Ночь, проведенная Левиным на копне, не прошла для него даром: то хозяйство, которое он вел, опротивело ему и потеряло для него всякий интерес. Несмотря на превосходный урожай, никогда не было или, по крайней мере, никогда ему не казалось, чтобы было столько неудач и столько враждебных отношений между им и мужиками, как нынешний год, и причина неудач и этой враждебности была теперь совершенно понятна ему. Прелесть, которую он испытывал в самой работе, происшедшее вследствие того сближение с мужиками, зависть, которую он испытывал к ним, к их жизни, желание перейти в эту жизнь, которое в эту ночь было для него уже не мечтою, но намерением, подробности исполнения которого он обдумывал, — всё
К этому еще присоединилось присутствие в тридцати верстах от него Кити Щербацкой, которую он хотел и не мог видеть, Дарья Александровна Облонская, когда он был у нее, звала его приехать: приехать с тем, чтобы возобновить предложение ее сестре, которая, как она давала чувствовать, теперь примет его. Сам Левин, увидав Кити Щербацкую, понял, что он не переставал любить ее; но он не мог ехать к Облонским, зная, что она там. То, что он сделал ей предложение и она отказала ему, клало между им и ею непреодолимую преграду. «Я не могу просить ее быть моею женой потому только, что она не может быть женою того, кого она хотела», говорил он сам себе. Мысль об этом делала его холодным и враждебным к ней. «Я не в силах буду говорить с нею без чувства упрека, смотреть на нее без
Дарья Александровна прислала ему записку, прося у него дамского седла для Кити. «Мне сказали, что у вас есть седло, — писала она ему. — Надеюсь, что вы привезете его сами».
Этого уже он не мог переносить. Как умная, деликатная женщина могла так унижать сестру! Он написал десять записок и все разорвал и послал седло без всякого ответа. Написать, что он приедет, — нельзя, потому что он не может приехать; написать, что он не может приехать, потому что что-нибудь мешает или он уезжает — это еще хуже. Он послал седло без ответа и с сознанием, что он сделал что то стыдное, на другой же день, передав всё опостылевшее хозяйство приказчику, уехал в дальний уезд к приятелю своему Свияжскому, около которого были прекрасные дупелиные болота и который недавно писал ему, прося исполнить давнишнее намерение побывать у него. Дупелиные болота в Суровском уезде давно соблазняли Левина, но он за хозяйственными делами всё откладывал эту поездку. Теперь же он рад был уехать и от соседства Щербацких и, главное, от хозяйства, именно на охоту, которая во всех горестях служила ему лучшим утешением.
В Суровский уезд не было ни железной, ни почтовой дороги, и Левин ехал на своих в тарантасе.
На половине дороги он остановился кормить у богатого мужика. Лысый, свежий старик, с широкою рыжею бородой, седою у щек, отворил ворота, прижавшись к верее, чтобы пропустить тройку. Указав кучеру место под навесом на большом, чистом и прибранном новом дворе с обгоревшими сохами, старик попросил Левина в горницу. Чисто одетая молодайка, в калошках на босу ногу, согнувшись, подтирала пол в новых сенях. Она испугалась вбежавшей зa Левиным собаки и вскрикнула,
— Самовар, что ли? — спросила она.
— Да, пожалуйста.
Горница была большая, с голландскою печью и перегородкой. Под образами стоял раскрашенный узорами стол, лавка и два стула. У входа был шкафчик с посудой. Ставни были закрыты, мух было мало, и так чисто, что Левин позаботился о том, чтобы Ласка, бежавшая дорогой и купавшаяся в лужах, не натоптала пол, и указал ей место в углу у двери. Оглядев горницу, Левин вышел на задний двор. Благовидная молодайка в калошках, качая пустыми ведрами на коромысле, сбежала впереди его зa водой к колодцу.
— Живо у меня! — весело крикнул на нее старик и подошел к Левину. — Что, сударь, к Николаю Ивановичу Свияжскому едете? Тоже к нам заезжают, — словоохотно начал он, облокачиваясь на перила крыльца.
В середине рассказа старика об его знакомстве с Свияжским ворота опять заскрипели, и на двор въехали работники с поля с сохами и боронами. Запряженные в сохи и бороны лошади были сытые и крупные. Работники, очевидно, были семейные: двое были молодые, в ситцевых рубахах и картузах; другие двое были наемные, в посконных рубахах, — один старик, другой молодой малый. Отойдя от крыльца, старик подошел к лошадям и принялся распрягать.
— Что это пахали? — спросил Левин.
— Картошки пропахивали. Тоже землицу держим. Ты, Федот, мерина-то не пускай, а к колоде поставь, иную запряжем.
— Что, батюшка, сошники-то я приказывал взять, принес, что ли? — спросил большой ростом, здоровенный малый, очевидно сын старика.
— Во... в санях, — отвечал старик, сматывая кругом снятые вожжи и бросая их на земь. — Наладь, поколе пообедают.