[«НАЧАЛА» РОМАНА «СТО ЛЕТ».]

(1877—1879 гг.)

* № 26.

Карней Захаркин и брат его Савелий.

В 1723 году жил в Мценском уезде в деревне Сидоровой в Брадинском приходе одинокий мужик Карней Захаркин. Есть пословица — один сын не сын, два сына — полсына, три сына — сын. Так и было с стариком Захаром, отцом Карнея и Савелья. Было у него три сына — Михайло, Карней и Савелий, а под старость его остался у него один средний Карней: Михайлу убило деревом, Савелья отдали в солдаты и солдатка сбежала и остался старик с одним сыном. Но когда старик помер, Карней остался в доме совсем один с женой, 3-мя девченками и старухой матерью. —

Дом при старике Захаре был богатый, были пчелы, 7 лошадей, 20230 Цыфра: 20 ошибочно зачеркнута. овец, 2 коровы и телка.

Но после старика дом стал опускаться. Как ни бился Карней, — он не мог поддержать дома. Год за годом из 7 продал 4 лошадей, оставил 3, коровы выпали, продал половину овец, чтобы купить корову, пчелы перевелись. Помещик их был231 князь Вяземской, но потом они перешли к Нестерову. Нестеров. Он жил в новом городе Петерб Петербурхе при Царе в большой чести, поместий у него было много, и со всех у него был положен оброк: Сидоровские платили кроме хлеба, ржи, овса, подвод, баранов, кур, яиц, по 10 рублей с тягла. Кроме 10 рублей помещичьих сходило казенных с тягла до 2-х рублей, кроме того раззоряли мужиков подводы и солдатской постой. Так что одинокому мужику было трудно тянуть и, как ни бился Карней, он опустил отцовской дом и еле еле ели ели вытягивал против людей. Он был не любимый сын у отца. Отец не любил его за то, что был угрюмый и грубый мужик. Работа все таже была, как и при отце, с утра до поздней ночи, когда не было ночного или караулов, а когда бывали караулы, ночное или подводы, то приходилось и день и ночь работать. — Работа была все одна, больше работать нельзя было, но и работой он не скучал, но тяжело было то, что и работать и обдумывать и собирать всякую вещь надо было ему же. Бывало соберет и обдумает старик, а теперь все один и один. Тяжело ему было то, что не мог поддержать отцовского дома. С тех пор, как опустился его дом, и перевел он пчел и лишнюю скотину, — он уже лет 7 жил все в одной поре, не ни прибавлялось у него достатку [и] не убавлялось. Был он с домашними сыт, одет, обут, была крыша над головой и тепло в избе, но подняться никак не мог. Но он не роптал и за то благодарил Бога. Грешил он только тем, что скучал о том, что не давал Бог ему ребят. Жена носила уже 7-е брюхо, и не помнил он рабочей поры, чтобы она была без люльки, и все были девочки. Четверых Бог прибрал, и три были живы. Хоть и избывала их жена его, он не обижался на них, но скучал тем, что нечего приждать было. Состареешься, дома некому передать, кроме как зятя в дом принять, — думал он, — и хоть и знал, что грех загадывать, часто думал об этом и всякий раз, как жена родит, спрашивал у бабки, что родила, и плевал, и махал рукой, когда узнавал, что опять девка.

Мужицкая работа самая тяжелая бывает от Ильина дни и до Успенья. В эту пору трудно бывало Карнею, особенно как случится, что в эту пору жена не проста. Так случилось и в этом году. Все надо было обдумать и повсюду поспеть. Еще покосы не докошены и не довожены, поспевает рожь. Только возьмутся за рожь, уж овес сыпется, а пар надо передвоить, семена намолотить, и сеять и гречиху убирать. Случилось в этом году — еще ненастье постояло неделю, отбило от работ и еще круче свалилось все в одно время. Корней все не отставал от людей. Рожь у него была свожена и расставлена для молотьбы, пар передвоен, овса нежатого оставалось полосьминника на дальнем поле. Торопился он свозить последний овес с ближнего поля, куда хотели скотину пускать. Возил он весь день с Марфой и прихватил ночи. Ночь была месячная, видная, и он довозил бы весь, кабы на второй после ужина поездке жена не отказалась. Она в поле, подавая снопы из копны, начала мучать мучаться . Корней сам наклал, увязал один воз, а на другую, пустую телегу посадил ее и свез ее домой. Дома послал мать за бабкой, а сам отпрег и поехал в ночное. Ему в этот день был черед стеречь ночное с соседом Евстигнеем. И с вечера заходил повещать Выборной. —

Спутав своих двух замученных лошадей и пустив их, Карней пересчитал с Евстигнеем всех лошадей, помолился Богу и подошел к мужикам, лежавшим под шубами и кафтанами над лощиной у пашни, и сел у огонька, который развели мужики. Чередные караульщики с дубинами, покрикивая ходили около лошадей в лощине, а остальные уже спали. Не спал только старик и Щербач.

Один из мужиков, карауливших лошадей, лежавших под тулупами, поднялся, почесался и подошел к огню и присел на корточки. Они говорили про солдат. Весь этот месяц шли [?] солдаты [1 неразобр.]

— Мало ли их пропадает. Топерь сказывают, в Перми что их сгорело. Пришли на такое место, что из земли огонь полыхает. Все и погорели, — сказал этот мужик.

Мужик этот был сосед Корнею, звали его234 Анисим Жидков, Павел Шинтяк Юфан Щербач. Он был мужик большой, здоровый, рыжий. Два зуба у него были выбиты, от того и звали его Щербатым.

— Куда уж он их, сердешных, не водил. — Царь то. И то сказывают, что не заправский он Царь, a подмененый. В Стекольном городу.

— Буде, пустое болтать, чего не знаешь, — сказал Евстигней. Верно служивый сказывал, вчера стояло у меня в дому 6 человек и набольший — капрал — называется. У тех суда зачесаны виски, а у этого длинные, здесь как вальки. А человек ученый. Я его про нашего барина спрашивал. Он знает, да говорит, он нынче в беде. Как бы, говорит, вас у него не отобрали.

— А нам чтоже, отберут, за другим запишут, — сказал Евстигней. Все одно подати платить. —

— Ну все разница.

— Да мы и не видали этого. Чтож, обиды нет. —

Поговорив так, Щербатый отошел и остался один Карней с Евстигнеем.235 Благодаря вставке, включенной в текст, оказалось неприуроченное место: Дядя Евстигней накинув тулуп, подсел к старику. Он скоблил ножем лыку, сидел у огня. Карнею не хотелось спать. Месяц еще не заходил, и лошади видны были в логу и мужики разговорами стали коротать уже не летнюю, не короткую ночь — Корней говорил: Да так вот и живешь, дядя Евстигней Дядя Евстигней был крестный отец Корнея. Он был мужик богатый. У него было 3 сына: два женаты на тягле. Сам он был мужиченка маленький, сединькой, с длинными волосами и редкой бородкой — мужиченка смирный, разговорчивый и умный. — Он знал, что Корней доваживал овес.

— Довозил что ли? — спросил он.

— Осталось 7 крестцов, — махнув рукой, сказал Карней.

Он хотел было сказать, отчего, но вспомнил, что говорить про это не годится, что радительница хуже мучается, когда люди знают, и сказал, что лошади стали.

— Заморил совсем, перемены нет: и возить, и пахать, и скородить; из хомута не выходят, сердечные. Все один. Так вот и живешь, крестный. Люди уже отсеялись, а я еще не зачинал, да хлеб в поле. Эх, крестный, плохая моя жизнь, — и Корней насупился, глядя на огонь.

Редко ему доходило так тошно, как нынче. И так в избу не заходил бы. Крики, визг, девчонки эти, та — убилась, та — хлеба просит, а теперь в самую нужную пору еще родит — гляди опять девчонку, да сляжет, как с тем брюхом. Не то, что помога, а обуза. Плохая моя жизнь, — повторил он. — Головешка одна, сколько ни чади, и та затухнет. А вот все не хочется дом упускать.

— То то, я чай, жил старик, убил бы его, a нет, купил бы, — сказал Евстигней. —

Корней оглянулся на старика.

— Нет, Крестный, чтож, я против родителя никогда не грубил, — сказал он. — И при родителе трудно бывало, вся бывало работа на мне, да я этим не брезгавал. Хоть он меня и не любил против Михайлы или Савелья, никогда не верстал, а я грубить не мог.

— Пуще всего, милый, родителей поминай. Родительское благословенье во всяком деле спорину дает. А ты не тужи, Бог труды любит. —

— Да не работа, забота сушитъ, дядюшка. Все какъ будто не хочется домъ упустить, а чтоже сдѣлаешь одинъ. Бьешься, какъ рыба объ ледъ, а толку нѣтъ ничего. Все то я распродалъ, пчелъ перевелъ, кобылу продалъ, а и приждать то нечего. Однѣ дѣвки ростутъ. Отъ нихъ помоги не приждешь.

— А ты вот что, Корней, ты малый крепкий и не дурак, ты не греши. Так то сказывал Бсжий человек летось, у нас ночевал, про святого отца что ли. Был такой-то на навозе, говорит, 10 годов лежал, весь в гною, тело все сопрело, червь напал на него, так его Макарка беспятый, нечистый значит, смущал: — «пожалься, говорит, на Бога, тебе, говорит, легче будет терпеть» — на грех его смущал, так он, значит, не поддался ему, говорит: Бог, говорит, дал, Бог, говорит, и взял. А богатый допрежь того был. Скота, говорит, тысячи чтоли было. Семья тоже была, сыновья, жена — все померли. Он говорит Макарке беспятому, — ты, говорит, меня не наущай на Бога обижаться. Когда, говорит, мне Бог достатки посылал, я, говорит, не брезгивал, примал, надо и теперь, говорит, примать, чего посылает — терпеть, говорит, надо. Так-то сказывал хорошо, бабы наши наплакались, слушамши. Так то, Корнеюшка, терпеть надо.

Корней, начавший перебуваться и парить на огне подвертку, бросил перебуваться и, повернувшись к старику, слушал его. Старики мало спят и любят говорить. Евстигней разговорился, он покачал головой, задумавшись, и опять начал.

— Ну, то святые отцы, я тебе про себя скажу. Тоже не завсегда и мы хорошо жили. Вот теперь ребята подросли, благодарю Бога. — Старик перекрестился, повернувшись на восход, — а то тоже нужду видали. Ох и видали же нужду. Про Андрея Ильича слыхал ли? Ну вот то-то. Были мы тогда Вяземского Князя. Он прикащиком у него был. Грузный, брюхо — во, на тройке не увезешь. Было дело еще при том Царю, при Лексее Михалыче. Забунтовали на низу. Какой-то Степан Тимофеич проявился. До нас только слухи были, что за старую веру поднимается народ. Вот и случись, у нас в дому заночевали двое незнамо какие люди. Схватили их уж в Рагожином, во дворах, свезли во Мценской, позвал меня Андрей Ильич. А он на меня давно серчал, что я у него собаку убил. Я был годов 30, также, как ты — одинокий, без родителя остался, Егор еще и женат не был. Позвал, сказывай, говорит, что прохожие люди с тобой говорили. А чего говорили. Поужинали, покалякали об Степане Тимофеиче, что он город взял какой-то, больше и речи не было, и легли, на утро проводил я их за ворота. С Богом! Спасибо. Я сказываю. Нет, говорит, что еще говорили, все сказывай, а то раззорю. Ты и так, мол, не работник. Возьму в двор и бабу, а брата в солдаты отдам. Говори. Да что говорить? Ничего не знаю. Сказывай, запорю. Все я сказал. Утаиваешь! Розог! Повели меня в ригу. Ложись. Лег. Принялись пороть. Двое держат, двое стегают. Наше вам, наше вам. Только поворачиваешься. Сказывай. Чего сказывать. Ничего больше не знаю. Клади еще, наше вам. Так то отбузовали, что на кафтане снесли. Мало того. Не скажешь, говорит, дом твой раззорю. Да это бы ничто. Побои не на мне — на нем остались. Нет, собака, раззорил ведь. Взял во двор. Послали жену кирпич бить, а меня в болото канаву копать, дом разнесли, чисто сделали, горно обжигал, сам топил. Так то, собака, мучал нас три года. Чтож прошло время, сам же помиловал, отошло у него сердце. Да и тягол мало стало. Бежало много народа, опять построился, завелся, твой отец, кум помогнул. Вот жив же.

Корней покачал головой.

Известно дело, дядюшка. Разве я ропщу. Так ослабнешь другой раз. А то известно, мне грех жаловаться. Чтож, слава Богу, ни холоден, ни голоден. Жить можно.

— А вот ты баил, тебя отец с братьями не верстал. Не ни моги родителев судить. Грех. Дороже всего родителей поминать. Тому человеку всегда счастье.

— Да я, дядюшка, не то, что с попреком. Я сам знаю, что мне до Савелья далёко. Тот малый был и ловкий и обходителен и ухватист. Родитель покойник серчал, что я не пошел в службу, а Савелья взяли. Ведь это не моя причина. Матушка меня жалела, а батюшка его. Я отцовского приказа не ослушивался. Пришел тогда выборный сказывать, что с нашего двора ставить одного, а везти обех, который годится. Нас обех батюшка повез. Только приехал он, пошел батюшка в воеводскую, a Савелий мне и говорит: «Ты, говорит, Карней, не тужи. Я охотой пойду. Я тут не жилец. Мне постыла эта жизнь. Я охотой, говорит».

Как ввели нас в Приказ, только крикнули Захаркиных. Он вперед сунулся. Я, говорит, охотой иду. А, чай, помнишь, малый то был какой статный, бравый, смелый. Воевода и говорит: ай молодец. Вот так солдат будет, таких Царю нужно. Меть! — С той поры батюшка на меня и серчать стал. Ты, говорит, его с бабой своей упросил. А я ничем не причинен. Он сам захотел. Пожалел меня с малыми детьми. — Ну да и поминаю я его. Кажется, приди он вот, скажи: Карней, полезай в огонь, для меня нужно. Полезу.

— Чтож, нет слухов?

— Нет, то говорили, что он бежал и за женой присылал, что она к нему ушла, а теперь как в воду кануло, 6-й год. Либо помер.

В это время лошади шарахнулись и мужики закричали.

Старик неохотно слушал разговоры Феофана; он поднялся, оглядел звезды.

— Уж не рано, — сказал он. Воздохнул, повернулся к стороне и помолился, и лег, укрываясь с головой тулупом. Корней сделал тоже.

— Вот, — подумал он, — умный то человек слово скажет — дороже денег. Складно как рассказал крестный про святого отца, что на навозе прел. Есть что послушать, а это что, зубы чесать.

И он потянулся, зевнул и только стал засыпать, как услыхал, что собака дяди Евстигнея не путем брешет, — бросается к дороге.

* № 27.

Тому назад 150 250 лет при Царе Петре в деревне Сидоровой Мценского уезда, жил одинокий мужик Карней Іоныч Захаркин. До 1-й ревизии 1713 [года] их было у отца три сына женатых: Липат, Карней и Савелий; но по пословице — один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын. Прошло 6 лет, и остался у отца один средний сын Карней. Меньшего Савелья в первый набор 17... [года] при царе Петре сдали в солдаты. Старшего убило в лесу деревом, сноху выдали замуж за вдовца в орловскую вотчину. Прошло еще 4 года, сам старик Иона захворал и умер; и остался один Карней со старухою-матерью, с женою и тремя девчонками: сам шёст кормиться, а сам друг с женою работать. При старике двор Захаркиных был богатый: было семь лошадей, три коровы, больше двух десятков овец, были и пчелы. Кроме своей жеребьевой земли каждый год старик брал у помещиков своего села землю. В селе было 5 помещиков, и вся земля была чересполосная: на гумне у старика Іоны всегда хлеб за хлеб заходил и были у старика зарыты деньги. Но помер старик, остался Карней на одном жеребью и лошадей, коров осталось у него: две лошади, корова и пять овец.

Работал он не покладая рук, но, как ни хлопотал он, двор все опускался и опускался, и только только он кормился и справлял мирские, государевы и помещичьи подати и кормился с семьею. Так случилось в 1723-м году в самую уборку. С неделю времени шли дожди и отбили от работы, так что к Заговенам вся работа свалилась в одно время; как только разведрилось, мужики все дружно взялись за свозку с поля оставшихся снопов. Возили день и ночь. Урожай ярового в этом году был хорош. Карней на пяти осьминниках нажал девяносто шесть крестцов. Накануне Спаса мужики свозили уж последний овес и на завтра хотели запускать скотину в яровое поле, но у Корнея еще оставались не свожены два осминника. Скотину уже выгнали. Мужики поужинали и поехали в ночное, а Корней все еще возил. Стали уже приставать лошади — кобыла с жеребенком, но Корней все еще возил. Хотелось ему довозить последнее, чтобы не разбила копны скотина, но еще и не поздно было, как отказалась не лошадь, a Марфа брюхатая, на сносе, жена его, подававшая ему на воз снопы из крестов. Снопы ссохлись после дождя, свясла закалянели и разрывались; Марфе, что ни сноп, надо было перевязывать, а то все разрывались на вилках. Сначала шло дело споро, она и перевязывала, и подавала, и Корней только успевал укладывать снопы, которыми заваливала его ловкая к работе Марфа. Но воз уж был до половины наложен, как вдруг Марфа остановилась, оперлась на вилки и застонала.

— Сил моих нету, Карнеюшка, видно нынче я тебе не работница.

— Э! Дуй тебе горой! — проговорил Корней. И сообразив, что баба родить собирается, он плюнул, соскочил с воза, сам увязал его, молча подсобил присевшей у колеса и стонавшей бабе влезть на пустую телегу и свез накладенный воз и бабу домой.

Вдвинув телеги в двор, он кликнул мать, высадил бабу, и стал выпрягать лошадей. Старшая девченка Аксютка его 10 лет, бегавшая за бабкой, вышла к нему на двор, когда он, уж сняв хомуты с лошадей, привязывал их к грядке телеги, чтобы вести в ночное.

— Аксютка! Аксютка. Поди у бабки хлеба возьми, да шубу вынеси, — сказал он девчонке. —

— Я тебе, батюшка, сюда на крылечко и вынесу ужинать. Бабушка велела.

Босоногая шустрая девочка живо вынесла отцу хлеб, чашку и кувшинчик с квасом и огурцов за пазухой. Поставив на крылечко, сбегала за столешником, солью и ножиком. Как большая, собрав ужин, стала у двери. Помолясь Богу, Корней поел и, встав от ужина, взял у девчонки шубу и погладил ее по голове и пошел к лоша лошадям .

— Гляди, опять девку родит, — сказал он себе, вслушиваясь к доносившимся до него из избы стонам. И, кинув шубу на мерина, отвязал лошадей и повел к воротам. Затворив за выведенными на улицу лошадьми скрипучия ворота, он взвалился, чуть поднявшись на ципочки своим худым длинным телом на чалого потного под местом седелки мерина, и, перекинув усталую ногу, уселся половчей на худом, остром хребте лошади и, достав стоявшую в угле чекушку, погнал в ночное.

Ночное сидоровские мужики стерегли сообща с пашутинскими и стерегли строго, потому что в это лето в округе много отбито было разбойниками лошадей у мужиков и помещиков. Выезжая за околицу, Корней вспомнил о том, как под Ильин день слышно было: разбойники ограбили Троицкого помещика и увезли семь подвод награбленного добра. О том, как на прошлой неделе в лесу бабы, ходя за малиной, наткнулись на недобрых людей, как вчерась Терентий — лесник встретил троих с ружьем и на-силу ушел, и задумался о том, где ночуют нынче мужики; вчера ночевали в Скородном и толковали о том, что голодно стало для лошадей и хотели назавтра гнать в Барсуки. Карней приостановил лошадь и стал прислушиваться и приглядываться на правую сторону к Барсукам.

Слухом ничего расслышать не мог Корней. Послышалось ему, что ржут лошади в Скородном, да разобрать нельзя было из за собак, которые, хотя и отстали от него, но все, встревоженные его проездом, еще лаяли у околицы.

— Да и то, — подумал Корней, — может наши лошади ржут, а может дорожные.

Большая дорога из Мценска в Ефремов проходила мимо самого Скородного и летней порой проезжие на ней отпрягали и ночевали. Видеть тоже нельзя было из за пару, который поднимался в лощине. Ночь была светлая и на бугре, как днем, видно было.

— Все одно, — подумал Корней, — прежде заеду в Скородный, окликну ребят, коли нет, и до Барсуков переехать не далече.

И трясясь рысцой на добром мерине, Корней стал спускаться в лощину в молочный туман к мосту. — После ужина вся тяжелая работа целого дня сказалась Корнею, он не чуял ни рук, ни ног: ехал и спал. Спустившись в лощину, Корней, почувствовав, что кобыла дернулась, открыл глаза и оглянулся: на десять шагов перед собой не видать было, но слышно было, что у моста жеребенок, забежав под кручь, и потерял мать и ржал. Корней остановился за мостом и стал звать жеребенка, да кстати и надел шубу на остывшее тело.

— Псе. Псе. Псе, — долго покрикивал, пока наконец не услыхал топот жеребенка по бревнам моста. Дожидаясь у моста и надевая шубу, Карней услыхал крики мужиков на право в Барсуках и там же увидал огонек, краснеющий сквозь туман и тронул прямо туда. Но тут с ним случилось чудное. Направо он239 Слово: он по ошибке написано дважды. вдруг услыхал голос, да еще чей то знакомый голос, окликавший его.

— Карней, ты что ль?

Он остановил лошадей и постоял, соображая, почудилось ли ему это или точно это голос, и вглядываясь в туман, туда, откуда был голос; но голос затих и сквозь туман не мог он разобрать, что такое высокое чернеет, человек ли, или так. —

— Должно почудилось, — подумал Карней и поехал дальше и громким, звонким голосом окликнул мужиков.

— Корнюха! — опять послышалось ему сзади, но голос был знакомый, но не мужицкой.

Корнею жутко стало, и он, махая ногами, погнал мерина по направлению к голосам, откликнувшимся на его крик.

— Кто идет? — крикнул на Корнея грубый веселый голос, который он узнал тотчас же за Макаркин, — говори крещена ли душа?

И один из 2-х караульных нынешней ночи — Макар, в шубе и треухе с дубиной подошел к нему.

— Аль не признал? — тихо сказал Корней, слезши с лошади и снимая оброти.

— Чтож не окликаешься, я было убил, шалый право. Что поздно?

— Овес доваживал. Э! Корм то, корм-то, — сказал Корней, путая лошадь и проведя рукой по высокой густой отаве и прислушиваясь к звучному срыву длинной травы.

— А что не видал недобрых людей?

— А Бог е знает, кто то окликнул меня у острова.

— Вре?

— Пра.

— A где мужики то?

— А вон ребята баловали, огонь развели. —

Корней, перекинув на спину одну ременную, другую пенечную узды, тихими шагами усталых ног пошел на гору.240 По ошибке не зачеркнуто: На краю жневья и вершины. По обеим сторонам огня, укутавшись с головами шубами и кафтанами, как журавли, вытянувшись вдоль межи, лежали мужики. Не спали только и сидели у огня Щербач и старик Евстегней.

— Что поздно? — спросил старик.

— Овес довозить хотелось.

— Что же, довозил что ли?

— Не, — лениво отвечал Корней, повернулся на восход к высожарам, только выходившим из тумана и, сняв шапку, стал молиться: Іесусу, Богородице, Николи, Херувими, за родителей и, поклонившись, зевая, лег под шубу. —

— Эх, народ нынче, — говорил Евстигней подошедшему Макару. — Ночка захватит, уж и валится. — Приди теперь вор.

— А я то что? — сказал Макар. — Я этого сна, чтобы и знать, — не знаю.

— Толкуй больше, ты, я чай, на возу день пролежал, за двумя сыновьями в стариках, а как я нони 3 осьмини смахал гречи, солнце еще во где было, да возил, так руки то не знаю мои ли, чужия ли.

— Эка диво! слаб ты больно.

— Ослабеешь. Ты не ослабнешь. Вишь курдюк то наел, с тебя портки не стащишь, а с меня ползут.

— Да уж ты завистлив больно на работу. Стал бы я биться, отдал бы землю, али без отдачи собрал повозку, темной темный ночки дождался, да и с Богом.

— Чтож, ступай, ктож тебя держит. —

— А то и держит, что мне слава Богу есть причем жить. Ай, ай, держи, — закричал Макарка на крик товарища и пошел под гору.

* № 28.

Каких бы мы ни были лет — молодые ли старые, — куда мы ни242 Не зачеркнуто: по посмотрим вокруг себя ли, или назад, на прежде нас живших людей, мы увидим одно и одно удивительное и страшное явление — люди родятся, ростут, радуются, печалуются, чего то желают, ищут, надеются, получают желаемое и желают нового или лишаются желаемого и опять ищут, желают, трудятся, и все — и те, и другие — страдают, умирают, зарываются в землю и исчезают из мира и большей частью и из памяти живых, — как будто их не было и, зная что их неизбежно ожидают страдания, смерть и забвение, продолжают делать тоже самое.

Зачем? К чему? трудиться, достигать желаемого, когда все кончится болезнью, страданием, смертью и забвением. Мой удел страдать, мучаться и умереть. Если уже это неизбежно, то не лучше ли скорее, чем обманываться и ждать этого? И какая разница между 80243 Цыфра: 80 переделана из: 70 годами жизни и одним часом, когда мне предстоит вечность, бесконечность времени, — смерти, безжизненности.

Для того, чтобы продолжать жить, зная неизбежность смерти, (а знает эту неизбежность и 10 летний ребенок) есть только два средства; одно — непереставая так сильно желать и стремиться к достижению радостей этого мира, чтобы все время заглушать мысль о смерти, другое — найти в этой временной жизни, короткой или долгой, такой смысл, который не уничтожался бы смертью. — И все люди, которых я знал и знаю, я сам в разные времена моей жизни, все люди прошедшего, жизнь которых я знаю, жили и живут или отдаваясь страстям, чтоб заглушить мысль о смерти, или направляя жизнь так, чтобы дать ей смысл, неуничтожаемый смертью.

Только как исключение являются те, всегда и всем ужасающие, люди, которые не в силах стремлениями страстей заглушить мысль о смерти и не в силах найти смысл жизни, сами убивают себя.

Желанія, заглушающія мысль о смерти, всегда свойственны человѣку, всегда однѣ и тѣже, особенно ярко они видны у дѣтей, для которыхъ такъ естественно изъ за вѣчно новыхъ, само собою возникающихъ желаній не видѣть предстоящей смерти, что этотъ путь жизни понятенъ всякому.

Другой путь, направляющий стремления человека так, чтобы жизнь получала смысл, неуничтожаемый смертью — точно также прост и естественен для человека, не разрушившего те верования, которые были внушены ему при его воспитании и росте. Путь этот есть вера. Нет народа из тех, которых мы знаем и можем знать, в которых дети в особенности матерями не воспитывались в известных верованиях.

Верования же, всякая вера есть объяснение смысла жизни, — такое, при котором смерть не нарушает его, и указание на то, какое должно быть направление этой жизни, т. е. как человек должен направлять свою свободную волю для придания своей жизни такого вневременного значения, не исчезающего со смертью, — указание, что добро и что зло. Усвоение известных верований также естественно, неизбежно даже, как увлечение желаниями и страстями. Точно также, как желания и страсти, не дожидаясь нашего выбора, втягивают и влекут за собою, точно также, не дожидаясь нашего выбора, известное объяснение смысла нашей жизни, — такого, который не разрушается смертью, — передается нам вместе с нашим ростом и воспитанием.244 Объяснение этого смысла нашей жизни, — такое, которое не уничтожается смертью, — есть вера. Объяснение это называют верой, именно по тому, что оно передается от одного поколения к другому в детском, юношеском возрасте — на веру. Оно не доказывается, не объясняется, потому что ребенку нельзя доказывать и объяснять, а передается, как истина — плод несомненного знания, имеющего имеющее сверхъестественное происхождение. И оно не может не быть передаваемо, потому что без него нельзя воспитывать ребенка.

(Когда объяснение это не дается, как несомненное знание, имеющее сверхъестественное происхождение, то оно доказывается и объясняется, и тогда оно становится наукой — философией.) Но так как ребенку и юноше нельзя передать философского учения, не насилуя его, ибо по нетвердости своего ума и диалектики он, не будучи в силах отрицать, примет всякое [учение], то философия никогда не могла быть передаваема и не передавалась растущим поколениям, а всегда передавалась вера.

Везде, всегда, сколько я видел и понимал в моей 50-летней жизни, сколько я мог понять в изучении жизни далеко живущих от меня и прежде живших, я видел, что люди не могут жить и не живут вне этих двух путей жизни.

Всегда и везде также неизбежны желания и страсти человека, как и передача ему известных верований, объясняющих для него вечный невременный смысл жизни.

Одинаково невозможен и непонятен представляется человек, не имеющий страстей и желаний, как и человек, не имеющий верований, объясняющих для него смысл жизни и уничтожающий смерть.

Случай тех диких, о которых пишут путешественники, как неимеющих никаких верований и тех, между нами живущих людей, которые, отрицая всякое верование, полагают, что воспитывают детей вне всякого объяснения смысла жизни, не уничтожаемого смертью, могут казаться нам исключениями только по тому, что мы по отношению диких, слишком мало зная и язык и воззрения диких, не умеем для себя выразить их верований, по отношению же отрицающих веру в нашем обществе из за отрицания внешних форм, не замечаем тех верований, который они кладут в основу своих объяснений смысла жизни. —

Всякий дикий считает или не считает хорошим и дурным что нибудь, кроме удовлетворения своих страстей. Если нет, если он не знает различия хорошего и дурного, кроме в своих телесных вкусах, то он не человек; если же он считает по мимо и противно своим страстям одно — хорошим, другое — дурным, — хотя бы убийство своего врага он считал хорошим, — у него есть верования, которые дают вечный смысл его жизни, и, как он получил их от предков, так и передает своим потомкам. Если мыслящий человек, мысленно отвергающий всякие верования, знает различие между добром и злом, зло, то знание этого различия есть верование.

Пускай он думает, что он отверг всякую веру, что один рассудок открыл ему это, хотя и легко бы убедиться, что разумом может быть доказано, что причина и что следствие, но то, что добро и что зло, не может быть доказано разумом, но все таки, полагая, что человек, жертвуя своими стремлениями и поборая страсти в пользу общего блага, делает хорошо, он только верует в то, что стремление к общему благу есть то, что дает его жизни такой смысл, который не уничтожается смертью. И приняв невольно это верование от других, он также невольно передает его своим детям.

Везде и всегда, куда ни посмотришь, — борьба, несмотря на угрожающую смерть, — [борьба] между слепым стремлением к удовлетворению страстей, вложенных в человека, человеку между похотью с требованием закона добра, попирающего смерть и дающего смысл человеческой жизни,248 Не зачеркнуто: между совестью бесконечно различно выражаемого в верованиях. В этой борьбе всегда и везде выражается жизнь и человека и народов.

Бывают в жизни отдельных людей времена, когда [человек] он отдается одним страстям и забывает смерть, бывает, что он вспоминает ее и не находит объяснения жизни, верований, или находит такие, которые более не удовлетворяют его и ищет новые и находит их или смиряясь возвращается к прежним. Бывает, что он борется всю жизнь, то отдаваясь страстям, то вере.

С бесчисленных сторон можно рассматривать жизнь человека и народов, но я не знаю более общего, широкого и заключающего в себе все, чем живет человек, как тот взгляд на него, при котором главный вопрос составляет эта борьба между страстями и верой в добро.

В отдельном человеке борьба этих двух начал производит бесчисленные положения, в которые он становится, точно тоже и в народах.

Но в народах в продолжение известного времени, как во всех явлениях, переносимых от частного к общему, различия положений этих, бесконечно видоизменяющияся в отдельных лицах, упрощаются и получают известную правильность и законченность.

Так в последния два столетия жизни русского народа при бесконечно разнообразных положениях отдельных лиц к вопросу о вере, во всем народе за это время ясно выразилось одно продолжительное и определенно ясное движение.

И об этой борьбе между похотью и совестью отдельных лиц и всего русского народа я хочу написать то, что я знаю.250 Я буду писать о частных лицах, о государственных лицах, но и тех я буду описывать и буду судить о них только по отношению того вечного вопроса всякого человека, на сколько он служил Богу или мамоне.

Судить людей я не буду. Я буду описывать только тольку борьбу между похотью и совестью как частных лиц, так и лиц государственных, которых мне необходимо описывать для того, чтобы составить более полную картину жизни всего народа, но для того, чтобы описывать их действия, выражающияся в этой борьбе, я должен устранить суждения уже готовые о большинстве государственных лиц. —

И для того, чтобы описание этих лиц не представилось ложным, односторонним, мне необходимо устранять252 Не зачеркнуто: составившияся и почти всегда ошибочные суждения, составившияся о государственных лицах, которых мне придется описывать. Я не желаю опровергать суждения, составившагося о них, если оно хорошее, не желаю доказывать противное, но желаю только указать на причины, вызывающия к составлению преждевременных необдуманных суждений о лицах государственных, облеченных властью, желаю только, чтобы люди воздержались от о составления суждения о них, желаю, так сказать, чтобы та бумага, на которой мне придется писать, была бы белая, чтобы на том месте, на котором мне придется писать портреты исторических лиц, не было бы вперед уже положено положены определенных красок. Если бы я не попытался устранить этих вперед составленных суждений, мне бы пришлось, составляя свое описание лиц только по отношению той борьбы, о которой я говорил, — между похотью и совестью, спорить, отрицать или утверждать противное тому, что утверждается описывавшими уже тех же лиц; те же лица — пришлось бы судить их, на что я считаю себя не имеющим право. Я прошу только моих читателей откинуть на время те суждения, которые составились у них о лицах, и, вместе со мной, воздерживаясь от суждения о них, следить за ними в их борьбе между похотью и совестью, в которой они нам представляются. —

Причины, побуждающия нас составлять преждевременные и всегда ложные суждения об исторических деятелях, троякия, и все ведут к одной и той же цели, к преувеличенному и ложному значению, придаваемому нами этим лицам.256 Против слов: этим лицам. на полях написано: 1) Герои — власть 2) Приближенные историки выгоды 3) государственное

1-я причина есть присущее человеку, в особенности первобытному, свойство приписывать значение и даже достоинство силе и власти. Человек имеет власть. Он может жечь, убивать, лишать свободы и имущества, и первобытный человек естественно делает рассуждение: если он имеет власть, то он257 Не зачеркнуто: имел имеет особенное значение, силу, достоинство, чтобы приобрести эту власть.

Несмотря на очевиднейшие примеры приобретения власти по наследству, по любовным интригам, по случайности, рассуждение так естественно, что нетолько первобытный человек, но и образованный человек легко впадает в это заблуждение, как только способ приобретения власти хотя несколько скрыт от глаз наблюдателя, когда власть приобретается не одним, двумя, тремя очевидно случайными событиями, но когда случайностей этих много, и условия более усложняются. —

В возвышении Мазарини, Мазарина Потемкина еще видят случайность и не приписывают его возвышение одному достоинству, но успех Бисмарка,259 Аракчеев уже опре определенно пря прямо Наполеона III уж объясняются достоинством.

Указывая на это, я не хочу сказать, что приобретение власти всегда исключает достоинство, но я только прошу о том, чтобы не попадать в обычную ошибку суждения. —

— Человек властвует над другими, стало быть он имеет что то особенное, давшее ему власть. И это особенное есть его достоинство — сила характера, ум, гениальность, высота душевная и т. д. Я прошу помнить только то, что власть есть таинственнейшее из таинственных явлений, о которой сказано, поэтому, что она от Бога. И что обладание властью есть одно явление, а достоинство — другое и что одно вовсе не вытекает из другого и не имеет даже ничего, связующего их. Люди с огромными достоинствами теряют власть, люди без достоинства приобретают и удерживают ее, и на оборот. Я прошу только о том, чтобы наблюдать оба явления отдельно. Человек имеет власть — хорошо. Теперь, независимо от власти, посмотрим, имеет ли он достоинство. Я только прошу помнить, что не все то золото, что блестит.

Эта причина — ошибка логическая.

2-я причина — психологическая. Люди, находящіеся около человека, имѣющаго власть, и раздѣляющіе ея выгоды, суть тѣ самые, черезъ которыхъ одних переходят в массы и в потомство сведения о владыке. Люди эти должны складывать все черное и выставлять одно белое, вопервых для того, чтоб оправдать перед самим собой те выгоды, которыми они пользуются, во 2-х, для того, чтобы оправдать свое подчинение и унижение. Эти то люди передают сведения и пишут историю.

3-я причина — всегда ложнаго и преувеличенно похвальнаго сужденія о владыкахъ состоитъ въ томъ, что сами люди, облеченные властью, въ особенности, если они тщеславны, какъ Людовикъ XIV, Наполеонъ, Петръ, Екатерина, и при продолжительныхъ царствованіяхъ, сами пишутъ свою исторію или подготавливаютъ для нея матерьялы, старательно устраняя все невыгодное и разглашая очень часто ложное въ свою пользу. Чему очевидно содѣйствуютъ, пересаливая въ своемъ усердіи, ихъ льстецы. Какъ ни старается потомъ историческая критика разобрать истину, она не можетъ этаго сдѣлать, ибо очень часто оставшіеся матерьялы для исторіи всѣ прошли черезъ руки владыкъ или ихъ льстецовъ. При Петрѣ не велѣно было давать бумаги и чернилъ монахамъ.

4-ю причину ложного восхваляющего суждения о достоинствах владык я назову причиной диалектической. Пишут о владыках люди науки исторической. Мнимая наука эта имеет своим предметом исследование жизни народов и государств, и потому мерило достоинства, прилагаемое историками к деятельности правителей, есть совсем не то, которое прилагается всеми людьми ко всем людям, т. е. мерило борьбы между похотью и совестью, но совсем другое, мерило большего или меньшего содействия известным государственным или народным целям, которые предположил себе историк. Не говоря уже о том хаосе мнений, который существует в суждениях историков о задачах истории и том мериле, которое должно прикладываться к исследованию исторических явлений, т. е., что должно считаться дурным, что хорошим, несомненно уже то, что мерило историческое не может совпадать с мерилом человеческим, что то, что хорошо и полезно для процветания Германского народа, не может быть хорошо для Франц Французов и т. п.

Самое разделение Вавилонской башней рода человеческого на народы и государства уже исключает возможность совпадения народного государственного добра с добром общим. Между тем историки, пользуясь уже односторонне подготовленным матерьялом, о котором говорено, делают тут еще260 Не зачеркнуто: тут иногда невольную, иногда вольную ошибку, желая слить достоинство государственного народного деятеля с достоинством обще человеческим, и для выражения этого незаконного слияния употребляются известные слова, скрывающия обман. Слова эти: гражданская добродетель, святая любовь к отечеству и самое употребительное: величие.

Как в первом случае, ошибки логической, где делается ложный вывод о том, что, если есть власть, то и есть достоинство, я не отрицаю возможность достоинства при власти, но прошу различать, так и в этих последующих случаях ошибок я ничего не отрицаю, но прошу различать. Я прошу помнить то, что, если для приближенных Наполеона III 261 Не зачеркнуто: б было его правительство было благодетельно, и для них он представлялся исполненным добра, то это не доказывает, чтобы он имел достоинства, но, не признавая и не отрицая его достоинств, на этом основании мы должны смотреть на него только с обще человеческой точки зрения — борьбы похоти и совести.

Точно также я прошу помнить, что восхваление историками не отрицает и не доказывает его.

По отношению же к историкам, сливающим в одно достоинство деятеля государственного с человеком, надо быть тем более осторожным, что деятельность государственная по существу своему большей частью противоположна требованиям совести. И по тому, не отрицая заслуг деятеля, как государственного слуги, слугу надо твердо помнить, что достоинство, как человека, всегда совершенно независимо от него. Я настаиваю на этом особенно по тому, что восхваление человека низкого, как человека, и рядом ошибок мысли и ложной диалектики восставление такого лица на место идеала и обращика добра, не говоря о вредном влиянии на общество, есть самое непростительное святотатство.

И так, совершенно отрешившись от тех, вследствие ряда заблуждений, ложных представлений представлениях об исторических деятелях, я буду с помощью Божьею описывать их, когда они будут встречаться в моем рассказе так, как будто о них не существует никакого суждения, только следя в них за их борьбой между похотью и совестью.

* № 29.

Конспект.

Предисловие. —

Страх смерти отбивает охоту жизни. Одно спасение — или забыть смерть или найти в жизни смысл, не уничтожаемый смертью.

Забыть смерть можно, отдаваясь страстямъ, возбуждая ихъ. Смыслъ жизни, не уничтожаемый смертью — вѣра и подчиненіе ея ученію своей жизни. Въ борьбѣ между этими двумя направленіями воли — весь смыслъ и интересъ какъ всякой частной жизни, такъ и жизни народовъ.

Хочу описать эту борьбу за 100264 Цыфра: 100 переделана из: 150 лет жизни русского народа. Для этого буду описывать жизнь многих людей разных положений.

В числе этих лиц будут лица исторические, правительственные, Цари, управители. Цари и правители представятся иначе, чем они представляются историками.

Различие произошло от многих причин. Историки подчиняются обману, подготавливаемому правителями, власть всегда восхволяема, но главная причина: это то, что историки, смысл жизни, не уничтожаемый смертью, видят в государственном усилении, обособлении. обасоблении Но это неверно для христианского мира. Это остаток Римского варварства. Обособление государственное не даст смыслу жизни. Напротив.

I часть. I Глава.

В 1723 году в конце Царствования Петра I, в тогдашней огромной Московской губернии в 200 верстах от Москвы, в 15 верстах от Мценска в деревенской глуши у одинокого мужика Онисима родился сын. Онисим Марков жил один с старухой матерью и еще не старой женой, от которой до сих пор у него все рожались девочки.

Онисим был второй сын у отца, a всех было трое. Старшего в первый набор отдали в солдаты. Отец умер и скоро после смерти отца меньшой брат бежал, и Онисим остался один с женой и матерью. Онисим был мужик черный и грубый, и голос и обхожденье у него были грубые. Ростом он был большой, широкоплечий, волоса были кудрявые, всегда лохматые, и борода небольшая, такая кудрявая, что ее пальцами разобрать нельзя было. Брови у него всегда бывали нахмурены, и нос большой, с горбом. Во хмелю он был еще сумрачнее и сердитее, и пьяного его все боялись. Говорить он много не любил и всегда бывал за работой. И редко кто против него мог сработать. Старуха Кириловна, мать Онисимова, Онисимого еще работала и помогала ему, а жена Марфа была баба и работящая и умная. Но несмотря на это, как расстроился их дом после смерти отца, так и не мог подняться. Пословица говорит про одинокого: что одна курушка в поле сколько ни не чади, не миновать загаснуть, так и Онисимов дом только курился. Но Онисим не давал ему загаснуть. Были они в то время господские, Князя Вяземского, и платили на Князя оброк по 5 рублей с дыма, по три осьмины ржи, две четверти овса, две подводы в Москву, полбарана, 6 кур, полсотни яиц, 7 талек пряжи льняной и две пасконной. — Уже 8 лет так бился Онисим, не давал загаснуть своей курушке, но и не мог разжечь ее. Прокормится с семьей, оденется, отбудет подводы господския и государевы, доставит оброк и только, только заткнет все дыры, а подняться уже не с чем — ни из коров пустить другую на зиму, ни из лошадок прибавить к двум, которых он держал. То овин поставить на место сгоревшего, то двор покрыть, то лошадь увели, то коровы пали, то хлеб не родился. Только одно дело поправит, другое разладится, так что подняться все и не с чем. Все ровно с одинаким достатком.

Жил Онисим один уже 8 лет. Была у него одна изба старая, сени и клеть плетневая с рундуком, рундук? дворишка крытый. Овин на задворках, две лошади и стригун, коровенка, 5 овченок, две телеги, сани, соха, борона, да бабьи пожитки.

В прошлом 22 году рожь вовсе не родилась, и кое как прокормились, где в займы взял 5 осьмин, где овсом, но скотину не продали. В нынешнем, 23-м году урожай был хорош, и озимое, и яровое, и сено родилось, так что Онисим надеялся долг отдать, прокормиться и пустить на зиму лишния две головы.

Только уборка в нынешнем году задержалась. Спожинками пошли дожди, и хлеб отбился от рук. С Успенья опять стало ведро. В то время, как родился у него сын, Онисим доваживал последние снопы с поля. —

Онисим в этот день до зори приехал из ночного. Бабы уже были вставши и издалека еще он увидал в тумане дым из своей избы. Изба его была 2-я с края. Бабы ставили хлебы. Марфа выбежала, отворила ворота, и Онисим269 собрался только, закусил хлебушка теплого с квасом и тотчас пошел с бабой мазать и запрягать обе телеги. Запряжомши, он вошел в избу, закусил, взял кафтан и выдвинул лошадей на улицу. Марфа, ходившая к соседке за270 верев веревкой солью, забежала в избу одеться и приказав матушке свекрови девчонок и надевая на ходу кафтан, кафтан? выбежала из сеней, подошла к телеге и вскинула в ящик веревку. Увидав ее, Онисим тронул передовую чалую кобылу. Марфа, хоть и кругла уже была, но живо ухватившись за грядку и подпрыгивая одной ногой по дороге, пока приладилась другой стать на чеку, вскочила, взвалилась в новую лубком обтянутую заднюю телегу и взялась за вилы. Но, только что отъехали, Марфа закричала:

— Митюха! Постой. Вилы забыли.

— На дворе, в санях! — крикнул муж.

Баба сбегала и принесла вилы, и они поехали рысью. И они выехали за околицу. Но как ни рано они выехали — еще солнушко не выходило из за Барсуков,272 Поповой горы — а уж за околицей на встречу им попался дядя Нефед с сыном на четвером.

— Не сыра? Дядя Нефед! — крикнул Онисим.

— Сверху росно, Росно а суха, не, ладна, — отвечал Нефед, хворостиной отгоняя близко набежавшую на него лошадь Марфы.

Заворотив с дороги на свою пашню, Онисим выскочил из телеги, завернул за оглоблю подласого мерина и, поддвинув чалую к самым крестцам, перевернул, ощупал сноп и — господи благослови — скидал верхние снопа, которые были сыры, и стал укладывать сплющившиеся от дождя снопы волотью внутрь, гузом наружу, — тяжелые снопы. Марфа подтаскивала из другого крестца знакомые ей, ею нажатые, ею навязанные снопы. Как только ящик был полон, Онисим влез на телегу, и Марфа, доставь вилы из задней телеги, подтаскивала ловко сноп за снопом, подкидывала ему так скоро, что он не успевал с ними разбираться.

— Будет чтоли?

— На уж, всю забирай.

И Марфа, взяв вилы из другой телеги, всадила их под свясла, дала последние 6 снопов, подлезла под ось, достала веревку и перекинула. Увязав воз, Онисим спрыгнул, завернул Чалую и подвел подласого к другой копне.

Другую копну Марфа также перекидала почти всю, но вдруг остановилась и оперлась на вилы, вложив локоть в развилину.

— Кидай чтоль? — крикнул муж. — Аль умираешь.

— Держи, — крикнула баба, вдруг тряхнув головой, чтобы поправить кичку и докидала последние снопы.

Опять они увязали и другой воз и вывели лошадей по неровной пашне на прибитую, усыпанную зернами дорогу. Солнце уже взошло и со всех сторон мужики, которые накладывали, которые выезжали, которые уже увозили снопы. Выехав на дорогу, они попали в274 Переделано из: на обоз. Впереди ехали Макарычева возы, сзади рысью догнал их Савоска. —

Савоська рассказывал двум шедшим с ним мужикам, как вчерась приезжал на барский двор воеводский писарь описывать. Дмитрий подошел к ним, послушал, но, заметив, что подласый щипет из воза, он большими шагами пошел мимо воза, поднял выбившиеся колосья, глянул искоса на Марфу из под черных насупленных бровей. Она была красна и потна, как будто в самую жару и шла неровно.

— Полезай на воз чтоль? — сказал Онисим.

Марфа, не отвечая, взялась за снопы.

— Эй, Митюха, останови мерина то, бабу посадить.

— Тпруу. — И почти на ходу Онисим подсунул перебиравшую по веревке руками бабу и, когда она скрылась от него вверху, пошел к передней лошади.

— Вишь бабу то жалеешь, — крикнул Митюха.

— Нельзя же.

Когда они своротили с слободы проулком на гумно и подъехали к одному конченному круглому овсяному, другому ржаному и 3-му начатому одонью, Марфе отлегло, она встала на возу,275 По ошибке не зачеркнуто: раз зачеркнуто: вязала развязала и, приняв вилы, стала скидывать мужу на одонье. Когда она скинула последний сноп, высоко держа его над головой и осыпая свое потное лицо зернами, гремевшими, как дождь, по новому лубку телеги, она почувствовала,276 опять боль в пояснице что мочи ея нѣтъ большеи упала въ телѣгу, какъ только лошадь двинулась. Дѣвчонка старшая вышла на гумно и вынесла кувшинчикъ квасу. Онисимъ напился и передалъ женѣ. Марѳа смочила свои пересмяклыя губы и277 не могла больше пить, она села к одонью в холодок и застонала. — напилась и опять взялась за работу. Она отогнала лошадь, дергавшую колосья из одонья и закрутила ее и хотела взяться за другую, но опять дернулась и охнула.

— Я до двора пойду, Митя.278 Онисим Не можется мне.

— Э! Дуй тебя горой! Поди, да Матушку пошли, — сказал Онисим, — докидать надо.

И Марфа побрела по тропинке через гумно ко двору.279 — Матушка, поди подай с другого воза, мочи моей нет. — Сказала она, входя в избу. Старушка оправила платок на голове и пошла на гумно.

Проходя мимо току, Марфа подмела раскиданные ворошки и загнала кур. Потом зашла в конопи и подняла яичко. Кириловны не было в избе, она пошла на речку с бельем.

— Поди, матушку посылай и Машку Машки возьми, — сказала Марфа девчонке и села на лавку против печки. —

Когда старуха пришла, Марфе опять полегчило, и она хотела опять идти на гумно. — Но свекровь не велела ей.

— Ты хоть хлебушки вынь, а уж видно я съезжу. А коли что, ты за Сидоровной Машку пошли.

Во вторую поездку Онисим взял с собой мать.

Они сели в одну телегу с матерью.

— Самая пора нужная, а она рожать! Такое мое счастье. —

— А ты, Онисимушка, не греши, — сказала мать. Все от Бога. А ты как думаешь? Ведь и ей не легко. Значит Богу они нужны, коли родятся. —

— На кой их ляд. Девок то.

— A грех! Разве она виновата. Так Бог дает. Другой и с ребятами мучается, а другой от девок [?]. Вот Петра зятя принял, лучше сына почитает, так то. —

— Думали сыра, а она так провяла, что как сткло. Только теперь не упустить, — сказал Онисим про рожь.

С старухой накладывать дело шло не так споро, как с Марфой. И они до обеда провозились с другой поездкой.

Когда они с матерью вернулись с возом из другой поездки, Дунька выбежала им навстречу.

— Бабушка, поди к мамушки. Она умирает. Я за Сидоровной бегала, да она в Пашутина ушла.

Старуха слезла на улице и пошла в избу, а Онисим один повел воза на гумно.

— Где ж бабы то? — крикнул ему сосед, вывершивавший свое одонье.

— Недосуг! — отвечал Дмитрий. — Ему хорошо, как сам шест, а одному и одонья не скласть. Небось не придет подсобить.

— Эй, Максим, поди дяде Онисима поскидай воза то, — как бы отвечая на его мысли, сказал сосед сыну. — Ничего. Обедать то еще рано, а мы всю привезли. —

— Ну спаси тебя Бог, — сказал Онисим и стал развязывать воз.

— Что кум? Али опять крестить?

— Да должно, видно, что так.

— То то пословица: всем бы молодец, да девичей отец. —

Дмитрий нахмурился и не отвечая, стоя на возу, заваливал снопами Максимку так, что он не успевал разбираться.

Оставшись одна, Марфа достала хлебы, но вдвинуть назад кочаргу не могла. Она даже не могла подойти к окну, чтобы позвать девочку, она легла и более не вставала, пока у ней не родился ребенок. На нее нашел было страх, но, помолившись на образа, она успокоилась. «Быть живой — буду жива и без бабки». — Когда боли отпустили ее, и ребеночек закричал, она взяла его, осмотрела и, увидав, что мальчик, еще раз помолилась Богу и хотела вставать, но ослабела и, застонав упала на спину.

— Матушка — свекровушка, жалосливая сударушка, приди, помоги мне горькой. Чтобы не пропало мое дитятко, под сердцем ношеное, у Бога моленое.

Только что она стала завывать, как услыхала услухала шаги, и свекровь, запыхавшись, приговаривая, вошла в избу. Девчонка хотела прошмыгнуть в отворенную дверь, но бабушка тукнула ее по голове и прогнала.

— Дитятко ты мое, болезная ты моя касатушка. О-ох, милая моя. —

Увидав, что Бог простил уже ее, старуха взялась за дело, повила ребенка, снесла на лавку, послала соломки, вымыла и потом убрала дрожавшую всем телом невестку и свела ее в клеть и там положила на полу, подстлав ей шубу.

— Ты, матушка, пошли Митрия то за попом. Еще нынче окрестить можно, — сказала родильница, — ей хотелось окрестить и хотелось больше всего, чтобы муж узнал, что мальчик. Старуха послушалась ее и, убрав невестку и отдав ей спеленутого ребеночка, пошла на гумно. Дмитрий, вывершив одонье, обивал его греблом.

— Ну, Митюха, молись Богу, — сказала старуха.

— Аль малаго родила?

— Молись Богу, говорю, да ступай за попом. Сынишку родила.282 Дмитрий снял шапку.

— Вре? — сказал Дмитрий, но сказав это, перекрестился. — Вишь ты! Ну не чаял, — сказал он, улыбаясь. И живо отпрег лошадей и повел их, чтобы пустить на выгон.

— Что ж, аль плох?

— Все лучше, Митюха, окрестить. Да и поп то, сказывали бабы, у Баскачихи. Еще солнышко солнышку высоко.284 Придя домой, он послушал в сенях, как кричал мальчик, улыбнулся и ничего не сказав жене, прошел в избу. Умывшись и помолившись, Онисим сел за стол. Мать подала ему щи, накрошила хлеба и квасу с луком. Когда не нашли ножа, мать отворила дверь и спросила у Марфы нож. «На шестке, матушка», — прокричала из клети Марфа, — да онучи то на дворе в санях.

— Ишь ты! Не чаял, — все твердил про себя Дмитрий, покачивая [головой и] не переставая ухмыляться. Чтож, матушка, хорош малый то?

— Хорош! в чем душа держится, — отвечала умная старуха. И хорошие мрут и плохие живут. Как Бог даст да матушка владычица. В христианскую веру привести надо, а там что Бог даст. Ты девок то вот избываешь, а они живут, а малого то и рад бы оживить, да как Господь Бог не захочет, ничего не сделаешь. То то ты не греши, Митюха. Чтоже ты лошадь то выдвинул бы к воротам.

— Дай срок, матушка, пообедать. Тоже намотался, есть хочется.

Хоть и понял Дмитрий умные слова матери, не велевшей ему загадывать, но он не мог удержаться от радости и все шел, ухмылялся. И, остановившись в сенях против клети, откуда он слышал писк ребеночка, он окликнул жену.

— Марѳа! A Марѳа! Малый что ль? —

— Сыночек, Митюха. Сыночка Бог дал, — отвечал ему жалостный, тихий голос Марфы.

— Ишь ты! Не чаял. За попом еду. Дай пообедаю только, брюхо подвело, — и он прошел в избу.

Мать хлопотала наскоро собрать ему пообедать. В избе было все не прибрано еще.

Мать подала сыну щей свекольных, забеленных молоком. Он поел, подозвал Дуньку и, лаская, покормил ее. И, вылезши из за стола и помолившись Богу, Бога переобулся, надел новый кафтан, подпоясался, взял новую шляпу и вышел собираться. Наложив соломки в ящик телеги и застелив веретями, он пошел на гумно к дяде Нефеду.

— Я к тебе, кум. Приведи сына в Христианскую веру. —

— Когда же крестить?

— Да вот к куме зайду, да и за попом. Нынче, коль поедет.

— Чтож; ладно.

— Спаси тебя Христос, — отвечал он поклонившись, и пошел к куме. —

№ 30.

В то время, как родился в Вяземской слободе Иван Онисимов, самое Вяземское и все его обыватели перешли к другим помещикам. — В Вяземском узнали про это уже зимою, а перешли они от прежнего помещика Вяземского к новым еще осенью, немного после того, как родился Иван Онисимов. Одна половина, горная, перешла к Горчаковой к Троицкой Баскачихе, а другая, заречинская, к немцу Брантову, так что Иван Онисимов родился уж не Вяземскому, а новому барину Бранту. Решилось это дело — кому достаться после Вяземского именью в Петербурге в 1723 году 3-го Сентября в день мученника Онисима. Одну половину именья этого выпросила себе у Царя Петра Алексеевича Княгиня Настасья Федоровна Горчакова, урожденная Баскакова, от чего и звали ее Баскачихой. Она чуть не выпросила всего, и Царь уж было дал ей, да Императрица другую половину попросила для своего служителя Монсова. А Монсов подарил своему повару Бранту.

Баскачиха уже 25 лѣтъ вдовѣла, и были у нея два сына: старшій Романъ и Иванъ меньшой. Мужа ея имѣнье было въ Каширскомъ и въ Московскомъ уѣздѣ, ея же собственное имѣнье было въ Чернскомъ, Новосильскомъ и Мценскомъ уѣздахъ. И жила она съ меньшимъ сыномъ Иваномъ въ Мценскомъ имѣньи селѣ Троицкомъ. Старшаго Романа она съ молоду отдала дядѣ Прову Ѳедоровичу Баскакову; и дядя выучилъ его грамотѣ и ариѳметики и отдалъ въ службу, меньшаго же Иванушку мать не отпускала отъ себя и до 26 лѣтъ, гдѣ откупала, a гдѣ силомъ отбивала отъ службы. Въ прошломъ, 22-мъ году поссорилась она съ Вяземскимъ Мценскимъ воеводой, и Вяземской забралъ ея сына и представилъ въ Москву; а изъ286 В подлиннике ошибочно не зачеркнуто: в Москвы его свезли с другими недорослями, отлынивавшими от службы, в Петербург и посадили в тюрьму.

Баскачиха287 не оставила этого дела взахалась, да уж поздно послала письма брату,288 крестному отцу Апраксину, приходившемуся ей родным, чтоб выручать сына, да ничего не могла сделать и сама поехала к Царю в Москву, не застала Царя и поехала в Петербург. Но в хлопотах о сыне, она не забыла и выместить Вяземскому за его услугу. С своим любезным поповичем, подъячим Скрыниным, она написала на него донос, вывела на свет такие дела Вяземского, что запутала его в деле, которое велось тогда об обер-фискале Нестерове, а как только Вяземской попал под суд, то уже ему целым нельзя было оттуда выбраться. Как в шестерню подолом попал. Вяземского вызвали в Петербург и посадили в тюрьму, да не в крепость, где сидел Иван Горчаков, а в Преображенский приказ.289 Баскачиха выехала от себя после Святой, но покуда доехала до Москвы, пока в Москве погостила, поездила по своим милостивцам, пока доехала в Петербург, опять Государь уехал в море с кораблями, так что только в Сентябре в самое то время, когда был большой маскарад и праздновали мир с Швецией, ей удалось добраться до Государя. В первый раз ей удалось видеть Государя 3-го числа в саду у Князя Меньшикова, куда ее провел сын крестный Федор Матвеевич Апраксин. Она и въехала прямо в дом Апраксина со всеми людьми и у него и стояла. Она одарила всех людей Апраксина. Деньщику его, Савоське, подарила 10 рублей, любезной его Матрене Марковне подарила шапку и деревенские гостинцы, меду 5 пудов.... Федор Матвеич обещал ей сказать об ней Царю 2-го числа, когда Царь был у него со всеми гостями, да не успел и велел ей приезжать 3-го в сад Меньщикова с Матреной Марковной. Для представления этого Матрена Марковна нарядила Баскачиху по немецки, надела ей самару красную и парик завитой и башмаки немецкие с каблуками. В саду Менщикова Настасья Федоровна насмотрелась на все и Царя видела много раз вблизи, но не вышло ей ни разу подойти к нему. Да и Федор Матвеич велел ей сказать, чтобы не подходила, что Царь сердит, а еще б выждала.

Баскачиха выехала из дома в Іюле, пробыла в Москве н еделю и 3-го Сентября выехала в Петербург. Баскачиха ехала сама 12-я на 4 повозках, в которых были впряжены 14 лошадей. Спереди шол290 Не зачеркнуто: в рыдванъ крытый въ 6 лошадей. Въ рыдванѣ сидѣла она съ воспитанницей Ольгой (такъ звали ея 20 лѣтнюю дочь, прижитую ею послѣ брака отъ Скрынина), Савишна, ея дѣвка старшая и дѣвки. На запяткахъ стояли Алешка и Митька. Въ повозкѣ сзади ѣхалъ Скрынинъ съ291 Слово: с ошибочно повторено два раза. Кирилом, сзади ехали еще три девки тройкой, и на последней паре ехал повар с стряпкой блинницей Агафьей. Кроме этих людей ехал верховой казачек для посылок. С Красного Кабачка Баскачиха послала вперед Скрынина к Апраксину сказать, что она едет. Скрынин вернулся и сказал, что велено въезжать прямо на двор, что Графа дома нет, но что Графиня велела въезжать.292 Не зач.: На Выехав утром после завтрака из Красного Кабачка, в 11-м часу утра весь поезд Баскачинской въехал в Ямскую и по указаниям Скрынина, поехавшего вперед, выехал на новый прошпект. Баскачиха293 Не зач.: вста в это утро встала рано и сама вышла на двор и при себе велела обчистить лошадей, вымыть колеса и всем людям надеть новое платье. Сама она оделась в новое платье немецкое и на голову повязала шолковый красный платок. Рыдван хоть и пообтерся дорогой и потрескался, был хорошо деланный дома, колеса кованные новые, лошади, хоть и прошли дорогу большую, были хороши. Вещи уложи уложили , чище все прибрали и в параде въехали в Петербург. Княгиня Баскачиха не хотела ударить в грязь лицом и въезжала, как надо быть Княгине. — Но на самом Новом прешпекте, так назвал широкую улицу Скрынин, случилась беда. Верховой солдат в синем кафтане и красн..... налетел на переднюю повозку.

— Сворачивай, не велено! — кричал он.

И [1 неразобр.]

*№ 31.

156 лет тому назад в Царствование Петра I у крестьянина села Вяземского Чернского уезда родился ребенок — мальчик. — Мальчик этот родился 3-го Сентября после обеда в то время, как никого не было дома. Хозяин и отец Онисим Петров был в поле, доваживал последнюю рожь с своей матушкой Кириловной, а в доме оставались только две девочки — одна 7, а другая — 3 лет и брюхатая Марфа. Она хотела ехать с хозяином за снопами, да свекровь не велела ей, а приказала выбрать последнюю конаплю. —

Набравъ 9 снопочковъ, перевязавъ и сложивъ ихъ, Марѳа хотѣла еще брать, но только хотѣла согнуться, какъ почуяла, что ей нынче ужъ больше не работать. Дѣвчонки ея обѣ были съ нею, старшая тоже помогала, дергала замашки, а маленькая сидѣла на межѣ и забавлялась съ гороховой плетью.

— Дунька! А Дунька! — крикнула мать на старшую девочку, стараясь без стона выговорить слово, — возьми Машку на руки, да снеси в избу, а сама беги телят загони.

Пока Дунька убиралась съ Машкой и ея стручьями, Марфа зашла въ середину конапель, туда, гдѣ она знала была лежка (Скотина еще съ весны тамъ лежала.) и, съ трудомъ, пригнувшись, стала разгребать руками рыхлую, теплую и сырую сырую и от ночного дождя землю. Оправив лунку, она стала рожать, с трудом удерживая стоны, чтоб не слыхали соседки бабы, также бравшия конопли на соседнем загоне. —

Марфа мучалась недолго. Еще Дунька не прибежала назад с улицы, как уже в лунке лежал ребеночек и Марфа крестилась на восток, благодаря Бога за то, что он скоро простил ее.

— Матушка пресвятая Пятница, Батюшка ты мой Господи, Угоднички Божии, батюшки. Спаси помилуй, спаси помилуй, спаси помилуй! — проговорила она, радуясь за себя и за ребеночка, который копошился в лунке и кричал. Присев над ребенком, Марфа рассмотрела его и, увидав, что мальчик, еще раз привстала и еще перекрестилась. Потом она села тут же на землю, засучила узкие рукава рубашки до локтя, достала рукою конопельку, смяла ее между ногтей, отбила кострику, ссучила, послюнявила ниченку и, как она много раз видала, перевязала пупочек попучек раз и два, затянула и, проговорив «господи благослови», откусила его пальца на два повыше и подняла ребеночка, огладив со спинки его приставшую черную землю. Она хотела уж нести его в избу, но опять заломило заломила спину, она вспомнила о месте и, наступив на пуповину босой ногой, привстав, потянулась и вывела место. Теперь уже она положила ребенка на занавеску, поднялась с ним и босыми ногами закопала место в лунку.

— Ну Господи благослови! — и она, раздвигая плечом зеленую сверху и желтую снизу конопель, тяжело висевшую полным зерном, выбралась на тропинку и понесла свою прибыль через двор в избу. — Ребеночек кричал и соседка услыхала его, но теперь Марфа не боялась того, чтобы узнали люди, она радовалась. Когда она подошла к двору, она оглянулась на солнце. Оно уже заходило за ракиту.

— Ну теперь свекровь не будет корить — мужика родила, — подумала Марфа, — и Онисим мой Федорыч рад будет.

Проходя сенями, Марфа подхватила одной рукой мальчика, а другой захватила соломки свежей молотьбы, которая была принесена для постели, и, отворив избу, вошла в избу. Постелив соломки на лавку, Марфа положила на него сына, достала из чугуна воды, стростила ее с холодной в ведерке, и вымыла сына, потом достала из сундучка рубаху чистую и занавеску, и полотна старого, завернув в него мальчика с ногами, села на297 лавку рундук перед печью и стала кормить его. Покормив его, она заснула. Проснувшись, встала, приготовила ужинать и стала поджидать мужа и свекровь с поля. —

Дунька помогала ей и Дунька же первая рассказала свекрови и мужу о том, что мамушка родила Павлушку другого. —

* № 32.

Онисим Бодров родился в 1721 году в вотчине, бывшей до самого этого же 21 года Гагаринскою. В самый год его рождения права на эту вотчину перешли в другие руки. Дед Онисима в самое это время был в298 Москве Петербурге, куда его завез с собой Прикащик Гагаринской, Платон Беркут.

* № 33.

1.

С тех пор, как он стал себя помнить, Онисим Иванов Бодров помнил себя в доме и во втором с края дворе отца своего Ивана Бодрова, на краю большой деревни, сидевшей на большой дороге. Прежде всего он выучился называть себя — просто Аниска, а потом выучился называться и всем полным именем.

— Ну ка, Аниска. Чей ты, скажи? — спрашивал его, бывало, отец, сидя после обеда на лавке под святыми и притягивая его к себе рукою. —

— Скажи, Анисушка. Не робей, светик, скажи бате, как тебя звать, — говорила бабушка, выучившая его этому.

И он помнил, что и отец, и бабушка, и мать, сбиравшая со299 Слово: со написано дважды стола и останавливавшаяся при этом, смотрели на него ласково, одобрительно, и он делал большия усилия памяти и выговора, и вдруг из него вырывался тонкий голосок и, выпрямляя свою маленькую грудку и встряхивая волосами, он вскрикивал: Анисим Иваныч Бодров.

— Ай молодец! — говорил отец, гладя его своей огромной рукой по голове. И только что отец выпускал его, он бежал к бабушке, и бабушка тоже ласкала его и давала либо лепешки кусок, либо корку кашки.

Бабушка же выучила его молиться, прежде еще, чем он знал, как зовут отца и мать и место, в котором он живет.

Каждое утро, как только его будили, он спал с бабушкой, — когда на печке, когда на коннике, когда на полу в холодной, — бабушка разглаживала ему волосы, становила его лицом к300 святым Богу и, показывая, как складывать крест тремя маленькими его пальчиками, она водила его рученкой не ко лбу, а почти к маковке, к правому плечу, левому, к пупку, пригинала низко его голову к пупку и заставляла повторять молитву «господи, Іисусе Христе, сыне божий, помилуй нас», а потом «Богородице дево, радуйся» и опять пригинала его голову, а потом уж мыла его лицо, застегивала ворот, оправляла поясок, разбирала, когда был досуг, расческой волосы и обувала и надевала шубенку и пускала на улицу. — Бога Аниска знал уже так давно, что не мог вспомнить, когда он узнал про него. Все приказания свои о том, что не надо было делать, бабушка подтверждала указанием на Бога. «Смотри, Бог не велит, светик». Когда он или хотел молока в середу, или хотел побить братишку, — «Бог накажет,301 касатик паршивец», — говаривала она, указывая рукой на передний угол и сама всегда с ужасом и благоговением глядя на него. Бабушка так глядела на образа, как она ни на кого и ни на что другое не глядела и, понимая этот взгляд, Аниска сам смотрел на Икону и свечку всегда с тем же чувством, которое он видел на лице бабушки. Бабушка была самое главное и близкое лицо во время первого детства Аниски. Отец редко бывал дома, мать бывала чаще дома, но всегда она хлопотала то у печки, то ткала, то пряла, то с ребятами и Аниска мало ее помнил. Ребята же все были меньше его. И только уж когда Аниска подрос, он стал играть с братишкой Прошкой. Аксютку девку и Родьку он качал и кормил иногда, когда приказывала матушка или бабушка.

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.