владыки.66 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате». Что свет есть собрание негодяев и распутных женщин и что все люди дурны и глупы. И еще, еще, и все ужаснее открывались вещи. Но все эти открытия не только не грустно действовали на молодую душу, но доставляли ей такое наслаждение, которое могло бы доставить только открытие совсем противное, что все люди умны и прекрасны.

Это было потому, что все те же люди, только стоило им захотеть и послушаться Оленина, они могли бы вдруг сделаться так умны и прекрасны. Эта молодая душа чувствовала, что она сама прекрасна, и совершенно удовлетворялась и утешалась этим. Вследствие этого молодой Оленин не только не казался мизантропом, напротив, поглядев на него, когда он спорил с товарищами или боролся с ними и пробовал свою силу, или когда Оленин подходил к женщине и робея стоял у двери на бале, поглядев на его румяные щеки, здоровые плечи, быстрые движенья, в особенности на его блестящие, умные глаза и добрую, добрую, несколько робкую улыбку, всякой бы сказал, что вот счастливый молодой человек, верящий во все хорошее и прекрасное. — А он был отчаянный скептик, разрушивший весь существовавший мир и очень довольный тем, что разрушил.

В первой молодости то хорошо, что человек живет разными сторонами своего существа, независимо одна от другой. — Ум давно уже объяснил ему, что г ген. губернатор есть идиот, а он все таки изо всех сил желает, чтобы его рука была пожата рукою г ген. -губернатора. Ум доказал, что свет есть уродство, а он с трепетом, волнением входит на бал и ждет, ждет чего-то волшебно счастливого от этого ужасного света. Профессора наши только говорят вздор, а вздор этот он жадно всасывает в себя и на нем строит дальнейшия скептическия рассуждения. Игра, любовь, все это — сумасшествие, а он отдается этому сумасшестию. Так для Оленина все эти осужденные им приманки жизни имели власть, от которой он и не думал отделываться, и только чем больше отдавался одной из них, тем больше осуждал ее.

Любовь к женщине больше всего возмущала его. Что за вздор! Любовь вообще, любовь к человеку, это понятно. Чувственность — тоже понятно; но что за выдумка какой-то вечной высочайшей любви, думал он и не смотря на то, всеми силами души желал этой вечной, высочайшей любви. Он влюблялся не раз. Ложился спать взволнованно счастливой и говорил: вот она! Но утром, просыпаясь, спрашивал: где же она? Что же не обхватывает меня, не вяжет по рукам и ногам, не влечет куда-то туда? И нет! увы, ничего! он чувствовал себя свободным и негодовал на какую то выдумку любви. Университетское время прошло в этих открытиях и в бессознательных попытках найти жизнь, где все было легко и хорошо.

Но настало время жить и действовать среди этих безобразных людей и учреждений! И Оленин стал жить и пошел вдруг по всем путям, открывшимся пред ним: наука, слава, любовь, свет, кутежи, игра. Все это было вздор, но тянуло ко всему.

3.

Пять лет прожил так молодой человек полным хозяином своего довольно большого состояния, числясь на службе, то в Москве, то в Петербурге, то в деревне, ничего не любя горячо, ничего не делая и все собираясь что то сделать.

Пускай рассудители-мудрецы осуждают прошедшее молодое поколение зa праздность; я люблю эту праздность людей, оглядывающихся вокруг себя и не сразу решающихся положить куда-нибудь всю ту силу, которую они вынесли из юности. Плохой юноша, выйдя на свет, не задумывался, куда положить всю эту силу, только раз бывающую в человеке. Не силу ума, сердца, образования, а тот не повторяющийся порыв, ту на один раз данную человеку власть молодости сделать из себя все, что он хочет, и, как ему кажется, сделать из всего мира все, что он хочет. — Правда, бывают люди, почти совершенно лишенные этого порыва; но Оленин в высочайшей степени сознавал в себе присутствие этого всемогущего бога молодости, эту способность всему переродиться в одно желание, одну мысль, способность захотеть и сделать, способность, не зная, что, зачем, куда, броситься головой вниз с Ивана Великого, для науки ли, для любви ли, для искусства ли. И можно, и должно задуматься, нося в себе эту силу, всегда и всегда будут задумываться. А еще более в то время, в которое развивался Оленин. Он имел в себе это сознание, оглядывался, искал, но жил вместе с тем и жил пошло. В городах он ездил в свет, и не признаваясь в том, утешался успехом, который имел в нем, благодаря своему состоянию и еще более столь редкому, оригинальному, энергическому уму и красивой наружности. Потом, вследствие щелчка самолюбию или усталости, бросился в разгульную жизнь, страстно играл в карты, пил и ездил к цыганам. Потом, промотавшись, уезжал в деревню, много читал, пробовал хозяйничать и опять бросал и опять, надеясь, что он ошибся, возвращался к прежней жизни.

Ни деятельность, ни любовь, которых он желал, не забирали его, и он все ждал, все надеялся и все чувствовал, что еще много и много он может сделать. Последнюю зиму в Москве он играл больше, чем прежде, и проиграл гораздо больше, чем мог заплатить, не продавая именья. Дядя его взялся исправить его дела и взял в руки его именье; Оленин же поехал на лето в Тамбов к женатому товарищу и приятелю. Уж он переставал ясно видеть блаженное будущее, пошлость жизни начинала со всех сторон обхватывать его, ему становилось жалко потерянного времени и скорее, скорее хотелось начать жить всеми силами. Мысль семейного счастья, с детства бывшая его любимой мыслью, с новой силой явилась ему. — «Вот оно, что мне нужно! И она, она-то и есть та, которую я буду любить», подумал он, увидав соседку барышню у своего приятеля: «кроткое, тихое, любящее и красивое создание, мать детей, деревенская тишина и ровная, плодотворная деятельность — вот что мне нужно». — К несчастью кроткое создание полюбило всей душой молодого человека и дало почувствовать в первый раз всю прелесть и блаженство любви, ему тоже захотелось любить; но любви не было. Он стал насиловать себя, но обманул девушку. Он мучался, ломал себя; но ничего не было, кроме страданий. Никакая попытка не обошлась ему так дорого, как попытка семейного счастья.

Увидав всю преступность того, что он сделал, он испугался и ожесточился. Он грубо развязал узел, который его привязывал к ней, и уехал с раскаяньем и злобой на самого себя, на нее и на всех людей. Тут же в губернском городе он стал играть и в каком-то беспамятстве проиграл больше того, что мог заплатить, и больше того, что мог взять у дяди. Тут он в первый раз испытал отчаяние и ему уже казалось, что все кончено и жизнь испорчена на всегда. Но жизнь не портится, пока есть молодые силы жизни. Дело поправилось очень скоро; старик дядя заплатил долг так скоро, как не ожидал даже выигравший шулер. Оленин поехал зарыться в деревню к дяде. — Дядя один раз вечером предложил племяннику старое известное средство для поправки и денежных дел, и характера, и карьеры — службу на Кавказе, тем более, что товарищ и друг его там начальником.

«Справить тебя мы соберем денег, долги без тебя лучше заплатятся», сказал дядя. Много должно было спасть спеси с молодого Оленина, чтобы послушаться такого совета, на себе испытать меру, употребимую для бесполезных и неисправных мальчишек-шалапаев. Он, друг известного H., он, за которым бегали в Т. Д. и Б., он, который не находил ни одной дорожки в России, достойной своей деятельности, пойдет солдатствовать на Кавказе! Но, подумав недолго, он согласился с дядей, хотя в утешение себе говоря, что дядя вовсе не понимает, почему он едет, — не за тем, чтоб карьеру сделать, не за тем чтобы поправить дела. При том едет только с тем условием, чтобы дядя отнюдь не писал своему другу начальнику. — Он поступил юнкером в первую батарею, какая попалась из наиболее действующих. Трудно передать, как сам себе объяснял Оленин причину своей поездки на Кавказ. Война, по его понятиям, вообще была самая последняя деятельность, которую мог избрать благородный человек, особенно война на Кавказе с несчастным рыцарским племенем горцев, отстаивающих свою независимость.

Он говорил себе, что ехал для того, чтобы быть одному, чтобы испытать нужду, испытать себя в нужде, чтобы испытать опасность, испытать себя в опасности, чтоб искупить трудом и лишеньями свои ошибки, чтобы вырваться сразу из старой колеи, начать все снова, и свою жизнь и свое счастье. А война, слава войны, сила, храбрость, которые есть во мне! А природа, дикая природа! думал он. Да, вот где счастье! решил он и, счастливый будущим счастьем, спешил туда, где его не было.

3. Воспоминанья и мечты.

Как всегда бывает в дальней дороге, первые 2, 3 станции воображение остается в том месте, откуда едет, и прощается с воспоминаниями; на третьей, четвертой станции, с первым утром, встреченным дорогой, он вдруг перелетает на другой конец дороги, к цели путешествия, и там строить замки будущего.

Так и случилось с Олениным. Выехав за Москву, он оглядел снежные поля, знакомые, тихия снежные поля, порадовался тому, что он один среди этих полей, увернулся в шубу, спустился и задремал. Сердце подсказывало воображению. Прощанье с приятелем и эта сдержанно, мужественно выраженная любовь тронули его. — «Люблю......... очень люблю»...... твердил он сам себе и ему вспоминалось все лето, проведенное с ним в Т. Он мал ростом, дурен, неловок; лежит в деревне у себя на диване, все читает что ни попало, или пойдет рыбу удить, или ходит и думает, что то все хорошее про себя думает и никому не говорит. Про себя он никогда не говорит, а сколько бы он мог сказать про себя хорошего. —

«Ты не знаешь про Никовыхъ Никоновых ?» раз вечером неожиданно говорит он.

— «Соседки?»

— «Да, поедем к ним». И в лице его что-то странное, как будто ему стыдно и чего то хочется. Это с ним редко бывает.

Закладывается дедушкина желтая кабралетка и мы едем через эту милую поляну, этот милый лес с караулкой, и он так неловко, но с хозяйским самодовольством править караковым лопоухим Дьячком, который добр, как и он сам, и через эту милую, милую аллею подъезжаем к барскому старому мрачному дому, в котором так свежо, молодо, мягко, любовно. Лакей Михайло, молодой курчавый лакей-девушник радехонек, что приехал Пенсков еще с. приятелем. Из окна мрачного дома глядит детская головка и старушечье лицо в платке с милой висящей кожей под подбородком, как у петуха. По песчаной дорожке из сада идут два белые светлые платья и яркие платочки. И солнце, и сад, и цветы, и платочки, и зонтик, и лица, и смех, и их говор женской девичей, — все так радушно, весело. И милый бедняк Пенсков, как просветлел и как замялся, представляя меня. Как я этого тогда не заметил!......

И опять я еду с ним в кабралетке и опять сад, цветы, и добрая, милая девушка, и опять мы едем вместе и уж он меньше говорит, больше ходит и думает, а у неё все счастливее и счастливее молодое милое лицо. Вот и ночь, кабралетка давно ждет под звездным небом у ворот и слышно, как Становой в темноте бьет с нетерпением ногами по лапуху и фыркает и катает колеса кабралетки, а мы сидим в гостиной; я у окна, он ходит в другой комнате, а она светла, счастлива, в белом платье сидит за старым роялем и в комнате льются звуки и плывут через окна, через отворенную дверь балкона в темный сад и там живут, и сливаются с звуками ночи, которые сюда просятся в гостиную.

«Нет, это не шутка», говорю я *** себе , глядя на её чистый лоб, на этот профиль, на пристально блестящие глаза и чуть сдвинувшиеся тонкия брови. «Мысль, и серьезная мысль, и чувство живет в этом милом прекрасном теле. Будет шутить с жизнью, будет резвиться. Я люблю вас!»

Нет, зачем говорить? она знает, она поймет!»

— «Прощайте, вам спать пора!» говорит Пенсков. И на крыльце в темноте она стоит и чуть белеется; но я вижу, я чую её улыбку, её блестящие глаза. «Приезжайте же завтра», говорит она. Она думает, что говорит: приезжайте завтра, а она говорит: «я люблю вас!» И в первый раз она говорит это.

А Становой махает своим глупым хвостом через возжу и везет куда то. Вези, Становой, — голубчик Становой, как я люблю тебя, как я люблю Пенского, как я люблю ночь с её звездами, как я люблю кабралетку, как я люблю Бога, как я себя люблю за то, что я такой прекрасный! А он, бедняжка, сидит и дудит свою папироску и промахивается концами возжей по убегающему крупу Станового. И опять едем через милую поляну, и на ней туман, и переезжаем через шоссе и тут выходит месяц, и шоссе делается белое, серебряное, и опять проезжаем милый лес с караулкой, a тени ложатся через пыльную дорогу и от караулки черная тень падает на росистую.

«Непременно же приезжайте завтра!» сказала ты, милая девушка. Приеду и никогда не уеду больше без тебя! И напрасно я уехал. Она любила меня. — А ты разве любил ее? говорит внутренний голос. Нет? так и не плачь. Разве мало счастья на свете? мало в тебе силы любить?....

Утро застало Оленина на 3-й станции. Он напился чаю и благоразумно прямо уселся в санях, уложив акуратно все чемоданы и узлы, зная, где все находится и зная, где у него деньги и сколько, и где вид, и где подорожная и шоссейная росписка, и сумка, и чемодан и погребец, и одеяло. И все *** так акуратно и практично, что ему весело стало. Днем он считал проеханные версты и число их до города и где обедать, и где чай пить, и когда приедет. Расчитывал тоже деньги, и число, и сроки долгов. К вечеру по его вычислению до Ставрополя оставалось 7/11 с половиной всей дороги. Опять он хотел задремать. — Воображение его теперь уже было на Кавказе.67 Трудно допустить, чтобы Толстой мог тут думать о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой (1792—1880) — жене наместника, уже по ее возрасту; вероятно перед ним вставал образ жены сына наместника, той самой Марьи Васильевны, которую он позднее показал нам в «Хаджи-Мурате».

Я приезжаю в полк, он идет вечером в экспедицию. Полковой командир советует мне остаться, к удивлению его я не соглашаюсь, лошадь готова, оружие куплено, мы идем и прямо попадаем на засаду. «Не бойтесь, друзья, вперед, ребята!» — «Вот тебя то мне и нужно!» и я бросаюсь на одного из Наибов, который весь в белом. Он не может выдержать моего натиска. Они бегут, солдаты окружают меня и мы проникаем в горы. Я заслужил уваженье. Меня спрашивают, что делать дальше. Я хожу один по горам, узнаю народ и места и возвращаюсь. Я ничего не отвечаю на вопросы. Я составляю план мирного покорения Кавказа. Я доказал уже, что я такое в сраженьи, и теперь смело могу отказаться. Не нужно войны. Мы идем спокойно вперед, народы высылают нам заложников. — Я избираю главную квартиру в одном из аулов и благословляем всеми.

Один черкес привозить мне в подарок свою дочь. Боже мой! какая красавица эта женщина. Она дика, но чиста и прекрасна, как голубь. Я беру ее, чтобы спасти от плена и разврата, я понемногу открываю ей новый мир, она любит меня, как любят восточные женщины. Но у ней есть жених, который хочет убить меня. Он ужасен, силен, храбр и жесток, но я еще сильнее и храбрее его. Ему не удается. А пускай они говорят, что хотят, вот она, настоящая жизнь, я работаю, тружусь, подвергаюсь опасностям, тысячи людей благословляют мое имя, и есть женщина, которая одна составляет все мое счастье. Любовь, простая, сильная любовь, как награда после труда, — вот что мне нужно. Да, и поймет наконец и дядя и Пенсков, зачем я бросил все и поехал на Кавказ.

А горы все стоят вокруг меня цепью, потоки шумят и абреки рыщут с разных сторон и боятся моего имени. —

* № 12.

Лукашка только что вернулся с гор, куда он с помощью кунака только что сбыл трех лошадей, угнанных из ногайской степи. Тот самый переводчик Балта, который был при выкупе тела абрека, убитого Лукашкой, раз пришел в сотню к казакам, продавая кинжал. Он с особенной радостью встретил Лукашку, как старого кунака, и предложил ему выпить. Лукашка, ни у кого не остававшийся в долгу, поставил от себя два полштофа. Беседа шла на кумыцком языке, на котором Лукашка наторел в последнее время за рекой.

Балта говорил, что ни один казак так не говорит по кумыцки, что нет ни у кого такого коня, и нет другого молодца, как Лукашка. «Джигит, кунак», все повторял он. «В горах знают, кто Хаджи-Магому убил. Лукашку знают. Тогда Хаджи-Магома с 5-ю человеками хотел у вас косяк угнать. Он один плыл, а товарищи в камыше сидели. Ты убил. Кто Хаджи-Магому убил, тот джигит. Его никто не мог убить». — «А кони то, кони то», говорил он: «в Ногайской степи так дурно ходят; намедни ездил в Кизляр, будь только товарищ, вдвоем бы увели косяк целый, а уж только до Терека добраться, а там и мои». — «Ты у казаков угонишь пожалуй», говорил Лукашка. — Как можно, отвечал Балта, посмеиваясь, так, что видно было, он и не хотел скрывать, что и у казаков угонит, только бы дурно ходили кони. «Как можно, казаки — кунак. Ногай Шиига, его не грех красть. Шиига хуже русского.

«Что ж ты не уведешь?» спросил Лука.

— «Мне нельзя; я князю клятву дал, на коране клятву дал, что красть не буду, а кабы два молодца были, я бы показал. Красть нельзя, а показать можно. Что, ты украл, Лукашка? украл когда нибудь?» — «Нет, гдеж мне? у нас дома, у своих стыдно». — «Известно, нехорошо, а нехорошо, что джигит, а не украл; ты человек молодой, тебе надо быть молодцом». — «Молодцы то есть, да куда коней девать?» — «Только пригони к аулу, а там за коня по 20 монетов сейчас дам, такой человек есть. Погоди на час, я тебе и человек такой приведу. Мне свояк, Саадо, в ауле живет». И действительно Балта привел через час своего друга Саадо, перед которым он видимо имел великое уважение. Саадо был высокий рыжий чорт, как его называл Лукашка, чрезвычайно мрачный, рыжий, худой и кривой. Он все молчал, пил очень много и отрывисто говорил: «Дай Бог счастья, хорошее дело, деньги дадим, Бог даст, Бог поможет, надо ехать. А я с Божьей помощью схожу в горы, там Бог даст, узнаю». Ко всякому слову вообще он вспоминал имя Бога, даже и всякий раз, как он брался за рюмку.

Лукашка, еще поговорив с Балтой и одним человеком, сообщил свое намеренье Назарке и отпросился в станицу, обещая привезть чихирю начальнику. Лукашке ни коней, ни денег не нужно было, но ему хотелось украсть, но стыдно было, что до сих пор он этого не сделал. На следующую ночь Балта ждал их с арканом, на который он взял денег. У выхода крепости Лукашка посадил его за седло и они поехали. Балта всю дорогу пел песни, рассказывал сказки, чтобы дорогу короткой сделать, как он говорил. Назарка смеялся над ним, все повторяя одно и тоже: «Как же ты клятву не держишь? обещал князю не красть, а с нами едешь. Плохо же ты коран держишь». — «Нет, я коран очень хорошо держу», отвечал Балта и даже сердился, когда речь заходила о коране. Он объяснял, что он не сам едет, а красть будут они, и что это можно. Ночь была темная. В крепости их окликнул часовой. На пикете Лука ответил на оклик: Кто 3-й казак? — «Больной».

Как проехали, Балта заорал песню. Поехали в степь: правей, левей, как кошка, слезал, бегал, нюхал: «вот где горело, вот другое». Все не находили. Балта запутался: «должно перекочевали»; стал искать след. Лукашка тоже. — «Э! не то!» он выскакал на бугор и завыл по-волчиному. Собаки далеко отозвались. Они поехали. Лошади в треногах у аула. Собаки бросились; Балта соскочил и стал указывать. Собаки завыли, он ударил одну кинжалом. Народ зашевелился. Лука поймал арканом одну, Назарка отогнал трех и погнал. Балта заговорил на них: убью. Отбитые лошади побежали в степь. Балта вскочил на пойманную Лукашкой и погнались; лошади бежали все дальше.

«Смотри: они за нами теперь гонятся, по следу приедут; надо сейчас переправить, а днем нельзя: на кордоне увидят. Они проехали верст 50, кабардинец был весел, а у Назарки конь остановился. Стожары спустились. — «Не выедем к свету. Лови!» Они поймали двух на аркан, одна убежала. Где линия? ехали, не находят. Лукашка слез, на пойманного, своего пустил. Конь, носом к земле, поскакал к станице. Уж светло; они были у Новомлинской. Поехали в лес. Въехали в лес — светло. Балта взял лошадей. Они его переправили и видели, как он скрылся в камыши. У Назарки была водка. Выпили. Вечером поехали в лес. Балта там обещал, что он принесет деньги с одним человеком и действительно прислал только 4 золотых. Они поделили с Назаркой. Через неделю обещали еще 8. За этими деньгами ездил Лукашка и получил их.

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.