ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1900—1903
ДОЧЬ И ОТЕЦ
(Рассказ)
— Вот вы говорите, что надо самому понять, что хорошо, что дурно. А как понять это мальчику, когда он видит вокруг себя дурное, а люди всё это дурное считают хорошим. Я про себя скажу. — Так заговорил почтенный Иван Васильич после разговора, шедшего между молодежью о том, чем должно руководствоваться для определения нравственного и безнравственного. Никто, собственно, не говорил, что надо самому понять, что нравственно и что безнравственно, но у Ивана Васильевича была такая манера отвечать на свои собственные, возникающие вследствие разговора, мысли, и по случаю этих мыслей рассказывать целые эпизоды из своей длинной, интересной жизни. Часто он совершенно забывал повод, по которому он рассказывал, и увлекал рассказом тем более, что рассказывал очень искренно [и] очевидно правдиво. Так он сделал и теперь. — Да, вот и разберитесь, что хорошо, что дурно, когда вам 20 лет да еще вы влюблены.
— Это вы, Иван Васильевич, были влюблены? — спросила у него бойкая, хорошенькая приятельница его дочери.
— Да еще как, — самодовольно улыбаясь под седыми усами, сказал Иван Васильевич. — Был я студентом. Обыкновенно на провинциальные университеты смотрят свысока, а по-моему провинциальные университеты лучше столичных. И тебе советую отдать сыновей куда-нибудь в Харьков, Казань, Киев, а не в Москву. Не знаю, как теперь, а в мое время никаких у нас в университете идей и тем паче политических теорий и демонстраций не было. Были хорошие профессора, и были студенты, которые сильно любили науку и учились под руководством старших, как и свойственно юношам от 16 до 20—25 лет, и были студенты, к которым я принадлежал, которые учились только настолько, чтобы переходить с курса на курс, и занимались
— Ну нечего скромничать, — перебила его опять бойкая барышня, — мы ведь видим вас теперь в 75 лет и знаем ваш еще дагеротипный портрет. Не то что не безобразен, а вы были раскрасавец.
— Красавец — так красавец, но не в том дело. Я говорил, что влюблялся, но строго говоря я был в это время по-настоящему влюблен только три раза. — И загибая пальцы большой левой руки, Иван Васильевич назвал три фамилии. — Последняя была Варинька Б..... Это была моя самая прекрасная и сильная любовь, и про нее-то я и хочу рассказать.
— Варенька эта была очень хороша. Вот это была точно красавица. Иначе и назвать ее нельзя было: высокая, стройная, необыкновенно прямо державшаяся, — она иначе не могла — и это давало ей царственный, величественный вид, который был бы смущающий, если бы не ласковая, ласковая, всегда веселая улыбка у рта, и прелестных блестящих глаз, и щек, и ямок, и всего милого существа.
— Каково Иван Васильевич расписывает.
— Да как не расписывай, расписать нельзя. Ну вот на маслянице был бал у губернского предводителя — богача хлебосола, добродушнейшего старичка с великолепной женой, всегда в брильянтовой фероньерке, и с буфетом разливанного моря шампанского. Я танцовал и, разумеется, не пил шампанского, потому что был совсем пьян от любви. Варинька была не из богатого семейства, она была дочь полковника, воинского начальника гарнизона. Мать ее была совсем вульгарная женщина. Но их везде приглашали и по положению отца — для губернии и воинский начальник гарнизона лицо, — а, главное, за неоспоримую, признаваемую всеми прелесть дочери, украшавшей всякий бал.
По закону, так сказать, я не танцовал с нею, но по духу всю мазурку мы танцовали только с нею. Она не смущаясь через всю залу шла ко мне, и я вскакивал, не дожидаясь приглашения, и она улыбкой благодарила меня за мою догадливость. Когда нас подводили к ней, и она не угадывала моего качества, она делала презрительную гримаску, подавая руку в высокой лайковой перчатке не тому, кому хотела. Когда делали фигуры мазурки вальсом, я подолгу вальсировал с нею, и она, улыбаясь, хоть и запыхавшись, говорила мне: encore. Она обещала мне кадриль после ужина, и когда я передавал назад ее веер, она оторвала от него перышко и дала мне. Я поцеловал его и спрятал в перчатку. Я был не только весел и доволен, но я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно доброе.
Усталые музыканты перешли опять с вальса на мазурку, из гостиных поднялись от карточных столов папаши и маменьки, ливрейные лакеи забегали, пронося что-то. Очевидно, дело шло к ужину.