МАТЬ

Я знал Марью Александровну с детства. Случилосьтак, как это часто случается между молодыми людьми, что между намибыли дружеские отношения, никогда ничего похожего на влюбление, если не считать одного вечера, когда они были у нас и играли в«дамы и кавалеры», и она пятнадцатилетней девочкой с краснымитолстыми руками и черными прекрасными глазами и толстой, длиннойчерной косой, подействовала на меня так, что я вообразил на одинвечер, что влюблен в нее. Но это было только один вечер, аостальное время — все сорок лет нашего знакомства — мы были в теххороших дружеских отношениях мужчины и женщины, уважающих другдруга, которые особенно приятны, если они совершенно чисты отвлюбления, какими были мои отношения с Марьей Александровной.

Дружеские отношения эти доставили мне многоприятных минут и многому научили меня. Я не знал женщины, болееполно олицетворявшей тип хорошей жены и матери. Многое я понял иузнал от нее, многому научился.

Последний раз я виделся с нею год тому назад, за месяц до ее смерти, которую ни я, ни она не предвидели. Она только что устроилась жить при мужском монастыре одна с своей кухаркой Варварой. Так странно было видеть ее, мать восьми детей и бабку чуть не полсотни внучат, одинокою женщиной, очевидно бесповоротно решившей, несмотря на более или менее искренние приглашения к себе детей, доживать свой век одной. Сначала мне показалось необъяснимо ее поселение в монастыре. Я знал ее — не скажу свободомыслие — она никогда не выставляло его, — но смелость и здравомыслие. Полнота чувства, заполнявшего всё ее сердце, не давала места суевериям. Знал я ее отвращение ко всякому лицемерию и фарисейству. И вдруг — домик при монастыре, хождение на службы и батюшка, отец Никодим, руководству которого она вполне подчинилась. Всё это она делала скромно, умеренно, как будто немного стыдясь этого.

Когдамы свиделись, она, очевидно, избегала разговоров о том, почему онаизбрала такую жизнь. Но я думаю, что я понял. Она была человексердца, а по уму совершенный скептик. Но без детей, без забот оних: после своей сорокалетней трудовой жизни в семье, ей нужнобыло на что направить свое чувство. В семьях детей она не нашлаэтого и решила уединиться, — а при уединении она надеялась найтиутешение в том, в чем другие находили его, — в религии. Очевидно, ей было очень тяжело на сердце, но она была горда и за себя и задетей, и только чуть, намеками, показала мне свое положение. Когдая спрашивал о ее детях — я всех знал их — она отвечала мненеохотно, не осуждая их. Но я видел, какая — не драма, — а сколькоразных драм было скрыто в ее сердце. —

— Да, Володя очень хорошо устроился, — говорила онамне, — он председателем палаты и купил имение. Да, растут и дети —три мальчика, две девочки, — и она замолчала, нахмурив свои черныеброви, очевидно удерживая выражение мысли и отгоняя ее.

— Ну, а Василий?

— Василий всё то же, — вы ведь знаете его?

— Всё светскость?

— Да, да.

— Тоже дети?

— Трое.

Такого рода разговоры были о всех сыновьях идочерях. Больше всех она любила говорить о Пете. Это былнеудавшийся член семьи, промотавший всё, что имел, не платившийдолгов и мучивший больше всех других свою мать. Но она больше всехлюбила его, сквозь его гадости видя и любя его «золотое сердце», как она говорила.

Увлекалась она разговором только тогда, когда мыкасались ее молодого, беззаботного времени, о котором с особенноюпрелестью воспоминания говорят люди, измученные невысказанными страданиями. Самый же увлекательный разговор наш, вследствиекоторого я засиделся у нее за двенадцать, и последний мой разговорс нею — трогательный и умилительный — был разговор о ПетреНикифоровиче. Это был кандидат московского университета — первыйучитель ее детей, умерший чахоткой в их же доме, — человек замечательный, имевший на нее большое влияние, и едва ли неединственный человек, которого она после мужа могла полюбить илиполюбила, сама не зная этого.

Мы говорили о нем, о его взглядах на жизнь, которыея знал и разделял в то время. Он был — не сказать поклонник Руссо, хотя знал и любил его, но был человеком того же склада ума. Этобыл человек такой, какими мы представляем себе древних мудрецов. При этом с кротостью и смирением бессознательного христианства. Онбыл уверен, что он терпеть неможет христианского учения, а между тем вся его жизнь быласамоотвержением. Ему, очевидно, было скучно жить, если он не могчем-нибудь жертвовать для кого-нибудь и жертвовать так, чтобы емубыло трудно и больно. Только тогда он был доволен. При этом он былневинен, как ребенок, и нежен, как женщина.

В том, что она любила его, могло быть сомнение, нов том, что она была единственной его любовью и божеством, — немогло быть сомнения для того, кто видел его в ее присутствии. Надобыло видеть его большие, круглые голубые глаза, как они смотрелина нее и следили за каждым ее движением и отражали в себе всякоевыражение ее лица; надо было видеть эту бодрящуюся, слабую фигурув расходящемся, дурно сшитом пиджачке, как она склонялась итянулась к тому месту, где была она, чтобы не было в этом никакогосомнения.

Это знал и Алексей Николаевич, ее покойный муж, знал и не смущался, оставляя их по целым вечерам наедине, то естьс ней и с детьми; это знали и дети, любившие и учителя и мать исчитавшие естественным, чтобы учитель и мать любили друг друга.

Единственная предосторожность, которую принялАлексей Николаевич против Петра Никифоровича, состояла в том, что он называл его «Петряй Мудрый». Алексей Николаевич любил и уважалПетра Никифоровича, потому что не мог не уважать его занеобыкновенную любовь и преданность детям и за необыкновенно высокие нравственные качества, но не мог допустить возможностилюбви между его женою и Петряем. А между тем я склонен думать, чтоона любила его. Его смерть была для нее не только большим горем, но и лишением. Были стороны ее души — лучшие, главные, основные, которые потом она уже не открывала никому и которые так и заглохлипосле его смерти.

Так вот, мы говорили про него и про его взгляды нажизнь, — как он считал, что вся нравственность жизни сводится ктому, чтобы как можно меньше брать от людей и как можно большедавать себя, свою душу, и как для того, чтобы меньше брать, надодержаться первой платоновской добродетели — воздержания: спать надосках, носить один плащ, зимой и летом, есть хлеб с водой и —величайшая роскошь — молоко. (Он жил так, и Марья Александровна считала, что он этим погубил свое здоровье.) А чтобы быть всостоянии давать другим, надо развить в себе духовные силы, изкоторых главная — любовь, деятельная любовь, служение жизни, улучшение ее. Он так и хотел вести детей, но требования родителей, подчинявшихся обычаям, были другие, и из этого выходило нечтосреднее, но и то было хорошо. К счастью, это продолжалось недолго— он прожил у них всего четыре года.

Вспоминала Марья Александровна многие мнения ислова его:

— Да, представьте себе, — говорила она, — я часто читаю теперьдуховные поучения, слушаю наставления отца Никодима, и — поверите ли? — она блеснула на меня своими улыбающимися глазами, и я вспомнил ее обычную смелость суждений, — и поверите ли — как все эти духовные поучения много, много ниже того, что я слышала от Петра Никифоровича. То же, но ниже. А главно — он говорил и делал. Да как делал — горел! И сгорел. Помните, когда у Митечки с Верой была скарлатина — вы еще приезжали тогда — он ночи просиживал у больных, а днем не откладывал своих занятий с старшими. Это было для него святое дело. А потом, когда заболел мальчик у Варвары, он то же самое делал и ужасно рассердился, когда не хотели перевести ее мальчика в дом. Мне Варвара недавно напомнила, как ему разбил Ваня — мальчик-слуга — бюст, не помню, какого-то мудреца, и он разбранил его, и как не знал потом, как загладить свою досаду: и прощения просил, и в цирк посылал. Удивительный был человек! Он говорил, что жить, как мы живем, не стоит, и предлагал мужу отдать всю землю крестьянам, а самим жить трудами. Алексей Никифорович только смеялся. А он серьезно это советовал, считал долгом сказать, до чего он додумался. И был прав. Ну, мы жили, как все живут, ну и что ж? Вот мои дети... Я объездила их всех, кроме Пети, прошлого года. Ну, что же? Разве они счастливы? Но, впрочем, нет, нельзя же всё перевернуть, как он хотел. Видно, недаром пал первый человек, и грех вошел в мир.

Таков был наш последний разговор. И тут же онасказала мне:

— Многое, многое я передумала в своем одиночестве, не только передумала, но написала. — И она улыбнулась стыдливойулыбкой, придавшей такое милое и жалкое выражение ее старческомулицу. — Записала мои мысли об этом, скорее, мой опыт. Я прежде, давно, девушкой и замужем, вела свой дневник. Потом уже, какначалось, лет десять тому назад... — она не сказала, чтò началось, но я понял, что это касалось ее отношений с взрослыми детьми, столкновение, борьба (она осталась после мужа одна, и состояниебыло в ее руках), — я не писала больше. И вот теперь, перебираясвои вещи, здесь уж, нашла эти тетрадки, перечитала их, и многотам глупого, а много и хорошего, право, — опять та же улыбка, — ипоучительного. Думала сжечь и нет. Посоветовалась с батюшкой, онвелел сжечь. Знаете — он не понимает. Это — глупости, я не сожгла.

Я так узнал ее нелогичную какую-то своего рода последовательность в этих словах. Никодима она во всем слушается, поселилась, чтобы быть руководимой им, а вместе с тем суждение егосчитает глупостью и делает по-своему.

— Так не сожгла, а еще приписала целых две тетради. Здесь одной делать нечего, написала, что думаю обо всем этом. И вот, когда умру — я еще не собираюсь, мать моя жила до девяноста лет, а отец до восьмидесяти, — чтобы тетради передали вам, вы прочтетеи решите, есть ли там что нужное. Если есть что нужное, то пусть идругие знают. А то ведь никто этого не знает: мучаемся, мучаемся, страдаем за них, от беременности и до тех пор, пока они начинаютзаявлять свои права, и все эти бессонные ночи, и муки, ибеспокойства, и отчаяние. И всё бы это хорошо, коли бы былалюбовь, кабы они были счастливы. А то и этого нет. Как хотите, атут что-то не так. Вот я всё записала. Вы прочтите после моейсмерти. — Так тàк?

Я обещался, хотя сказал, что никак не ожидаюпережить ее. На том мы расстались, а через месяц я узнал, что онаскончалась. С ней сделалось дурно у всенощной, она села наскладной стул, который был с ней, прислонилась к стене и такумерла. Что-то с сердцем. Я приехал на похороны. Дети почти всесобрались, кроме Елены, которая была за границей, и Митечки — тогосамого, у которого была скарлатина, который не мог приехать, потому что в это самое время лечился на Кавказе от дурной болезни.

Похороны были богатые, внушившие монахам бòльшееуважение, чем то, которое они испытывали к ней при ее жизни. Вещи, бывшие у ней, разделили между собой больше как сувениры, и мнедали в память нашей дружбы ее малахитовый пресс-папье и шестьстарых сафьяновых тетрадей и четыре новых простых учебных тетради, которые она исписала в монастыре «обо всем этом», как она сказала.

В этих тетрадях вся трогательная и поучительнаяистория этой прекрасной и замечательной женщины.

Так как я знал сорок лет ее и ее мужа, и на моихглазах рожались, росли и воспитывались и переженились ее дети, явезде, где это может быть нужно для ясности рассказа, могудополнить своими воспоминаниями то, что не досказано в еезаписках.

Это было в 57 году, только что кончилась кампания.

В доме у Вороновых готовилась свадьба, помолвлена была средняя дочь Варвара за Евграфа Лотухина. Они знались детьми, играли, танцовали вместе, а теперь он вернулся из Севастополя поручиком уланского полка. В самый разгар войны он вышел из министерства, в котором служил, и поступил в полк юнкером. Теперь он вернулся и был в нерешительности, куда поступить. Он относился к военной службе, особенно гвардейской, с презрением и не хотел оставаться в ней в мирное время. Но дядя его звал к себе в адъютанты в Киев. Другой, двоюродный, предлагал место в Константинополе, прежний начальник звал к себе.

Родных, друзей было много, и все любили ЕвграфаЛотухина. Не то чтобы точно любили, замечали его отсутствие, но любилитак, что когда он входил, все большей частью говорили: «А, Граша!Ну и отлично». Никогда никому он не был в тягость, а приятен былмногим и самыми разнообразными способами. И рассказать, и спеть, ина театре играть. На все он был мастер. А главно не претенциозный, умный, красивый, понятливый и добродушный.

Пока он приглядывался, куда, к кому поступить, иприглядывался, серьезно взвешивая, несмотря на свою кажущуюся беспечность. Он встретил в Москве Вороновых. Они пригласили его ксебе в деревню. Он приехал, пробыл неделю, уехал и через неделюопять приехал и сделал предложенье. Его с радостью приняли. Этобыла хорошая партия. И он стал женихом.

— Да ничего особенно радостного нет, — говорил отецВоронов жене, стоявшей у его стола и жалобно смотревшей на него. —Добрый! Добрый! Не в доброте дело, а он уже поживший, и очень, язнаю эту лотухинскую породу, да и что же он? Ничего, кроме добрыхнамерений, — служба. А то, что мы дадим, не обеспечит.

— Но они любят друг друга. И он так откровенен, просто мил, — говорила она, тихая, кроткая.

— Да, разумеется, Феников ничего, они все такие, ноя лучшего желал для Вари. Эта такая прямая, нежная натура. Лучшегоможно бы желать для нее. — Ну, да что делать. Пойдем.

И они вышли.

Нынче, 1857. 3 мая. Начинаю новый дневник. Старыйдавно не писала, да и то, что писала, было не то: много лишнегокопанья в себе, много чувствительного и просто глупого — влюбленьев Иван Захарыча, желанье прославиться, уйти в монастырь. Я сейчасперечла много и милого пятнадцати, шестнадцатилетнего. Теперьдругое, двадцать лет, и я люблю, точно люблю, не восхищаясь собою, не подзадоривая себя, с страхом, что это не настоящее, что это нетак, как любят по-настоящему, что я недостаточно люблю; а, напротив, с страхом, что это настоящее, роковое, что яслишком люблю и не могу, не могу... не любить. И мне страшно. Что-то серьезное, торжественное связано с ним, с его лицом, с егозвуком голоса, с его каждым словом, несмотря на то, что он весел ивсё смеется и всё умеет так перевернуть, что выйдет грациозно, умно и смешно. Всем смешно, и мне смешно, смешно и вместе с темторжественно. Встретятся наши глаза, углубятся друг в друга, дальше, дальше, и страшно, и я вижу, что и ему тоже.

Но опишу всё по порядку. Он сын Анны ПавловныЛутковской, родня и Облонским и Микашиным. Старший брат его, известный Лутковской, герой севастопольский, и он, Петр — мой —да, мой — были в Севастополе, но только для того, чтобы не быть дома, когда люди гибнут там. Он выше честолюбия. Послекампании он тотчас же вышел в отставку и служил чем-то вПетербурге, а теперь приехал в нашу губернию и в комитете. Онмолод, но его ценят и любят. К нам его привез Миша. Он сразу сталсвоим у нас. Мама полюбила его и приласкала, папа, как всегда кженихам, с некоторой холодностью принял его. Он сейчас сталухаживать за Надей, как ухаживают за пятнадцатилетней девочкой, ноя сразу в глубине души решила, что это я; но сама себе не смелапризнаться. Он часто стал ездить к нам, и с первых же дней, хотяничего не было сказано, я знала, что всё кончено, что это он.

Вчера, уезжая, он пожал мне руку. Мы были наплощадке лестницы. Не знаю, отчего, я почувствовала, чтопокраснела. Он взглянул на меня и так же, еще больше покраснел итак растерялся, что повернулся, побежал вниз, уронил шляпу, поднялее и остановился на крыльце. — Я вошла наверх, смотрела в окно. Лошадей ему подали, но он не садился. Я заглянула на крыльцо, онстоял и не садился, заправляя рукой свою бороду в рот и кусая ее. Я боялась, чтобы он не оглянулся, и отстранилась от окна; но в этусамую минуту я услыхала его шаги по лестнице наверх. Он быстро, смело бежал. Как я узнала, я не знаю, но я подошла к двери иостановилась, ожидая. Сердце не билось, стояло и радостно имучительно давило мне грудь.

Почем я знала, но я знала. Ведь могло же случиться, что он, вбежав, сказал бы: «Виноват, я забыл папиросы» иличто-нибудь подобное. Ведь могло же это случиться. Что бы со мнойбыло, если бы это случилось. Но нет, этого не могло случиться. Случилось то, что должно было быть. Лицо его было и восторженно, иробко, и решительно, и радостно. Глаза блестели, щека дрожала. Онбыл в пальто и держал шляпу в руке. Никого не было тут, все былина террасе.

— Варвара Николаевна, — сказал он, останавливаясьна последней ступеньке. — Лучше уж заодно, сразу, чем мучаться, может быть, и вас тревожить...

Как мне было тяжело, мучительно, радостно. Этимилые глаза, этот славный лоб, эти дрожащие, так привыкшиеулыбаться губы. И эта робость во всей энергической, сильнойфигуре. Я почувствовала, что мне подступают рыдания к горлу. Онувидал, вероятно, выражение моего лица.

— Варвара Николаевна, ведь вы знаете, что я хочусказать вам, сами. Да?

— Не знаю, — начала было я. — Нет, знаю.

— Да? — сказал он. — Вы знаете, о чем я хочу и несмею просить вас... — Он замялся и потом вдруг как будторассердился на себя. — Да ну, что будет, то будет. Можете выполюбить меня, как я вас люблю, быть женой? Нет? Да?

Яне могла говорить, радость захватила мне горло. Я протянула руку. Он взял ее и поцеловал.

— Неужели да? Точно? Да? Ведь вы знали, я давномучаюсь. Так я не уеду.

— Нет, нет.

И я сказала, что люблю его, и мы поцеловались, имне странно, и скорей неприятен, чем приятен, был этот поцелуйкуда-то попавших губ. И он пошел, отослал лошадей, а я побежала кмама. Она пошла к папа, и он вышел. Всё кончилось, и мы жених сневестой, и он уехал во втором часу ночи и завтра приедет, исвадьба будет через месяц. Он хотел через неделю, но маманастояла.

Папа был в первую минуту как будто недоволен. Не то что недоволен, но грустен, ненатурален — я знаю его. Точно он не нравится ему. Этого я не могу понять. Не мне одной, не потому, что я его невеста, [он нравится], но такой ясности, благородства, главное, правдивости и чистоты, которые написаны на всем его существе, нельзя найти большей. Видно, что чтò на душе у него, то и на языке. Ему нечего скрывать. И скрывает он только свои высокие черты. Про свое севастопольское похождение он не хочет, не любит говорить, про Мишу тоже, он покраснел, когда я заговорила.

Благодарю тебя, господи! Ничего, ничего не хочубольше.

Лотухин уехал в Москву готовиться к свадьбе. Оностановился у Шевалье и тут же столкнулся на лестнице с Сущевым.

— А, Граша! Правда, что ты женишься?

— Правда.

— Ну, поздравляю. — Я их знаю. Милая семья. И твоюневесту знаю. Красавица... Так обедаем вместе.

И они обедали, выпили одну, а потом и другуюбутылку.

— Ну, поедем. Пройдешься, а то что же делать?

И они поехали в Эрмитаж, тогда только чтооткрывшийся.

Только что они подошли к театру — Анночка. Анночкане знала, да если бы и знала, что он женится, не изменила бы своего поведения и еще радостнее улыбнулась бы своими ямочками.

— Да, ну, скучный какой, пойдем.

И она взяла его под руку.

— Смотри, — сказал сзади Сущев.

— Сейчас, сейчас.

Лотухин прошел с ней до театра и сдал ее Василию, которого встретил тут же.

«Нет, нехорошо. Еду домой. И зачем я приехал».

Несмотряна задерживанье, он уехал один домой. Дома в номере он выпилстакана два зельтерской воды и сел за стол сводить свои счеты. Утром он ездил по делам, занимать деньги. Брат не дал ему. И онзанял у ростовщика. Он сидел, делая расчеты. И с неприятнымчувством вспоминал Анночку и то, что надо было отказаться от нее. И гордился тем, что он отказался. Он вынул портрет Вари: полная, стройная, румяная, сильная русская красавица. Полюбовавшись ипоставив перед собой, он продолжал работу счетов.

Вдруг в коридоре он услышал голос Анночки и Сущева. Он вел ее прямо к его двери.

— Граша! Что же это ты сделал?

И она вошла к нему...

На другое утро Лотухин пришел пить чай к Сущеву иупрекал его.

— Ты понимаешь, что это могло бы страшно огорчитьее.

— Ну, еще бы. Будь спокоен. Я нем, как рыба.

7 мая. Граша вернулся из Москвы. Всё таже светлая, детская душа, я вижу, что его мучает то, что он небогат для меня, только для меня. Вечером зашел разговор о детях, онаших будущих детях. Я не могу верить, чтоб у меня были дети, ахоть дитя. Не может быть. Я умерла бы от счастья. Да если бы онибыли, как бы я успела любить их и его. Это нельзя вместе. Ну, дачто будет, то будет.

Через месяц была свадьба. К осени Евграф Матвеичполучил место в министерстве, и они переехали в Петербург. — Всентябре она узнала, что она беременна, и в марте ВарвараНиколаевна родила первого сына.

Первые роды, как и большей частью бывает, былинеожиданные, бестолковые, именно потому, что всё все хотелипредвидеть, и всё вышло совсем навыворот.


Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.