— А зипун красный? С тебя, такой же?
— Нет, побольше.
— Он и есть. — Ерошка захохотал. — Он и есть, Марка мой. Он Лукашка. Я его Марка зову, шутю. Он самый. Люблю! Такой-то и я был, отец мой. Что на них смотреть-то? Бывало с матерью, с невесткой спит душенька-то моя, а я все влезу. Бывало — жила она высоко; мать ведьма была, чорт; страсть не любила меня, — приду бывало с няней (друг значит), Гирчиком звали. Приду под окно, ему на плеча взлезу, окно подниму, да и ошариваю. Она тут на лавке спала. Раз так-то взбудил ее. Она как взахается! Меня не узнала. Кто это? А мне говорить нельзя. Уж было мать заворошилась. Я шапку снял, да в мурло ей и сунул: так сразу узнала по рубцу, что на шапке был. Выскочила. Бывало, ничего-то не нужно. И каймаку тебе, и винограду, всего натащит, — прибавил Ерошка, объяснявший всё практически. — Да не одна была. Житье бывало.
— А теперь что ж?
— А вот пойдем за собакой, фазана на дерево посадим, тогда стреляй.
— Ты бы за Марьянкой поволочился?
Они замолкли.
Пройдя шагов сто в разговорах, старик опять остановился и указал на хворостинку, которая лежала через дорогу.
— Ты это что̀ думаешь? — сказал он. — Ты думаешь, это так? Нет. Это палка дурно лежит.
— Чем же дурно?
Он усмехнулся.
— Ничего не знаешь. Ты слушай меня. Когда так палка лежит, ты через нее не шагай, а или обойди, или скинь так-то с дороги, да молитву прочти: «Отцу и Сыну и Святому Духу», и иди с Богом. Ничего не сделает. Так-то старики еще меня учили.
— Ну, что̀ за вздор, — сказал Оленин. — Ты расскажи лучше про Марьяну. Что ж, она гуляет с Лукашкой?
— Ши! теперь молчи, — опять шопотом перервал старик этот разговор: — только слушай. Кругом вот лесом пойдем.