Но и эти несколько глотков табачного дыма развеселили Василия Андреича.
— Ночевать — так ночевать! — сказал он решительно.
— Погоди же ты, я еще флаг сделаю, — сказал он, поднимая платок, который он, сняв с воротника, бросил было в сани, и, сняв перчатки, стал в передке саней и, вытягиваясь, чтоб достать до чресседельника, тугим узлом привязал к нему платок подле оглобли.
Платок тотчас же отчаянно затрепался, то прилипая к оглобле, то вдруг отдуваясь, натягиваясь и щелкая.
— Вишь, как ловко, — сказал Василий Андреич, любуясь на свою работу, опускаясь в сани. — Теплее бы вместе, да вдвоем не усядемся, — сказал он.
— Я место найду, — отвечал Никита, — только лошадь укрыть надо, а то взопрел, сердечный. Пусти-ка, — прибавил он и, подойдя к саням, потянул из-под Василия Андреича веретье.
— Всё теплее тебе будеть, дурачок, — говорил он, надевая опять на лошадь сверх веретья седелку и шлею. — А не нужна вам дерюжка будет? Да соломки мне дайте, — сказал Никита, окончив это дело и опять подойдя к саням.
И, забрав и то и другое из-под Василия Андреича, Никита зашел за спинку саней, выкопал себе там, в снегу, ямку, положил в нее соломы и, нахлобучив шапку и закутавшись кафтаном и сверху покрывшись дерюжкой, сел на постланную солому, прислонясь к лубочному задку саней, защищавшему его от ветра и снега.
Василий Андреич неодобрительно покачал головой на то, что делал Никита, как он вообще не одобрял необразованность и глупость мужицкую, и стал устраиваться на ночь.
Он разровнял оставшуюся солому по санкам, подложил погуще себе под бок и, засунув руки в рукава, приладился головой в угол саней, к передку, защищавшему его от ветра.
«Дуб на полозья пойдет. Срубы сами собой. Да дров сажен 30 всё станет на десятине, — говорил он себе. — С десятины на худой конец по 200 с четвертной останется. 56 десятин, 56 сотен, да 56 сотен, да 56 десятков, да еще 56 десятков, да 56 пятков». Он видел, что выходило за 12 тысяч, но без счетов не мог смекнуть ровно сколько. «Десяти тысяч все-таки не дам, а тысяч восемь, да чтоб за вычетом полян. Землемера помажу — сотню, а то полторы; он мне десятин пять полян намеряет. И за восемь отдаст. Сейчас 3000 в зубы. Небось, размякнет, — думал он, ощупывая предплечьем руки бумажник в кармане. — И как сбились с поворота, бог ее знает! Должен бы тут быть лес и сторожка. Собак бы слышно. Так не лают, проклятые, когда их нужно». Он отстранил воротник от уха и стал прислушиваться; слышен был всё тот же свист ветра, в оглоблях трепанье и щелканье платка и стеганье по лубку саней падающего снега. Он закрылся опять.
«Кабы знать, ночевать бы остаться. Ну, да всё одно, доедем и завтра. Только день лишний. В такую погоду и те не поедут». И он вспомнил, что к 9-му надо получить за валухов с мясника деньги. «Хотел сам приехать; не застанет меня — жена не сумеет деньги взять. Очень уж необразована. Обхождения настоящего не знает», — продолжал он думать, вспоминая, как она не умела обойтись со становым, бывшим вчера на празднике у него в гостях. «Известно — женщина! Где она что видала? При родителях какой наш дом был? Так себе, деревенский мужик богатый: рушка да постоялый двор — и всё имущество в том. А я что в 15 лет сделал? Лавка, два кабака, мельница, ссыпка, два именья в аренде, дом с амбаром под железной крышей, — вспоминал он с гордостью. — Не
А почему так? Потому — дело помню, стараюсь, не так, как другие — лежни али глупостями занимаются. А я ночи не сплю. Метель не метель — еду. Ну и дело делается. Они думают, так, шутя денежки наживают. Нет, ты потрудись да голову поломай. Вот так-то заночуй в поле да ночи не спи. Как подушка от думы в головах ворочается, — размышлял он с гордостью. — Думают, что в люди выходят по счастью. Вон Мироновы в миллионах теперь. А почему? Трудись. Бог и даст. Только бы дал бог здоровья».