Результат 29 из 98:
1862 - 1900 г. том

До 25 августа готовились весело к свадьбе Маши Кузминской. Закупали, делали фонари, украшения на лошадей, флаги и т. д. 25-го утром я благословила Ванечку Эрдели с братом Сашей и повезла его в карете в церковь. Мы оба были растроганы. Мне жаль было этого юного, чистого, нежного мальчика, что он так рано берет на себя обязанности и что он так одинок. Машу благословили без меня. Говорят, что она очень плакала и отец ее тоже. Потом был обряд, у меня все время были слезы в горле; и свое прошедшее переживала, и ее будущее, и возможность расстаться с Таней и даже Машей, которая всегда мне жалка и перед которой всегда чувствую себя виновной в недостаточной любви.

Потом мы обедали на месте крокета. Был ясный, чудесный теплый день; все были веселы, всем было легко и радостно: и своим, и родным, и соседям. Вечером играли в игры, танцевали, пели. Фигнер пел удивительно хорошо в этот вечер. Весь день я следила за Таней, за ее бывшими женихами, т. nbsp; е. людьми, сделавшими ей предложение, и за Стаховичем, за которого охотно отдала бы ее замуж. Он оценил бы и любил бы ее наверное. Разошлись поздно, а я сидела до рассвета с гостями, которые боялись ехать темнотой. Сидела и невестка моя Соня, и Таня, и Стахович, который говорил с Соней жестокие вещи о детях маленьких и тяжести их иметь. Левочка был болен два дня до свадьбы, но в этот день ему уже было лучше. Все мои 9 детей опять собрались, и я была очень счастлива и старательно отстраняла от себя всякие заботы и все вопросы. Ночь молодые провели каждый на старом месте: Маша с сестрой, Ванечка Эрдели с Левой. На другое утро все было по-старому, а к 6 часам вечера мы проводили молодых в Ясенки, и очень все плакали. Было холодно, дул ветер, на душе мрачно, и жизнь опять пошла по-старому, но приготовила еще новые волнения. До 29 числа я не поднимала вопроса о переезде в Москву. Но время шло, терять его некогда, и вот я 29-го, вечером, попросила у Левочки позволения пройтись с ним и спросила его, чтоб он мне дал свое решение насчет переезда в Москву и отдачи детей в гимназию. Я ему говорила, что знаю, до какой степени это тяжело ему, что я спрашиваю только, сколько времени из своей жизни он может пожертвовать мне и пожить со мной в Москве? Он говорит: «Я совсем не приеду в Москву». Тогда я сказала: «Ну, и прекрасно, тем и разрешается вопрос, и я в Москву тоже не поеду, и детей не повезу, и буду опять искать учителей». — «Нет, я этого не хочу: ты непременно поезжай и отдай детей, потому что ты считаешь, что так надо и так лучше». — «Да, но ведь это развод, ведь ты ни меня, ни 5-х детей не увидишь всю зиму». — «Детей я и тут мало вижу, а ты будешь ко мне приезжать». — «Я? ни за что!»

Мне приходило в голову сожаление, что я любила и принадлежала ему одному всю жизнь, что и теперь, когда меня отбрасывают, как уже изношенную вещь, я все еще привязана к нему и не могу его оставить.

Мои слезы его смутили. Если в нем есть хоть тень того психологического понимания, которое так сильно в книгах, то он должен был понять ту боль и ту силу отчаяния, которые были тогда во мне.

«Мне жаль тебя, — сказал он, — я вижу, как ты страдаешь, и не знаю, как тебе помочь». — «А я знаю; я считаю безнравственным разорвать семью пополам, без всякой причины, я жертвую детьми, Левой и Андрюшей, их образованием и судьбой, и я остаюсь с тобой и дочерьми в деревне». — «Вот ты говоришь о жертве детей, ты будешь этим упрекать». — «Так что же делать, скажи, что делать?» Он помолчал. «Я не могу теперь, дай я подумаю до завтра».

Мы расстались на Грумантском поле; он пошел к больному в Груммонт, я — домой. Какой непоправимый, глубокий надрез был сделан в моем сердце этим новым циничным, бессердечным выбрасыванием меня из своей жизни! Стало смеркаться. Я шла дорогой и рыдала все время. Это были новые похороны моего счастья. Ехали мужики и бабы и с удивлением посмотрели на меня. Лесом идти было жутко. Дома было светло, пили чай, дети бросились ко мне.

На другой день Левочка спокойным голосом сказал мне: «Поезжай в Москву, вези детей, разумеется, я сделаю все, что ты хочешь». Хочешь? — мне стало дико это слово. Давно я ничего для себя не хочу, только их же счастья, радости, здоровья.

Вечером я уложила вещи детей, свои, собрала бумаги, и 1 сентября в воскресенье вечером я привезла мальчиков в Москву. Сомнение и страх, хорошо ли я это сделала, останутся навсегда. Но я думала сделать должное. Перед самым отъездом я услыхала от Левы страшную историю о падении Миши Кузминского с кормилицей Митечки и о том, что все это подробно известно моим мальчикам. Удар на удар. Отвращение, горе за сестру, боль за невинность моих мальчиков — все это переполнило мое сердце. Так и уехала, и так и жила в Москве с этой болью. Но материальные заботы, поддержка нравственная мальчикам на новом поприще — все это меня немного успокоило. Потом приехал Лева и рассказал мне об отчаянии сестры Тани и о том, как тяжело она вынесла это известие. Мне так было уже давно горько, что я тупее уже отнеслась к этому, я прежде это почувствовала, и Таня огорчилась, что я холодно и не довольно сочувственно отнеслась к ней. Но это несправедливо. Уставшее отношение к делу не менее сочувственно, чем энергическое, горячее, которое может быть только непосредственно после того, как оно постигнет людей, и не может длиться две недели.

В Москву приехал и Лева. Он будет держать свой запоздалый экзамен с 1-го на 2-й курс. Лева слишком уж хорош. Он и деликатен, и чист, и талантлив, и добр с детьми. Сейчас же он принял участие в их уроках, в их жизни; повторял с Андрюшей уроки, внушал им нравственные вопросы, по поводу Миши Кузминского истории, и ободрял их.

В Москве я прожила с ними две недели, кое-что покрасила, оклеила, перестроила в доме, обила мёбель, наладила жизнь детей и уехала. Остались там три сына, m. Borel, Алексей Митрофаныч и теперь Фомич.

Домой я приехала 15 утром. Левочка утром упрекнул мне, что я свезла детей в «омут». Опять обострился разговор, но скоро обошелся. Ссор пока быть не могло. Тане я высказала свое негодование на Мишу и упомянула о возможности нашей разлуки на будущее лето. Лева меня так убеждал, что это необходимо для детей, но мне это было страшно тяжело; так же это подействовало на Таню. Она покраснела и сказала: «Довольно, Соня, ты мне все сердце растерзала!» Вопрос этот оставлен до весны и до того, как Миша заявит себя до весны. Потом мы с Левочкой переговорили о письме, которое он послал 16-го в газеты, об отказе своих прав на статьи, напечатанные в XII и XIII частях. Все один и тот же источник всего в этом роде: тщеславие и желание новой и новой славы, чтоб как можно больше говорить о нем. И в этом меня никто не разубедит.

Письмо послано. К вечеру пришло письмо от Лескова с вырезкой из газеты «Новое время». Вырезка эта озаглавлена: «Л. nbsp; Н. nbsp; Толстой о голоде» 97 20 июня 1891 г. Н. С. Лесков в связи с обострившимся голодом в России обратился к Толстому с письмом, в котором спрашивал: «Как Вы находите — нужно ли нам в это горе встревать и что именно пристойно нам делать? Может быть, я бы на что-нибудь и пригодился, но я изверился во все «благие начинания» общественной благотворительности и не знаю: не повредишь ли тем, что сунешься в дело, из которого как раз и выйдет безделье? А ничего не делать, — тоже трудно. Пожалуйста, скажите мне что-нибудь на потребу» ( Толстой. Переписка, с. 540). Отвечая Н. С. Лескову 4 июля, Толстой писал, что «против голода одно нужно, чтобы люди делали как можно больше добрых дел... Если Вы спрашиваете, что именно вам делать? — писал Толстой, — я отвечаю: вызывать, если вы можете... в людях любовь друг к другу, и любовь не по случаю голода, а любовь всегда и везде» ( ПСС, т. 66, с. 12).
А. И. Фаресов, сотрудник «Нового времени», получивший от Лескова копию письма, без разрешения Лескова, опубликовал выдержку из нее в искаженном виде в газете «Новости» (№244, 4 сентября), затем она была перепечатана в «Новом времени» (№5574, 5 сентября). Эти публикации вызвали злобные нападки на Толстого. 6 сентября Лесков написал Толстому извинительное письмо, в котором объяснял всю историю с публикацией письма.
. Лесков, из письма Льва Николаевича к нему, дал напечатать то, что Левочка ему писал о голоде. Левочкино письмо нескладно, местами крайне, и, во всяком случае, не для печати. Его взволновало, что его напечатали, он не спал ночь и на другое утро говорит, что голод не дает ему покоя, что надо устроить народные столовые, куда могли бы приходить голодные питаться, что нужно приложить, главное, личный труд, что он надеется, что я дам денег (а сам только что снес на почту письмо с отречением от прав на XII и XIII том, чтоб не получать денег; вот и пойми его!), и что он едет немедленно в Пирогово, чтоб начать это дело и напечатать о нем. Но писать и печатать, чего не испытал на деле — нельзя, и вот нужно, с помощью брата и тамошних помещиков, устроить две, три столовые, чтоб о них напечатать.

Он сказал мне перед отъездом: «Но не думай, пожалуйста, что я это делаю для того, чтоб заговорили обо мне, а просто жить нельзя спокойно».

Да, если б он это сделал потому, что сердце кровью обливается от боли при мысли о голодающих, я упала бы перед ним на колена и отдала бы многое. Но я не слыхала и не слышу его сердца. Пусть своим пером и умением расшевелит хоть сердца других!

1 ... 47 48 49 ... 151

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.