4-я РЕДАКЦИЯ.

** № 63 (рук. № 24).

Когда Марья Ивановна позвала к себе Дмитрия и стала осторожно говорить ему о том, что его отношения к Катюше ей не нравятся, так как не хорошо влюбить в себя девочку, на которой не можешь жениться, то он решительно сказал:

— Отчего же не могу?

И хотя он в действительности и не думал о возможности жениться на Катюше (так сильно была заложена в нем аристократическая исключительность, по которой такая женщина, как Катюша, не могла быть избрана в подруги жизни), ему после разговора с Марьей Ивановной мелькнула мысль о том, что можно бы жениться и на Катюше. Мысль эта понравилась ему в особенности своей радикальностью: Катюша женщина такая же, как и все. Если я люблю ее, то отчего ж не жениться на ней? Он не остановился на этой мысли только потому, что, несмотря на свою бессознательно испытываемую любовь к Катюше, он был твердо уверен, что впереди в жизни его ожидает еще не такая женщина, которую он полюбит и которая полюбит его.

** № 64 (рук. № 24).

XXIX.

В то время как Нехлюдов сидел у окна и, глядя на тень безлистого большого дерева, падающего на дорожку сада, радовался на ту новую и хорошую жизнь, которую он поведет теперь, Маслова, выпивши большую чашку водки, полупьяная лежала вместе с другими арестантками на нарах 5-ой камеры и хотела и никак не могла заснуть. Мешали ей спать и насекомые, которые ели её тело, и арестантка Аграфена, дьячиха, судившаяся за убийство ребенка, которая в одной рубахе, босиком, не переставая, как зверь в клетке, скорыми шагами ходила взад и вперед по камере, то открывая, то закрывая собою дверь с оконцем в середине, на которое были бессмысленно устремлены глаза Масловой. Мешала ей и соседка её, та самая старуха Кораблиха, которая утром провожала ее, тем, что не переставая изредка ругалась с толстой рыжей арестанткой, которая, растрепанная и озлобленная, сидела на другом конце нар и, обеими руками расчесывая себя, произносила страшные, изысканные ругательства.

** № 65 (рук. № 24).

— Ты зачем тут?

— Я из суда.

— Ну и марш в свое место.

Маслова хотела сказать, что ее привели сюда, но потом подумала, что не к чему, да и она так устала, что ей лень было говорить. Конвойный доложил, что ее не принимают, оттого что заняты в конторе. Но помощник смотрителя не хотел быть не прав и еще громче закричал на конвойного:

— Так дожидайтесь наруже. Я те научу лясы разводить с арестантами, — обратился он к Масловой. — Марш отсюда?

Маслову увели вниз, на двор. И там опять приведенные арестанты проходили мимо неё и опять, как голодные звери на пищу, набрасывались на нее, щипали, обнимали и целовали ее. Все эти выражения внимания теперь не трогали и не развлекали её. Ей хотелось одного — поскорее покурить и выпить.

На дворе она попросилась у конвойных удалиться, для того чтобы там покурить, но ее не пустили. Тогда она решилась, отойдя за угол, закурить на дворе, но не успела затянуться раз, как проходивший надзиратель крикнул на нее и велел идти в контору.

Когда ее приняли и свели в женский коридор, было уже 6 часов вечера, время ужина.

* № 66 (рук. № 22).

Глава 35.

На следующий день, в Воскресенье, в 5 часов утра, в коридоре тюрьмы раздался пронзительный звонок.

Арестантки 5-й женской камеры стали подниматься.

Кораблева не спала и разбудила Маслову, которая, спокойно дыша, лежала под кафтаном и находилась в том состоянии сна, т. е. полной бессознательности, состояние, которое в её теперешней жизни она предпочитала даже опъянению. «Ах опять жизнь»,262 острог, с ужасом подумала она, просыпаясь и почуя усилившуюся к утру вонь, и хотела опять заснуть, уйти в область бессознательности, но привычка страха пересилила сон, и она поднялась и, подобрав ноги, села оглядываясь.

Женщины уже все поднялись, только дети еще спали. Корчемница осторожно, чтобы не разбудить детей, вытаскивала из под них халат. Сторожиха развешивала у печки тряпки, служившия пеленками; худая воровка, схватившись за грудь, с налитым кровью лицом откашливалась и, в промежутке вздыхая, почти вскрикивала.263 Собиравшиеся к обедне расчесывали волосы и меняли белье. Рыжая, с своим огромным животом, лежала навзничь и громко рассказывала виденный ею сон. Старуха стояла перед образом и истово крестилась и кланялась, шепча молитвы. Дьячиха опять ходила босыми ногами взад и вперед по камере. Дуничка264 достав из своей постели мыло и полотенце и дожидаясь отпирания дверей. подвивала на палец волосы. Федосья, миловидная мужеубийца, тоже чесала волосы.

По коридору послышались шаги в шлепающих котах, загремел замок, и вошли два арестанта-парашечника в куртках и коротких, много выше щиколки, серых штанах и, подняв на водонос вонючую кадку, понесли ее вон из камеры. Женщины вышли в коридор к кранам умываться. У кранов произошла опять ссора рыжей с женщиной, вышедшей из другой, соседней камеры.

— Или карцера захотела! — закричал на рыжую старик надзиратель и хлопнул ей по голой спине так, что щелкнуло на весь коридор. — Чтоб голосу твоего не слышно было!

Женщины засмеялись.

— Ну, живо! Убирайтесь к обедне. Сейчас поверка.

Не успела Маслова причесаться и одеться, как пришел смотритель со свитой.

— На поверку! — крикнул надзиратель.

Из другой камеры вышли другие арестантки, и все стали в два ряда вдоль коридора, при чем, женщины заднего ряда должны были класть руки на плечи женщинам первого ряда. Маслова была в паре с Федосьей. Всех пересчитали. Счет был верен, и всех повели к обедне.265 В помещение это с разных сторон сходились арестантки. Потом все по команде тронулись, предводительствуемые надзирательницей, и пошли по вонючему коридору. При выходе из женского коридора женщины столкнулись с каторжными, и, несмотря на присутствие надзирательницы и сторожей, старавшихся предупредить всякие отношения между мущинами и женщинами, Дуничка успела получить и передать записку знаменитому, два раза бежавшему с каторги Щеглову.266 В оригинале, с которого списана данная рукопись, после этого слова идут с пометкой п пропустить следующие слова, обведенные Толстым сбоку чертой: Щеглов этот был знаменитость острога. Он недавно был пойман, и все знали, что он непременно бежит, когда захочет этого. Про него рассказывали много удивительных историй. Когда обе колонны сошлись, все глаза женщин обратились на него, и они приостановились, чтобы разглядеть его, так что надзирателю надо было строго крикнуть на них, чтобы они не задерживались. Щеглов был среднего роста человек, с рыжими усами и такими же вьющимися, напомаженными и расчесанными волосами. Он бодро шел, гремя кандалами и блестя глазами и, сдерживая улыбку, оглядывал женщин. Маслова тоже знала его, и, проходя мимо неё, он подмигнул ей правым глазом. Черный арестант, вчера обнимавший Маслову, и теперь успел подскочить к ней.

Женщины смеясь спустились вниз и в отворенную дверь, крестясь, вошли в267 нарочно для христианского богослужения устроенное помещение и стали за решетками — на право. Мущины же, войдя после них, стали на лево. церковь и стали в отгороженное решеткой место на лево. Вслед зa ними вошли большой толпой пересыльные и отсиживающие мущины арестанты. Некоторые из этих арестантов прошли вперед, против левой двери. Это были певчие. Молодой арестант вошел в алтарь.

На верху, на хорах, с одной стороны, гремя цепями, вошли каторжные, с другой подследственные.

Церковь была большая комната, разделенная на двое резной золоченой перегородкой с тремя дверями: одной двустворчатой по середине, на каждой половине которой были медальоны в резных золоченых рамках, изображающие девицу и молодого человека с крыльями, стариков с книгами, и двумя одностворчатыми дверями, на которых были изображены молодые люди с открытыми шеями, длинными волосами и крыльями. Между дверьми были изображения черных людей: одной женщины с ребенком на руках и другого мущины с такими, как женщина, черными лицами и руками. Все в этих изображениях, кроме рук и лиц, было покрыто золоченым кованным металлом; вокруг же голов этих черных изображений были небольшие круглые золоченые звездообразные обручи, не сходившиеся на шее. Перед этими черными изображениями стояли большие,268 В подлиннике: в больших аршин двух высоты серебрянные подсвечники с огромной восковой незажженой свечей, окруженной маленькими зажженными восковыми свечами. И выше перегородки и за перегородкой такие же изображения и перед ними тоже горевшия свечи. На стене напротив был изображен человек с крыльями, который снимал цепи с старика с белой бородой. На право же был изображен человек, который без крыльев летел кверху, чему, очевидно, удивлялись все, стоявшие внизу.

Кроме того, с боков, перпендикулярно к перегородке, стояли еще утвержденные на высоких палках, тоже в раме с золотой бахрамой, изображения головы на полотенце женщины с ребенком.

Вот в этом то помещении стали мущины арестанты, наверху, на хорах и внизу, с левой стороны; с правой же стороны, за решеткой с балясником, стояли арестантки — женщины, в том числе и Катюша, и дети арестантов. 269 Взятое в ломаные скобки обведено сбоку чертой с пометкой: п пропустить . В середине стояло начальство: огромный толстый смотритель в мундире, его помощник и сзади надзиратели и дети и жены надзирателей.

Богослужение270 совершали два человека, специально к этому приготовленные и только этим занимающиеся всю свою жизнь. совершал священник, не старый еще, с очень добродушным видом болезненный человек с маленькой бородкой и длинными расчесанными волосами, и помогал ему в этом дьячок, не молодой с сморщенным, испитым бритым лицом человек в пальто, с выпущенным воротником рубашки. 271 это был дьячок; другой, называемый священником, был не старый человек и с длинными волосами и бородкой, в старинном и уже никем не употребляемом одеянии, которое он, придя в церковь, заменил парчевым фартуком спереди, таким же фартуком сбоку, парчевыми нарукавниками и такой же, с вышитой на ней крестом золотой епанчей, сшитой в вороте так, что, для того чтобы надеть ее, надо было просунуть в нее голову.

Богослужение состояло в том, что священик, зайдя за золоченую, покрытую иконами перегородку, разделявшую на двое церковь, и надев на себя парчевый фартук, стал там у крытого чахлом стола и начал особенным ножичком странной формы вырезать из приготовленных и подаваемых ему с книжечками хлебцов различной формы кусочки, раскладывая их в определенном порядке на серебряное блюдце. Оставшийся же по сю сторону перегородки дьячок в это время не переставая и так быстро, что не было никакой возможности понять то, что он читал, читал старинные молитвы по славянски, изредка останавливаясь и по пятьдесят раз и больше повторяя быстро слова: «Господи помилуй, Господи помилуй»....

Изредка священник произносил из за перегородки столь непонятные для слушателей, как и чтение дьячка, слова и продолжал свое занятие с кусочками.272 Операция над кусочками была сложная и продолжительная и считалась чрезвычайно важною. Операция состояла в следующем:

Прежде всего он из одного хлебца вырезал один больше других кусочек и положил его в самую середину блюдца.273 Потом кругом этого кусочка кубической формы начал раскладывать другие. Серединный Кусочек этот должен был означать агнца, приносимого в жертву Евреями и вместе с тем самого Христа.274 Предполагалось, что этот кусочек после известных заклинаний превращается в тело. Вырезав этот кусочек, священник проколол его ножечком в виде копья, говоря: «един от воинов копьем ребра ему прободе, и абие изыде кровь и вода», — и при этих словах вылил вино и воду в золоченую чашку.

Из второго хлебца священник вырезал другой кусочек, который должен был изображать память Богородицы, потом из третьего хлебца вырезал девять кусочков, изображавших память Іоанна Предтечи, апостолов, святителей, мучеников, преподобных,275 каких то бессеребрянников, Іоакима и Анну и Іоанна Златоуста, уложил аккуратно все эти кусочки в три ряда с левой стороны серединного кусочка. Потом из четвертого хлебца вырезал кусочки, поминая православных христиан, и из пятого хлебца вырезал такие же кусочки, поминая умерших.

Потом священник взялся за поданные ему хлебцы с книжечками. Из каждого хлебца он выковыривал кусочек, клал на блюдо и читал написанные в книжечке имена, сначала живых людей,276 для того чтобы эти люди были здоровы, и имена умерших для того чтобы души этих умерших были спасены. а потом умерших.

Уложив все кусочки, он покрыл их серебряной складной крышечкой в виде звезды и все покрыл расшитыми салфеточками.

Когда все это было устроено, арестант подал священнику курительницу с углями и ладоном, и священник, перекрестив277 В подлиннике: перекрестил руку арестанта, — при чем арестант поцеловал руку священника, — начал махать курительницей, сначала перед кусочками, а потом перед всеми изображениями на дверях и на перегородке, а потом перед смотрителем тюрьмы, перед его женой и наконец и перед арестантами.

Потом священник278 говорил благословение Богу и начал просить Бога прежде всего о том, чтобы Бог помирился с нами, потом чтобы помог нам стоять в своей и соединиться со всеми другими верами, потом об этом помещении и о тех, которые в нем, потом о благоденствии синода, о государе и его родственниках и всех чиновниках и воинах, чтобы Бог помог им покорить всех под ноги, потом чтобы избавил нас от моровой язвы, а потом о том, что, помянувши Богородицу, мы отдаем себя и всех Богу. начал говорить молитвы, а хор из арестантов, за каждым молитвенным прошением, высказанным священником, громко и протяжно пел три раза: «Господи помилуй». Священник, не дожидаясь окончания их пения, начинал новое прошение. Так что мало понятные сами по себе славянския слова прошений уже совершенно не могли быть понятны за громким и протяжным пением арестантов, повторявших все одно и тоже: «Господи помилуй» и «подай Господи».279 При каждом таком непонятном прошении все особенно усердно кланялись. После этого дьячек взял толстую засаленную славянскую книгу и Из всех прошений чаще и громче всего повторялись прошения о здоровье Государя Николая Александровича, его жены, родственников, синода и архиерея. Потом, после много раз повторенных таких молитв, из которых чаще всего повторялись имена Государя Николая Александровича и Богородицы, дьячек, став перед средней дверью, прочел самым странным голосом280 Зачеркнуто: точно его душат, одну страницу из посланий апостола Павла, a после дьячка священник прочел несколько стихов из Евангелия. После этого хор и дьячек запели самую непонятную и, если растолковать ее, то глупую и неуместную песню о херувимах, причем все, начиная с смотрителя и его жены, начали усердно креститься и кланяться, некоторые стали на колени, а священник стал у среднего стола зa перегородкой и начал над этим столом махать руками. Ему было неловко и трудно поднимать руки от надетого на нем парчевого мешка без рукьвов, но он усердно делал это и даже опускался на колена и целовал стол и то, что было на нем.

Когда непонятная песня кончилась, священник, взяв в одну руку блюдце с кусочками, а в другую чашку с вином, вышел из боковой двери и, выйдя на середину,281 начал просить кого то, чтобы он помянул как то сначала опять начал поминать великого государя Николая Александровича, потом жену его Александру Федоровну, потом мать и всех родных, потом всех архиереев, потом махнул руками с кусочками и ушел в двери. И тут282 все замахали головами, закрестились и даже попадали на землю. смотритель и его помощник, а за ними и арестанты поклонились в землю. Потом занавеска задернулась, и опять начались прошения о мире,283 преимущественно опять о царе из которых ничего не слышно было из за троекратного пения: «Господи помилуй». После этого священник отдернул занавеску, и хор запел: «верую во единого Бога Отца» и т. д. Священник же взял обеими руками салфетку и стал равномерно махать ею над золотой чашкой,284 Потом запели тот символ, который предполагается что исповедуют все, и арестанты стали усердно при этом креститься и кланяться. Потом еще поют разные непонятные песни, во время которых священник сначала поднимает чашку, потом крестит ее. предполагая, что хлеб теперь уже не хлеб, a тело, а вино не вино, а кровь. При совершении этого воображаемого чуда священник стал поминать всех членов церкви, Богородицу и опять царя и его семейство.285 вообще Богородица и царь поминаются при всех случаях и чаще всего. Потом, после многих непонятных слов и песен священника о том, что Бог не один, а три и все таки один, священник из за перегородки закричал что то изрядно о пресвятой Богородице, и хор запел о том, что очень хорошо прославлять родившую Христа девушку Марию, которая удостоена большей чести, чем какие-то херувимы и большей славы, чем какие-то серафимы.286 именно за то, что она, не нарушив девственности, родила Бога. Священник опять задернул занавеску: «Святая Святым», снял салфетку с блюдца, разрезал серединный кусочек на четверо и положил его в вино и, вливая туда теплую воду, проговорил: «раздробляется и разделяется агнец Божий, раздробляемый и неразделяемый, всегда ядомый и никогда же изъедаемый», и после этого он съел кусочки и выпил вино из чашки, а певчие громко пели непонятную287 как и все предыдущия, песню. Потом священник вышел с золоченой чашкой, в которой были положены все кусочки, и смотритель низко опустил голову, показывая тем, что он не дерзает смотреть на то, что находится теперь в золоченой чашке.

Дети вышли вперед, сторожиха вынесла свою, и священник стал им давать из ложечки в рот по кусочку. Потом помянули еще много раз царя, его родню, потом архиерея именно этого города и всякое начальство, и священник, выпив все вино из чаши, в самом веселом расположении духа вышел из за перегородки, стал перед изображением мущины с черным лицом и руками в золоченой одежде и начал фалъшивым голосом не то петь, не то говорить удивительные слова про Іисуса сладчайшего. Он говорил: (2-я, 3-я стр., отчеркнутое).288 Указания переписчику относительно выписок из печатной книги.

Так говорил он очень долго, потом, очевидно с новой энергией, начал читать еще более ненатуральным голосом на распев следующее: (выписать стр., отчеркнутое).289 Указания переписчику относительно выписок из печатной книги. И в конце этих слов хор запел: «Іисусе, сыне Божий, помилуй мя». Потом опять такие же слова и в конце их: «алилуия». И всякий раз, как он говорил: «Іисус, сын Божий, помилуй мя», так это же самое на распев повторяли арестанты, и так протяжно, что священник, не дожидаясь конца их пения, начинал свое чтение.

Так продолжалось чрезвычайно долго, так что повторялось каждое воззвание раз по 30. Когда же и это кончилось, то священник зашел за перегородку и вынес оттуда золоченое изображение того креста, на котором вместо виселицы казнили Іисуса Христа, и все, сначала начальство и их семьи, а потом, гремя цепями, арестанты, подходили и целовали это золотое изображение казни и руку священника, которую он, разговаривая с смотрителем, совал им иногда в рот, а иногда в нос.

В этом состояло то служение Богу, которое совершалось для утешения и спасения душ арестантов.290 Никому, не только из арестантов, но и надзирателю и начальнику, даже и самому священнику, в голову не приходило, что тот Христос, во имя которого они совершали это богослужение, которого они почему то называли сладчайшим и считали Богом и который явно говорил, что он пришел уничтожить то жреческое, идолопоклонническое богослужение, что храмы надо разрушить И совершалось это богослужение во имя Христа, того самого Христа, Іисуса Назарея, который только за то и был казнен Евреями, что запретил делать именно это, то, что делалось теперь его именем в этой церкви, того самого Христа,291 в честь которого они вырезали кусочки и поклонялись ему и разным изображениям, пели и произносили все эти бесконечно повторяемые молитвы, непереставая говорившего, что Богу надо служить не в известном месте, а всегда духом и истиной, что храмы не нужны и их надо разрушить, что между Богом и человеком не должно быть никаких посредников, что молиться надо каждому отдельно, в уединении, и молясь не говорить лишнего, не просить ничего у Бога, потому что Бог-отец знает, что нам нужно, прежде чем мы скажем, который говорил,292 при этом, что он пришел дать благо людям, отпустить пленных на свободу, что люди не должны что все люди грешны перед Богом и потому не могут не только наказывать, но и судить других людей, который говорил, что весь закон Бога состоит в том, чтобы любить Бога и ближнего и потому не только не делать другому чего не хочешь, чтобы тебе делали, но поступать с другими так, как хочешь, чтобы с тобой поступали, и потому не только не заковывать людей в цепи, не брить им половины головы, не запирать, как зверей, за решетками, но и не называть кого бы то ни было «безумный, рака», а любить и потому всех прощать, и не раз и не семь раз, а семьдесять раз семь. Никому и в голову не приходило того, что сделал бы этот Христос, если бы он точно был живой,293 как утверждали эти его извратители, и увидал бы то, что делается его именем. как утверждалось этими поклонниками его, и как бы он ввергнул в самую ужасную геену огненную всех этих надругающихся над ним и его отцом, если бы он точно был такой злой, казнящий людей, каким они представляли его себе, и как бы он горячо заплакал об тех милионах людей, которых, скрывая от них то благо, которое он дал им, обманывают и продолжают обманывать его именем.294 Все люди, находившиеся здесь в церкви, зa исключением некоторого числа умных арестантов, не веровавших не только в церковь, но ни в добро, ни в Бога и в душе смеющихся над тем, что происходило перед ними, Были среди арестантов люди совсем не верующие, считающие все это обманом и только для начальства притворяющиеся молящимися, и таких было много, остальные же все верили в то, что в том, что происходило в церкви, и заключалась единственная истинная вера, и вера христианская.295 Но они не верили в эту веру в том смысле, что не считали себя обязанными делать то, что вытекало из этой веры, a верили только в то, что надо верить в эту веру и заявлять свою веру в эту веру. В чем же состояла эта вера, никто из них не знал. Даже хорошо грамотные, читавшие катехизис и священную историю, но знали ни одного догмата и не интересовались ими, а символ веры всегда считали молитвой и никогда не думали о том, что предполагается, что они действительно верят во все, что там сказано. Главное выражение своей веры они видели в молитве, и потому, кроме исключительной молитвы в церкви, они молятся Священник, воспитанный и в семье и в школе так, что сущность веры состоит в этом волхвовании над кусочками, хотя и не верил в то, что из хлеба и вина делается тело и кровь и что принятие этих кусочков содействует благу человека, верил, что надо в это верить, поступая так, как будто бы он верит, и даже так привык настраивать себя, что, выпивая натощак иногда стакан и более вина с хлебом, он чувствовал приятное возбуждение, которое приписывал святости совершаемого действия. Так верил священник. Дьячек ни во что не верил и нисколько не заботился о том. Он никогда и не спрашивал себя: верит ли он или не верит, a делал свое дело, дававшее ему возможность жить. Начальник тюрьмы также верил, что надо непременно верить в то, что делалось в церкви. О том же, что делалось в церкви, он имел самое смутное понятие. Знал только, что надо для порядка и для примера делать вид, что веришь, и потому, твердо стоя, кланялся, крестился и строго поглядывал на арестантов, когда замечал какой нибудь непорядок. Когда стали причащать детей, он вышел вперед и сам собственноручно поднял мальчика, который причащался, и подержал его, пока священник давал ему воображаемое тело и кровь Христа. Большинство же арестантов уже совсем не знало не только смысл того, что делал зa перегородкой священник, но не знало то, чему надо верить. Оно верило только тому, что надо молиться только утром и вечером, и перед и после всякой еды, и при зевоте, и при виде церкви, и при ударе колокола, и при ударе грома, и еще особенно молиться по воскресеньям и по праздникам. Под молитвой же они разумели преимущественно стояние перед иконой, поклоны и крестное знамение, к которому, смотря по знанию, можно присоединять и произнесение заученных славянских слов. Молиться надо было по их понятиям угодникам, Богородице и, главное, иконам.296 Так нужно вообще молиться и нужно не упускать такой молитвы, потому что такое опущение может повлечь за собой бедствия. Прямой пользы от молитвы не было, они знали это, не раз испытав, что сколько ни молись, ничего измениться не может: из острога не выпустят, и денег не получишь. А молиться надо затем, чтобы не было еще хуже. Но если с пользой молиться, то надо знать, кому и как, через кого молиться, совершенно также, как для подачи прошения и для всякого оборота надо знать, как, через кого делать дело. Так верили многие, и верившие так подавали книжечки с поминаниями и ставили свечи. Так верили некоторые. Большинство же не верило в действительность молитв, а молилось только потому, что все молились. Так молились они в церкви. И так молиться было приятно: все в новом месте, все вместе, помещение было изукрашено золотом, расписано картинами, освещено свечами. Священник в золотой ризе внушительным голосом произносил таинственные слова, и хор пел знакомые, такие же таинственные напевы.297 Все это было и развлекательно и радостно. И в известных местах надо было креститься и кланяться. В этом состояла молитва.

Впереди женщин стояла в своей крестьянской одежде заключенная в тюрьме женщина с тремя детьми. Она шла с мужем, убившим в пьяной драке, в Сибирь и нынче, готовясь к отъезду, причащала детей. Одна девочка, 1 1/2 года, была у неё на руках, а два мальчика, 5-ти и 3 -ех лет, белоголовые, ровно только что подстриженные, как жеребятки стригунки, в поддевочках и сапожках стояли перед матерью и, очевидно хорошо наученные ею, становились на коленки, когда другие становились, и не переставая крестились и кланялись в землю, видимо твердо уверенные в том, что то, что они делают, очень важно, хотя и не зная зачем они это делают, но радуясь тому, что они умеют это делать, и испытывали при этом, глядя на освещенный золотой иконостас и иконы, на движения священника и слушая его торжественные возгласы и пение хора, художественное наслаждение. Тоже испытывало огромное большинство взрослых арестантов и арестанток, бывших в церкви, тоже испытывала и Маслова, когда она, отходя от креста и получив кусочек просвиры от Кораблихи, вынимавшей за упокой убитого мужа, положила его в рот и вместе с товарками пошла из церкви.

— Маслову в посетительскую, — сказал надзиратель, когда они проходили по коридору.

Маслова подумала, что это Клара, как в то Воскресенье, и,298 собираясь распросить ее про студе студента , радуясь предстоящему развлечению, пошла зa надзирателем в приемную.

* № 67 (рук. № 24).

Священник же в это время стал у среднего стола зa перегородкой и начал над этим столом, не смотря на то что парчевый мешок мешал этому, как бы делая гимнастику, разводить руками. А потом делал туже гимнастику для ног и поясницы, несколько раз опускаясь на колени и поднимаясь и для чего то целуя стол и то, что было на нем. После этого священник перешел к маленькому столу, взял с него в одну руку блюдце с кусочками, покрытое салфеткой, а в другую чашку с вином и с этими вещами в руках вышел из боковой двери слева и на ходу еще начал называть великого государя императора Николая Александровича, потом жену его, великую государыню Александру Федоровну, потом просто государя наследника его, потом мать и всех родных царя, потом синод и всех архиереев и специально архиерея той эпархии, в которой был острог, потом помахал руками с кусочками в виде креста и ушел в большия средния двери.

Во все время, когда он, держа в руках блюдце и чашку, поминал разные лица, все бывшие в церкви опустили головы, как бы не чувствуя себя достойными даже взглянуть на кусочки, которые были под салфеткой. После этого священник задернул занавес большой двери и опять начал читать прошения: о мире всего мира, о благосостоянии церкви, о плавающих, путешествующих и плененных и в особенности о государе Николае Александровиче, его супруге, матери, наследнике и родственниках,299 В подлиннике: родственников потом чтобы этот государь победил себе под ноги всех врагов.

После этого священник отдернул занавеску, и хор запел что то, а священник взял обеими руками салфетку и стал равномерно махать ею над блюдцем и золотой чашкой, с тем чтобы хлеб сделался не хлебом, а мясом человеческим, а вино сделалось бы не вином, а кровью человеческой. Потом, после многих непонятных слов и поминаний царя и его родственников, священник из за перегородки закричал что-то изрядно о пресвятой, пречистой богородице, и хор запел о том, что очень хорошо прославлять родившую Христа девицу Марию, которая удостоена большей чести, чем какие то херувимы, и большей славы, чем какие-то серафимы, и, опять задернув занавеску, снял салфетки с блюдца, разрезал серединный кусочек на четверо и положил его в вино и теплую воду и тотчась же съел один кусочек и выпил несколько вина из чашки, воображая, что он съел кусочек человеческого мяса и выпил несколько глотков человеческой крови. В это время певчие громко пели непонятную песню. Потом священник вышел с золоченой чашкой, в которой были оставшиеся кусочки хлеба в вине, и смотритель, а за ним и все опять низко опустили головы. Но тут священник уже не поминал царя и царицу, а пригласил желающих поесть тела и крови человеческой, которые предполагал, что находятся под салфеткой.

Желающих есть это воображаемое тело и пить воображаемую кровь оказалось только несколько детей. Женщина, шедшая за мужем в каторгу, вынесла свою девочку, и священник дал ей из ложечки в рот кусочек хлеба и ложечку вина, которое она проглотила с болышим удовольствием, никак не подозревая того, что она ела. После этого также дали и другим детям по ложечке окрошки, и, старательно отерев им рты, священник унес окрошку за перегородку и допил там все вино из чашки и, съев все кусочки, в самом веселом настроении духа вышел из за перегородки и стал перед изображением мущины с черным лицом и руками в золоченой одежде. Прочтя некоторые обыкновенные молитвы, священник, как бы собираясь с силами, на минуту остановился и потом начал фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующия слова.

* № 68 (рук. № 24).

Были такие, которые считали все это поповским мошенством, но для начальства делали вид, что они верят во все это. Эти особенно усердно крестились и кланялись, стоя на коленях и отпуская друг другу матерные ругательства; но таких было немного. Большинство же не то что не верило в ту веру, которая требовалась при этом богослужении (тут собственно нечему было верить), но верило в то, что то, что происходило тут перед ними, было выражение единой истинной веры, в которую надо верить,300 потому что верит начальство. Так верило большинство. Но были и такие, которые, хотя не верили в это, знали, что все это пустяки, выдуманные господами и начальством. которая для чего то нужна и ко времени может пригодиться, и что если верить и молиться, (под молитвою разумея махание руками и поклоны), то будет хорошо, если же не молиться или не верить, то может случиться что нибудь дурное. Так верило большинство, но были и такие, которые совершенно не верили даже в то, что надо верить, а только находили некоторое удовольствие в том, чтобы стоять в новом месте, слушать пение, смотреть людей, переговариваться. К этому301 самому большому разряду принадлежала и Маслова. Сначала ей было развлекательно войти в церковь, слушать пение, смотреть жесты священника, одежду смотрителевой жены и новую шляпку на его дочери, но потом, когда все было осмотрено, стало очень скучно и захотелось или спать или чай пить. Она обрадовалась, когда все кончилось и священник сунул ей поцеловать крест и свою руку, стянутую поручем, и испытала то чувство удовольствия прекращения бессмысленного занятия, которое многими принимается за религиозное чувство успокоения после молитвы.

— Маслову в посетительскую, — сказал надзиратель, когда они проходили по коридору.

«Вот на», подумала Маслова, радуясь предстоящему новому развлечению. Предполагая, что это была Клара, её подруга из дома Розанова, Маслова пошла за надзирателем в посетительскую.

* № 69 (рук. № 25).

А после поверки в мужском коридоре раздалось пение хором молитвы: «Спаси, Господи, люди твоя, благослови достояние твое, победу благоверному Императору нашему Александру Александровичу на супротивные даруяй» и т. п. Оказывалось, что арестанты просили Бога даже не о том, чего желали их сердца, а о том, что нужно было тем, которые держали их взаперти. И после. этого не прощенные, а наказываемые люди пропели еще молитву «Отче наш», в которой говорится о том, что для того чтобы Отец небесный простил нам наши грехи, и мы прощаем всем грехи их. Молитву эту по славянски пели басами и тенорами, заботясь, главное, о том, чтобы ладить и вместе вытягивать на известных местах и вместе произносить слова то скороговоркой, то в растяжку. Никто, разумеется, никогда и не думал, о чем просилось в молитвах и что означали произносимые слова: думали только о том, как бы громче рявкнуть и вернее оборвать где надо и как бы поскорее кончить.

* № 70 (рук. № 22).

Нехлюдов приехал нынче на свидание не с утра, со всею свежестью мысли и чувства, как тот раз, a после беседы с адвокатом, посещения квартиры смотрителя и теперь виделся с ней после тех странных впечатлений, которые он получил в этой комнате и в условиях, еще более неудобных, чем в первый раз. Он надеялся, что при виде её он испытает вновь то чувство умиления, которое он испытал в первое свидание, но ничего подобного он не испытывал. Он не видел уже в ней теперь ту Катюшу, которую он знал: чистую, любящую его одного девушку, a видел перед собой чуждую себе проститутку, которая не понимает, не хочет или не может понять его и, хуже всего, как будто хочет прельстить его собою. Он стоял с ней рядом и так близко, что ему видны302 В подлиннике: видно были все подробности этого оскверненного, развращенного лица с подпухшими глазами. И в нем вместо прежнего чувства умиления поднялось чувство отвращения, неловкости и стыда. Чувство это особенно усиливалось еще тем, что он только что говорил с той стриженной девушкой, на лице которой не было ни одной морщинки и все существо которой дышало таким противоположным характеру Масловой духом естественного, прирожденного целомудрия. Усиливалось это чувство и тем, что он чувствовал, что обращает на себя внимание.

«Да ведь мне не себя, мне Бога нужно», подумал он.

** № 71 (рук. № 24).

Глава XLII.

Когда Нехлюдов в первый раз ехал в острог, он готовился к свиданью с ней и, увидав ее, боролся с чувством отвращения к ней. Нынче он не готовился, не думал о том, как и что он скажет ей, и вдруг, как только он увидал ее в арестантском одеянии, со страхом и готовностью остановившуюся среди комнаты, чувство умилительной жалости к ней охватило его, наполнило всю его душу и исключило все другие. Он сел с ней рядом, и так близко, что ему в первый раз видны были все подробности этого оскверненного, развращенного, когда то милого лица. Кроме того, все морщинки припухлого лица и искусственно выпущенные кудряшки были особенно заметны ему нынче, после того как он только что смотрел в лицо той румяной девушки с бараньими глазами, на котором не было ни одной морщинки и лежала печать такого чистого целомудрия. Но, удивительное дело, чем заметнее были на её лице следы её прошедшей жизни, тем отвратительнее она казалась ему, тем больше он жалел и любил ее тою любовью, которую он в первый раз испытал в тот раз, когда он на минуту усумнился было и потом, вспомнив о Боге, почувствовал Его в себе. Он чувствовал теперь, что он именно такою, как она есть, и любил ее, её душу, которую он же загрязнил и он же постарается разбудить и вызвать.....

Чувство это было так сильно, что то, что он, очевидно, обращал на себя внимание, и многие из бывших в комнате, прекратив разговоры, смотрели на него, не смущало его. Не смущало его и то, что изо рта у неё пахло вином и что, севши с ним рядом, она кокетливо улыбалась ему, как то особенно поджимая губы. Он видел это, но не смущался этим и еще более именно за все это жалел ее, как естественно жалеть человека с изувеченными членами, особенно когда знал его цельным. Все, что было в ней теперь нехорошего и отталкивающего, только усиливали в нем жалость, а жалость усиливала любовь. В душе его открылся ключ воды живой, и он нынче в первый раз чувствовал его проявление.303 Зрелище горя тех людей, которые были в этой комнате, еще более размягчило его, слезы были у него на глазах во все время, как он говорил с ней.

Облокотившись на ручку дивана, так чтобы быть слышанным одною ею, он сказал:

— Если прошение это не выйдет, то подадим на высочайшее имя, и я сделаю все, что могу.

— Вот это хорошо, — сказала она, ненатурально вертя головой и улыбаясь, не распуская губ.

Нынче в ней не было совсем того враждебного отношения, которое она выразила в первое свидание, но не было и ничего сближающего, искреннего, серьезного. Она, очевидно, смотрела на Нехлюдова не как на человека, которого она знала и любила, который считал себя виноватым перед ней и хотел загладить вину, а как на такого же человека, как и все, которому она нравилась и который поэтому готов сделать для неё приятное.

— Но если бы и это не удалось, я поеду с вами, куда бы вы не поехали.

— Зачем же вам-то ехать?

— Чтобы служить вам, загладить свою вину.

Он помолчал, ожидая того, что она скажет. Она молчала.

— Вы не верите мне, — сказал он, глядя на304 улыбающееся лицо её, ставшее вдруг серьезным.

— Отчего же не верить.

— Ну так скажите мне что нибудь.

— Что же сказать... Все сказано. Я говорить больше не умею, — сказала она, оглядываясь вокруг себя.

И лицо её сделалось нетолько серьезно, но строго, как и в первое свидание.

Они помолчали.

— Вам дурно, я думаю, в общей, — сказал Нехлюдов. — Я думаю, нехорошия женщины с вами.

— Да, есть, — сказала она, — но есть очень хорошия, очень хорошия есть, так же как я, ни за что сидят. А можно вас попросить, — сказала она, доставая что то маленькое, завернутое в бумажке, из за пазухи.

— Непременно все сделаю, — сказал Нехлюдов, ожидая чего нибудь важного и радуясь этому.

— Вот что, — сказала она, вертя головой и улыбаясь, но так, чтобы не распустить губы, — у меня зуб выскочил, и я вставила, а крючек сломался. Так вот починить, пожалуйста, если можно. Это может всякий дантист сделать.

— Зачем это? — сказал он.

— А не хорошо, самим не понравится беззубая, — сказала она опять с той же улыбкой, не распускающей губ.

Нехлюдов только теперь заметил недостаток глазного зуба с правой стороны.

— Вот благодарна буду, — сказала она, и Нехлюдов почувствовал опять запах вина.

— И у меня к вам просьба, — сказал он решительно.

— Что же я могу здесь для вас сделать? — сказала она, улыбаясь и очевидно что-то подозревая.

— Вы, пожалуйста, не обидьтесь на меня, a сделайте, что я вас прошу. Прежде ответьте, что я спрошу.

— Ну, хорошо.

— Вы пьете вино?

Она нахмурилась.

— Ну что-ж коли пью?

— Не пейте, пожалуйста.305 Мне совестно учить вас, но я прошу — не пейте. Ведь это ужасно вредно во всех отношениях.

— Немножко ничего; вот если напиться, ну так....

— Нет, вы, пожалуйста, не пейте. Обещайте мне.

Она помолчала.

— Ведь скучно очень, — сказала она, — а тут развеселишься.

— Ну, обещаете?

— Что-ж, я пообещаю, да не сдержу.

— Но все таки постарайтесь.

— Постараюсь, хорошо.

— А вот еще что: я спрашивал здесь, нельзя ли книг передавать вам. Мне сказали, что нельзя, а что можно только одно Евангелие. Я бы вам посоветывал почитать Евангелие.

— Я читала, я знаю все, — недовольно проговорила она.

— Нельзя все знать. Эту книгу читать — всегда все новое.

Опять у нее сдедалось испуганное лицо, и она, как улитка, ушла в себя. Он хотел еще многое сказать, но, увидав это выражение, замолчал. Нехлюдов чувствовал, что в ней есть кто то прямо враждебный ему, защищающий ее такою, какою она теперь, и мешающий ему проникнуть до её сердца. A кроме того, он чувствовал, что все те хорошия слова, которые он говорил, выходили холодны и глупы; что такие холодные и глупые слова не могли тронуть ее.

Опять они замолчали. Молчание это было прервано.

— Вот вы все говорите: что сделать? Вот я бы попросила, если можно, вас похлопотать.

— Что такое?

— Со мной одна женщина сидит,306 совсем больная, чахоточная. И ни за что сидит, ее в больницу не берут. — продолжала она, и лицо её приняло простое, приятное выражение, — и так жалко. Это крестьяночка одна. Ее отдали замуж 15 лет. Муж стал ей так противен, что она хотела отравить его, а потом помирились. А теперь ее на каторгу ссылают, а муж ее любит так, что с ней идти хочет. Такая милая женщина. Нельзя ли ей помочь? Говорили, что царицу просить надо.

— Как ее зовут?

Маслова сказала. Нехлюдов записал. В это время смотритель встал.

— Пора, господа, пора расходиться, — сказал он, глядя на часы.

Маслова испуганно вскочила.

— Так до свидания, — сказал Нехлюдов, протягивая ей руку.

— Так пожалуйста, о чем я просила, — сказала она.

— О чем?

— Об обеих, — сказала она, удерживая улыбку.

— Сделаю это. Если успею, привезу завтра, — сказал Нехлюдов, указывая на карман, в который он положил зуб.

— Завтра нельзя будет, — сказал смотритель, слышавший последния слова Нехлюдова. — Завтра контора занята будет. До четверга.

— Ну так до четверга. А вы сделаете, о чем я вас просил? — прибавил он.

Она ничего не ответила, и опять лицо её стало холодно и сурово. Очевидно, ей не хотелось именно того, чего хотел от неё Нехлюдов.

** № 72 (рук. № 24).

По немногу стали выходить из первой в другую комнату и спускаться по лестнице. Молодой человек в короткой жакетке шел рядом с Нехлюдовым, как бы ожидая чего.

— Тут моя сестра. Она провожает... — сказал он.

— Тоже отправляется? — спросил Нехлюдов.

— Нет, она еще остается, она провожающих провожает. Она тоже ссылается, но не с этой партией. её дело все еще не разобрано. Вот уже 8-ой месяц сидит. Вот и она, — сказал он, указыая на ту самую румяную девушку с бараньими глазами, которая большими шагами возвращалась с площадки лестницы. Мальчик, родившийся в остроге, бежал за ней.

— Ну, прощай Маша, — сказал молодой человек.

Она подошла к нему и что то стала говорить. Нехлюдов отошел, но не уходил, дожидаясь смотрителя.

— Марья Павловна, пожалуйста, — говорил смотритель.

— Иду, иду, — улыбаясь отвечала румяная девушка с бараньими глазами и, кивнув головой Нехлюдову, как старому знакомому, ушла с мальчиком и присоединившимся к ней молодым человеком в куртке в противоположную дверь, в тюрьму, так же спокойно и жизнерадостно, как будто она шла из гостиной в спальню.

— Да-с, удивительные порядки, — как бы продолжал прерванный разговор молодой человек в жакетке, подходя к Нехлюдову и спускаясь с ним вместе с лестницы. — Спасибо еще капитан, — так смотрителя называли, — добрый человек.

— Как же может добрый человек служить в такой ужасной должности?

— Спасибо, что служит, а то было бы хуже.

Они сошли вниз в сени. В то время, как они надевали пальто, к ним подошел с усталым видом смотритель. Два надзирателя вытянулись, приложив руки к козырькам.

— Так вы будьте так добры, представьте от его превосходительства разрешение, — сказал он Нехлюдову, махая на надзирателей рукою, чтобы они приняли свои пальцы от козырьков.

— Я завтра же доставлю, — сказал Нехлюдов, глядя на арестанта, которой с чайником, согнувшись при виде начальства, спускался с лестницы.

— А то ведь я могу ответить зa послабление, — сказал смотритель, направляя взгляд туда же, куда смотрел Нехлюдов. — Куда? — проговорил он и, мотнув головой назад, продолжал говорить с Нехлюдовым о своей ответственности.

Арестант, еще более согнувшись, поворотил и, как вышколенное животное, блеснув глазами, вернулся назад.

— Мое почтение, — сказал Нехлюдов и поспешил выдти.

Он испытывал теперь, как и тот раз при входе в острог и посетительскую, кроме жалости, еще и чувство недоумения и какой то нравственной тошноты при мысли о том, что все эти страдания могли бы не быть, что все они налагаются одними людьми на других по каким то смутным, неясным причинам. Молодой человек ждал его за дверью, и они пошли вместе.

— А какой ужас, какой ужас, — говорил Нехлюдов, довольный тем, что было кому высказаться.

— А что?

— Да все ужасно. Как ни страшно было в конторе, эти уголовные для меня еще жальче.

— Ну, не знаю, там нервы другие.

Молодой человек рассказал дорогой Нехлюдову всю свою историю и историю своей сестры. Он был молодой ученый, оставленный при университете зоолог, не интересуюшийся политикой. Сестра же его, кончившая на курсах, принадлежала, как он говорил, по убеждениям к революционной партии, но к революции мирной, посредством изменения общественного мнения, просвещения народа. Преступление её состояло в том, что, когда полиция пришла с обыском в квартиру, где были запрещенные книги и брошюры, кто-то потушил огонь и в темноте выстрелил и ранил полицейского. Она знала, кто стрелял, но при допросе она заявила, что и потушила огонь и стреляла она, хотя она никогда в жизни не брала в руки пистолета и во время обыска собирала бумаги и передавала их одному из товарищей, успевшему убежать задним ходом.

— Они все знают, что стреляла не она, но она стоит на своем и спасает того, кто стрелял.

— Что же ей будет?

— Вероятно, каторга.

Рассказав еще много ужасного, усилившего в Нехлюдове нравственную тошноту, молодой человек простился, как с знакомым, с Нехлюдовым, и они разошлись в разные стороны.

** № 73 (рук. 24).

Вернувшись в контору, он застал Маслову в оживленном разговоре с Марьей Павловной и Вильгельмсоном, но он не обратил на это никакого внимания и, услыхав от смотрителя, что время расходиться, молча простился с Масловой и пошел с Марьей Павловной.

— А вы знаете, — сказала Марья Павловна, — ваша знакомая рассказала нам, что нынче тут была казнь. Секли двух людей. Не могу без ужаса теперь смотреть на этого человека, — сказала она, указывая глазами на смотрителя.

— Страсть жестоко наказывали, — подтвердила Маслова.

Нехлюдов вспомнил все то, что он видел в сенях, и догадался, что наказание происходило именно в то время, как он дожидался.307 — Прощайте пока. Хлопочите, — сказала Марья Павловна, пожав руки остающимся.

В то время, как Нехлюдов выходил из главной двери, к ней подъехала и остановилась против него великолепная рыжая пара с пристяжкой, в новенькой, блестевшей чистотой пролетке на шинах. И лошади, и сбруя, и кучер с широким задом и черной расчесанной глянцовитой бородой, и в особенности седок-офицер, в новенькой, с голубым отливом шинели, с блестящими погонами и синей фуражкой, надетой немного на бок на черные, густые волоса, — все говорило о порядке, правильности, благообразии и благоденствии.

Это был тот самый жандармский сыщик, про которого рассказывала Марья Павловна и про хитрость, безжалостность и безнравственность которого слыхал и Нехлюдов. Жандармский начальник этот покосился на Нехлюдова и, покручивая одной рукой нафабренный и завитой ус, а другой поддерживая саблю, сошел с пролетки. Надзиратель выскочил и, отворяя дверь, вытягивался перед ним.

«Что за ужас, что за ужас, — говорил себе Нехлюдов, направляясь к дому. — И зачем все это?»

И на него с необыкновенной новой силой нашло и прежде испытанное чувство головокружения, доходящее до тошноты. Главное, ему тяжело и мучительно было то, что он чувствовал себя виноватым, участником во всех этих ужасах. Вопрос был ясен: что это такое? Необходимое условие жизни или большое общественное злодеяние?

** № 74 (рук. № 25).

Глава 49.

Оставшись один в конторе, Нехлюдов оглянул присутствующих: опять было несколько свиданий политических, но гораздо меньше, чем в первый раз, и все лица были новые. Из прежних был только высокий молодой ученый в короткой жакетке, по фамилии Медынцев, как он в тот раз назвал себя Нехлюдову, и Марья Павловна, его сестра, румяная девушка с бараньими глазами. С ними сидел черноватый, с насупленными бровями и торчащими вихрами над низким лбом, сутуловатый человек в гуттаперчевой куртке. В то время как Нехлюдов вошел, она говорила как раз о нем. Марья Павловна, девица с бараньими глазами, узнав от брата, кто он был, предполагая, что у него большия связи, говорила, что надо его просить помочь тому делу, которое нынче волновало всех политических, а в особенности ее, всегда и на воле и в тюрьме болевшую всеми горестями своих сотоварищей и служившую, кроме себя, всем, кому она только могла служить.

— Вот и он, — сказала Марья Павловна, как только Нехлюдов вошел в контору. — Пойду и скажу ему.

— Брось ты этих франтов. Ничего от них толку не будет. Они, все аристократы, всегда солидарны, — мрачно сказал ей черный с вихрами и насупленными бровями.

Черного звали Вильгельмсон. Он судился и ссылался по одному делу с Марьей Павловной и пользовался уважением своих товарищей за свою прямолинейную твердость и ум. Он был на ты с Марьей Павловной, как и все его товарищи, и звал ее Машей. Но Марья Павловна не послушала его и большими шагами подошла к Нехлюдову и, прямо глядя ему в лицо своими бараньими глазами, поздоровалась с ним, как с знакомым, сильной большой белой рукой крепко сжимая его руку.

— Тут у нас совершается отвратительная гадость, зверская жестокость, — сказала она решительно. — Я вижу, что вас здесь уважают, и вы верно имеете связи. Помогите этому делу — тому, чтобы не пытали женщину, еще беременную.

— Что такое? Я не знаю, могу ли? — сказал Нехлюдов.

— Хотите вы или не хотите помочь?

— Хочу, очень хочу что могу, — с тем серьезным видом, с которым он говорил о вещах, считаемых им самыми важными, сказал Нехлюдов. — Не знаю, могу ли?

— Хотите, ну и прекрасно, — сказала она, по его выражению поняв его искренность. — Сделайте что можно, а там видно будет. Видите ли...

И она рассказала ему, как тайная полиция или охрана попала на новый след людей не попавшихся и, чтобы затянуть и этих людей, выбрали из всех самую слабонервную, Дидерих, — правда, она и ближе была с теми людьми, которых они ищут, и начали мучать ее.

Медынцев подошел к ним и тоже, как знакомый, поздоровался с Нехлюдовым. Вильгельмсон же, видимо не одобряя их обращения к Нехлюдову, сидел, мрачно глядя перед собою.

— Так вот они ее нравственно истязают: то уверяют ее, что мы все сознались, что она только вредит себе, то пугают ее. По ночам входят к ней без всякой надобности, только чтобы довести ее до крайнего нервного расстройства. Не дают ночь спать, а на утро ведут к допросу. А она нервная, болезненная. Небось, не мучают меня, — прибавила она улыбаясь, — знают, что у меня нервов нет, и от меня, кроме обличения их же, ничего не добьются. Так вот можете вы сделать что нибудь?

— Знаю я вице-губернатора, правящего должность.

— Скажите хоть ему, он может.

— Потом в Петербурге не могу ли я? Там у меня есть кое-кто.

— Это прекрасно, но надо сейчас спасти женщину.

— Так я непременно....

— Я бы рада для вас сделать все что могу, но, как видите, мы все поставлены в такое положение, что ничего не можем сделать, — сказала она и улыбнулась своей светлой, доброй, не имеющей ничего женского, кокетливого улыбкой.

«Да, если бы можно было ее с Катюшей, если бы они вместе пожили», — подумал Нехлюдов.

— А я думаю, что и вы можете для меня сделать много, — сказал Нехлюдов.

Она удивленно посмотрела на него.

— Вы видели прошлый раз женщину, с которой я имел свидание. Она сейчас придет. Вот не могли бы вы помочь ей?

— Чем помочь?

— Всем, главное — нравственно помочь.

— Как, что? — сказала Маша, и лицо её выразило страстное внимание.

— Видите ли, эта женщина — невинно осужденная. Правда, что это женщина низко павшая. Очень низко. — Нехлюдов никак не мог ей выговорить то, что была Маслова. — Но она совершенно невинна в том, в чем ее обвиняют и обвинили. Вы хотите знать, что она мне? — сказал Нехлюдов краснея. — Я знал ее молодой.

Лицо Маши просияло. Она догадалась и все поняла. После этого она только слегка кивала головой и мигала на все, что говорил Нехлюдов.

— Она совершенно невинна в отравлении. Мы подали кассацию и надеялись на оправдание, но вот уже 6 месяцев она в остроге и еще просидит. Это только еще ниже спустить ее.

— Что же, если бы ее перевели к нам, мы бы могли сблизиться, — сказала она.

— Если бы это было возможно.

— Я очень рада была бы. Только бы перевели. Ей и вообще лучше бы было с нами.

— Кроме того, что я знаю, что она хорошая женщина, она и теперь, в последний раз, когда я ее видел, поразила меня тем, что она себе ничего не просила, а думала, что я имею вес и все могу, и просила за женщину, которая с ней содержится и которую она считает невинной. Видно, что она...

Нехлюдов не договорил, потому что в это время вошла Маслова.

— Так можно расчитывать? — сказала она.

— Непременно.

— А если только ее переведут к нам, то я постараюсь быть ей полезной. Здравствуйте, — сказала она, подходя к Масловой. — Мы говорили, чтобы вам перевестись к нам, к политическим, вам будет лучше.

— Отчего же, — отвечала Маслова, вопросительно глядя на Нехлюдова. — Коли лучше, так хорошо бы.

— Мы после поговорим.

И Маша с братом пошла к Вильгельмсону и рассказала ему все, что говорила с Нехлюдовым.

Глава L.

Маслова была нынче, потому ли, что в комнате не было смотрителя, потому ли, что она уже привыкла к Нехлюдову свободнее и оживленнее. Нехлюдов подал ей исправленный зуб, и она обрадовалась, как и тот раз, улыбаясь, не распуская губ.

— Вот спасибо вам, как скоро и хорошо. А еще у меня просьба к вам, — и она стала просить его о своей новой сожительнице, обвиняемой в поджоге, что все это может лучше всего объяснить ему её сын, который содержится здесь же, в остроге. Звать его Василий Меньшов.

— Вы только поговорите с ним, вы все поймете, — говорила Маслова, повторяя слова старухи.

— Да ведь я ничего не могу, — отвечал Нехлюдов, радуясь проявлению её доброты.

— Вы только попросите смотрителя, он все для вас сделает, — продолжала она.

— Непременно попрошу, — сказал Нехлюдов, — только я ведь не начальник и не адвокат.

— Ну, все таки, — сказала она.

— Я непременно сделаю что могу. А что вы думаете о том, чтобы перейти к политическим?

— А какая же я политическая? — сказала она улыбаясь. — Только нешто от того, что там, говорят, их не запирают. Уж очень скучно, как запрут.

— Вам лучше будет с ними. Между ними есть очень хорошие люди, — сказал Нехлюдов.

— Отчегож им не быть хорошими, — вздыхая сказала она.

— А еще вот я книг вам привез, — сказал Нехлюдов, показывая на сверток, который он положил возле себя. Тут есть Виктор Гюго, Достоевский. Вы, кажется, любили.

— Что же там любить? Скучно, — сказала она.

Лицо её сделалось строго, и он замолчал.

В контору вошел смотритель. Маслова встала, но смотритель, не обращая на нее внимания, все в таком же, еще более унылом состоянии сел к столу и закурил свою толстую вонючую папироску.

— Вот попросите его, чтобы вам Меньшова повидать, — сказала Маслова, — она меня очень просила; говорит, что ни зa что сидят.

Нехлюдов встал и подошел к смотрителю.

— Нельзя ли мне увидать Василия Меньшова?

— Это что, подсудимый? — уныло спросил смотритель.

— Да, подсудимый, недавно поступил.

— Сейчас в книге справлюсь.

Смотритель открыл книгу, перелистовал и нашел под литерой М: судился за поджог. Поступил 3-го, в 21-ой камере.

— Вам зачем же?

— Он невинно обвинен, так для защиты.

— Послушайте их — все невинны. Что же, вам привести его сюда?

— Если бы можно, я бы предпочел там видеть, — сказал Нехлюдов, радуясь случаю увидать, что ему давно хотелось, самые места заключения.

Выйдя из конторы, Нехлюдов оглянулся на Маслову и с радостью увидал, что Марья Павловна подошла к ней и села на его место рядом с Масловой и, глядя на нее своими добрыми, внимательными глазами, что то говорила ей.

** № 75 (рук. № 24).

— Ну-с, je suis à vous.308 *** я к твоим услугам. Хочешь курить? Только постой, как бы нам тут не напортить, — сказал он и принес пепельницу. — Ну-с.

— У меня к тебе три дела.

— Вот как.

— Во первых, я был в конторе в то время, как там было свиданье политических, и ко мне подошла одна политическая.

— Кто это?309 — Кажется, Иваненкова.

— Марья Павловна Медынцева.

— О, это очень важная преступница, как же тебя пустили к ней, — сказал Масленников и вспомнил, что он вчера читал не ему адресованные, а переданные ему для прочтения по своей обязанности письма и в числе310 умное, трогательное и интимное письмо311 Иваненковой Медынцевой к своей матери. Хотя он и считал, что обязанность честного человека не читать чужия письма не существовала для него, как для человека государственного, и хотя чтение письма312 Иваненковой Медынцевой было очень интересно, ему было совестно в глубине души за то, что он читал чужия письма. И это воспоминание313 еще усилило его мрачность. было ему неприятно: он нахмурился.

— Но как же ты мог увидаться с ней?

— Ну, все равно, от кого я узнал. Только мне рассказали, что на днях взяли одну женщину, врача Дидерих, и прямо пытают.

И Нехлюдов рассказал все, что он слышал.

Лицо Масленникова сделалось вдруг мрачно и уныло. Все следы того возбуждения собачки от того, *** что хозяин почесал ее за ушами, исчезли совершенно. В это время из гостиной доносились голоса; один женский говорил: «jamais, jamais je ne croirais»,314 *** никогда, никогда не поверю, a другой, с другого конца, мужской, что-то рассказывал, все повторяя: «la comtesse Voronzoff и Victor Apraksine.315 *** графиня Воронцова и Виктор Апраксин. С третьей стороны слышался только гул голосов и смех не316 людей, которым хочется смеяться, а людей, которые хотят смеяться. веселый, не натуральный, но всетаки смех. Масленников внимательно прислушался к этому смеху и внушительно сказал:

— Любезный Нехлюдов, прости меня, но я должен тебе сказать, что, вопервых, это неправильно, что ты мог видеться с политическими. Я знаю, смотритель прекрасный человек, но слишком мягкий, а вовторых, все это правда ли? Да если бы и была правда, то мы ничего тут не можем сделать. Это касается охраны. И тут наша власть кончается, — прибавил он, разводя белыми руками с бирюзовым перстнем. — Так что и я бы просил тебя это дело оставить.

— Так я обращусь в охрану или в Петербург, — сказал Нехлюдов.

— И прекрасно.

* № 76 (рук. № 24).

— Ну, наконец, третье — самое важное для меня — это то, чтобы перевести крестьянку Маслову, ту самую, о которой я говорил тебе, в башню, в камеру политических женщин.

Масленников сжал губы и задумался.

— Это можно, я думаю, что можно, — сказал Масленииков, отказавши в первых двух делах, очевидно желая исполнить хоть что нибудь. — Я думаю, что можно. Я посоветуюсь с советниками. Я завтра телеграфирую тебе. Только ты не боишься вредного влияния политических на твою protegée?

— Нет, не боюсь и не думаю об этом, а просто там лучше содержат.

— Ну да, ну да. Так во всяком случае дам тебе знать.

— Пожалуйста, — сказал Нехлюдов.

* № 77 (рук. № 24).

А между тем при первом же посещении тюрьмы Нехлюдов увидал, что разговор его с Масленниковым не прошел даром. Нехлюдова, во первых, вовсе не пустили в тюрьму без доклада смотрителю, так что Нехлюдов опять должен был идти в квартиру смотрителя и слушать венгерские танцы, подвинувшиеся еще на два такта; во вторых, смотритель был еще более уныл и сказал, что видеться можно, но нужно сделать распоряжения. Распоряжения же состояли в том, что когда его позвали в контору, то в конторе никого не было, и его провели в третью маленькую комнатку, где во все время свидания его с Масловой сидел и помощник смотрителя.317 Свидание это было короткое и неинтересное. Она рассказала ему, что их перевели в маленькую камеру на половину политических, что там лучше, но запрещают свидания. Он спросил ее, не нужно ли ей чего,

Маслова была грустна, но Нехлюдов не мог не заметить перемены к лучшему. Она была проще и доверчивее; она рассказала, что ее перевели в коридор политических, но в отдельную камеру. Днем она могла видеться с политическими, и Марья Павловна посещала ее; но вечером и ночью она была одна, и ей было и скучно и страшно.

— Хоть бы со мной кого нибудь поместили; я просила, чтобы Федосью поместили, говорят — нельзя. Вы попросите, пожалуйста, для вас сделают.

— Что же, это можно, — сказал помощник, слушавший их разговор. — Вы скажите начальнику, он сделает.

Как ни тяжело было Нехлюдову просить смотрителя, он обещал сделать это.

На вопрос о Меньшовых Нехлюдов рассказал ей, что зa дело Меньшовых взялся318 знаменитый тот же адвокат,319 и хотел спросить ее о том, исполнила ли она обещание не пить, читала ли евангелие, но не мог решиться ничего сказать нестолько вследствии присутствия помощника, сколько потому, что ему было совестно выставлять себя перед нею учителем, главное же потому, что она была проста и натуральна, пока не было речи об её внутренней жизни. Как только речь касалась этого, она тотчас же плакала. который ведет и её дело, и это, видимо, обрадовало ее. Он спросил ее о том, понравились ли ей её новые знакомые в политическом отделении.

— Марья Павловна очень мне нравятся, — сказала она в множественном числе. — Хорошая барышня, простая, я и не видала таких. Хорошие тоже мущины: Николай Павлович — вы знаете? Вильгельмсон. Он с ней приходил раз, — сказала она, и на лице её заиграла опять та неприятная в ней женская улыбка кокетства. — Два раза приходил. — Они помолчали. — А я что обещала, то держу, — сказала она улыбаясь, — ни разу не пила, курить — курю.

Взятое с самого начала решение Нехлюдова служить ей и сделать все возможное для облегчения её участи и для возрождения ее, даже до женитьбы на ней, не изменилось. Не изменилось и чувство любовной жалости, которую он испытывал к ней. Напротив, чувство это все усиливалось, и её мертвенность и лежавшая на ней печать нечистой жизни, которые должны были бы отталкивать его, увеличивали в нем его чистую любовь к ней, не ждущую ни от неё, ни от кого бы то ни было какой-нибудь за это награды. Сначала у него было чувство тщеславия, желание похвалиться перед людьми своим поступком. Это было первое время, когда он объяснился с прокурором, но очень скоро чувство это прошло и заменилось другим чувством. Он чувствовал, как понемногу разгорается все больше и большее тепло в его душе, и это увеличение тепла, т. е. любви, не то чтобы радовало его, — радости тут не было, напротив, он испытывал постоянно тяжелое, напряженное чувство, — но оно давало ему сознание полноты жизни, того, что он делает в жизни то, что должно делать и лучше чего он ничего не может сделать. Удастся ли ему пробудить в ней жизнь, вызвать в ней не любовь к себе, об этом он и не думал, и она ему не нужна была, — но если ему удастся пробудить любовь к тому, что он любил и что свойственно любить всякому человеку — любовь к добру, это будет огромное, сверхдолжное счастье. Если же не удастся, и она останется такою же, какая она теперь, то он чувствовал, что в нем самом пробудилась жизнь, и жизнь эта уже не замрет теперь,320 Он чувствовал, как к нему возвращалось теперь, и еще в гораздо сильнейшей степени, то настроение, в котором он был десять лет тому назад, у тетушек; только теперь еще гораздо сильнее и серьезнее. Теперь он чувствовал, что все, что подпадало его вниманию, все ограничивалось этим вновь возникающим в нем чувством жалости и любви. Он жалел не только арестантов, но и тех людей, которые содержали и мучали их. и это было большое счастие. Но вот нынче он в первый раз увидал в ней возможность обновления. И как ни мало заметно было это изменение, это было для него большой, не ожиданной радостью.

— Я очень, очень рад, — сказал он. Хотел спросить о книгах, читала ли она, но раздумал, боясь отрицательного ответа. На этом кончилось их свидание.

— Так попросите смотрителя перевести ко мне Феню. Как бы хорошо было.

— Непременно, — сказал Нехлюдов и исполнил это обещание, несмотря на то, что исполнение его было очень тяжело для него.

Чувство жалости и любви, возникшее в душе Нехлюдова к Катюше, наполняло его душу и направлялось теперь на все явления жизни и на людей, встречавшихся ему, но не на всех людей: он жалел страдающих, мучимых, но никак не мог еще жалеть мучителей, надзирателей, конвойных, смотрителя,321 Он не мог жалеть только таких людей, как жандармов, как элегантный товарищ прокурора, которого он в следующий свой приезд встретил в остроге. Эти люди мучали тем, что среди общего любовного настроения, в котором он жил, они возбуждали его ненависть. Масленникова, жандарма, прокурора. А между тем он был поставлен в необходимость иметь с ними дело. И это было для него особенно мучительно. Он умом знал, что они, как322 Масленников, заслуживают её, но он не мог подавить в себе этого чувства. унылый смотритель, заслуживают сожаления и потому любви, но, зная, что они непосредственно участвуют в мучении людей, в поругании человеческого достоинства, он не мог не иметь к ним отвращения и даже злобы. А надо было мягко просить их. Так он попросил смотрителя, и смотритель разрешил перевести Федосью к Масловой. На выраженное же Нехлюдовым желание посетить еще одного заключенного, который прислал ему письмо с просьбой защитить его, смотритель отвечал отказом.

— По закону запрещается, — сказал он.

Это новое отношение к нему и запрещение посещать острог внутри было очень досадно Нехлюдову и вместе с тем подтверждало его в том новом взгляде на тюрьмы, наказание, управление и суды, который возникал в его сознании. Кроме сердечного, личного его дела с Катюшей, в последнее время его все сильнее и сильнее занимали общие вопросы о том, что делалось в этом доме и во всех подобных домах в мире.

После всего, что он видел и узнал за последнее время, перед ним ясно стал вопрос о том, что это такое; этот острог и суд и управленье — что это: не есть ли это средство избавления людей от преступления или огромное хронически совершаемое323 людьми высших класов. преступление?324 против низших классов?

Решение вопроса во втором смысле было слишком страшно, и он не мог еще решить его в этом смысле; признать то, что он признавал прежде, что все это есть средство избавления людей от преступления, есть дело справедливости, он уже не мог теперь.

** № 78 (рук. № 25).

Глава 69.

«Что это — хорошо или дурно», думал Нехлюдов, возвращаясь из острога. Дурно было это её озлобление, заслуженная ненависть, которое больно растравляло в Нехлюдове его рану раскаяния. Хорошо же было то, что та стена, которую она ставила между собою и им, сломлена, что она признает прошедшее, вспоминает его и видит всю ту пропасть, в которую она упала. «Пускай она ненавидит того, кто был главной причиной этого падения, но она видит теперь то, что она стала и чем могла и теперь еще может быть», думал Нехлюдов. И мысль о том, что он добьется своего, что она возродится духовно, приводила его в восторженное и умиленное состояние.

На другой день, хотя в этот день и не принимали в конторе, Нехлюдов рано утром поехал в острог, надеясь, что смотритель пустит его хоть на минуту или, по крайней мере, скажет, что с ней.

Зная, что в этот день не пускают, Нехлюдов пошел по знакомой лестнице к смотрителю. Несмотря на ранний час, с первой площадки послышались быстрые переборы аранжировки Листа венгерских танцев, дошедшие уже до 10-го такта. Опять звуки эти вместе с запахом капусты обдали его, как только ему отворила дверь подвязанная горничная. В передней уже дожидался надзиратель с книжкой под мышкой.

— Нельзя ли увидать смотрителя?

— Кто это? — послышался голос музыкантши.

— Папашу спрашивают.

— Да кто?

— Какой то чужой.

— Что шляются. Скажи чтоб шел в контору.

И опять задребезжала трудная руляда.

— Он дома, — шопотом сказал надзиратель Нехлюдову.

Мальчик вышел в переднюю, посмотрел на Нехлюдова, очевидно, по поручению отца, и ушел.

Смотритель вышел.

— Что прикажете? — Пожалуйте.

— Мне два слова. Нельзя увидать Маслову?

— Нынче, вы знаете, не приемный день.

— Знаю, но мне хотелось узнать, что с ней после вчерашнего припадка?

— Ничего-с. Только... Да пожалуйте в гостиную.

— Нет, мне некогда.

— Так, припадок прошел... Только бы я вас просил, князь, не давайте ей денег на руки. А то вчера она, очевидно под влиянием экстаза или что, достала как то вина и совсем неприлично себя вела, так что я должен был принять меры.

Руляды все шли своим чередом.

— Так я просил бы вас деньги передавать мне.

— Но все таки нельзя ли увидать ее?

— Никак не могу. До завтра.

— Мое почтение.

После надежды обновления, которую подала Нехлюдову вчерашняя сцена, слова смотрителя о том, что она напилась, были очень тяжелы для Нехлюдова.

Давно умолкший голос искусителя опять поднял голову.

«Ничего ты не сделаешь, брат, — говорил этот голос. — Она мертвая женщина. В ней уже нет ничего человеческого».

«А вот неправда, пока жив человек, в нем есть искра божия и есть в ней, и я найду ее».

И Нехлюдов был прав. — Правда, что она достала вина и напилась пьяна и так шумела, что ее хотели посадить в карцер, и только вмешательство Марьи Павловны спасло ее, но никогда еще за долгое время она не была в таком состоянии умиления и надежды на возможность другой жизни, в которой она была в этот вечер.

Марья Павловна выпросила у надзирателя войти в камеру Масловой и сидела с ней на её кровати, одной рукой обнимая ее за плечи.

— Марья Павловна, голубушка, — говорила Катюша вся в слезах, сидя на середине постели — разве я не вижу, что я пропащая женщина, распутная девка, вот кто я. Да что же мне с собой делать?

— Отчаяваться не надо, — говорила Марья Павловна, слегка за плечо прижимая ее к себе и глядя на нее своими добрыми бараньими глазами, на которых тоже были слезы.

— Да ведь хорошо, как вот вы пожалели, приголубили меня. А то ведь кому же до моей души дело? Им другого нужно.

— Ну, он только о душе вашей думает.

— Голубушка, Марья Павловна, не говорите про него. Не могу совладать с своим сердцем, не могу, не могу. Ведь я любила его, как любила. Ведь вы знаете, верно сами любили, да и любите.

— Нет, я этого не знаю. Я не люблю особенно никого.

— Да не может быть?! — переставь плакать, с удивлением уставившись на Марью Павловну, спросила Маслова.

— Уверяю вас.

— Как же, вы красавица такая, и никогда не любили вас?

— Что же делать, такая я урод; меня, может быть, любили, — улыбаясь своей твердой ласковой улыбкой, сказала Марья Павловна, — да я то не любила. И не знаю и не хочу.

— И не хотите?

— Зачем? Ну, да вот что. Вы, Катюша, пожалуйста, не пейте больше никогда. Это ведь ужасно.

— Ну, хорошо. — вдруг, решительно и просто сказала она.

— И с ним будьте добрее. Кто старое помянет, тому глаз вон, — знаете. А я, как его понимаю, он очень хороший человек. Разумеется, гордый, тщеславный, как все они.

— Ах, нет. Ох, кабы вы знали, какой он был, — теперь что.325 Я плоха. А он хуже — плешивый...

— Ну вот, вы и не отталкивайте его.

— Что мне отталкивать. Только.... Ну, да я уже знаю, что сделаю. Голубушка, можно вас поцеловать?

— Марья Павловна, зовут чай пить, — послышался голос из за двери.

— Иду! — Марья Павловна еще раз обняла и поцеловала и в лоб и в щеку Катюшу. — Так, так, — сказала она — пить не будем и с ним.....

— Я уже знаю как. И в больницу пойду.

— Вот это хорошо.

— Прощайте, милая, голубушка, дорогая моя, — заговорила Катюша, ухватила её руку и, как не отдергивала ее Марья Павловна, поцеловала.

Глава 70.

На другой день Нехлюдов получил свиданье в адвокатской. Маслова пришла тихая и робкая. Еще не садясь, она, прямо глядя ему в глаза, сказала:

— Простите меня, Дмитрий Иванович, я много дурного говорила третьего дня, простите меня. Но только всетаки вы оставьте меня.

— Зачем же мне оставить вас?

— Разве можно меня любить?

— Можно. И я люблю. Может быть, не так, как....

Она перебила его:

— Нет, нельзя. — Слезы текли по её щекам, и выражение лица было жалкое и виноватое. — Нельзя забыть, Дмитрий Иванович, что я была и что я теперь. Нельзя этого.

— Нет можно.

— Ничего не выйдет из этого. Меня не спасете, а себя погубите.

— А может, спасу.

Они сели, как обыкновенно, по обеим сторонам стола.

— Ах, бросьте меня, — сказала она.

— Не могу. А напротив, я как сказал, так и сделаю. Если вы пойдете, я женюсь на вас.

Она посмотрела на него молча и тяжело вздохнула.

— Ну, так вот что, — сказала она. — Вы меня оставьте, это я вам верно говорю. Не могу я, не пойду за вас. Вы это совсем оставьте, — сказала она дрожащими губами и замолчала. — Это верно. Лучше повешусь.

Нехлюдов чувствовал, что в этом отказе её была ненависть к нему, непрощенная обида, но была и любовь — хорошая, высокая любовь, желание не погубить его жизнь, была, может быть, и надежда, что он не послушается ее и не поверит ей. Главное же, он видел, что в этом отказе, во всех словах, во взглядах, в простоте манеры, совсем не похожей на прежнюю, было начало пробуждения, и большая радость просилась в его душу, но он не мог еще поверить себе.

— Катюша, как я сказал, так и говорю, — сказал Нехлюдов особенно серьезно. — Я прошу тебя выдти за меня замуж. Если же ты не хочешь и пока не хочешь, я, так же как и прежде, буду там, где ты будешь, и поеду туда, куда тебя повезут.

— Это ваше дело, я больше говорить не буду, — сказала она, — а вот Марья Павловна говорила, чтобы мне в лазарете сиделкой быть, так я подумала, что это лучше. Может, я гожусь, так вы попросите, пожалуйста.326 — Двигается! Двигается! Тронулось, — думал Нехлюдов, почему то вспомнив тот звон и пыхтение на реке льда, в ту страшную ночь.

«Боже мой! какая перемена. Господи, помоги; да ты уже помог мне», — говорил он себе в то время, как обещал ей попросить об этом смотрителя и доктора, испытывая радость, и не радость, а какое то новое чувство расширения и освобождения души, которого он никогда еще не испытывал.

— А я вина больше пить не буду, — сказала Катюша, жалостно улыбаясь. — Меня Марья Павловна просила, и я сделаю.

— Вы полюбили Марью Павловну?

— Марью Павловну? Да это не человек. Таких не бывает. Я нынче ночью думала: это ангел с неба для меня грешной послан. Только бы хотя немножко.... Ну, простите, — и она опять заплакала.

— Так вот, я теперь еду в Петербург по нашему делу, и по делу, по которому Марья Павловна просила, вы скажите ей. Я почти надеюсь, что приговор отменят.

— И не отменят — хорошо. Я не за это, так за другое того стою.

И она опять заплакала.

«Боже мой, за что мне такая радость», думал Нехлюдов, испытывая после вчерашнего сомнения совершенно новое, никогда не испытанное им чувство умиления и твердости, уверенности в силе и непобедимости любви, настоящей, божеской любви.

Глава LXXI.

Вернувшись после этого свидания в свою камеру, Маслова весь вечер проплакала.327 Зач.: Камера была небольшая, третья по коридору. В ней стояли две койки с соломенными матрасами. На одном спала Федосья, на другом Маслова. В углу, у двери, лежали узлы. В переднем углу над койкой Федосьи была икона, на которую утром и вечером молилась Федосья. Войдя в свою пропахшую потом камеру, Маслова села на одну из двух коек, стоявших в небольшой камере (на другой сидела её сожительница, Федосья), сняла халат и, опустив руки на колена, жалостно, по детски заплакала. Федосья, как обыкновенно, в одной острожной рубахе сидела на своей койке и быстрыми пальцами вязала шерстяной чулок.

— Ну что, повидались? — спросила она, подняв свои ясные голубые глаза на вошедшую.

Когда же она увидала, что та плачет, Федосья пощелкала языком, покачала простоволосой, с большими косами головой, особенно выставляя указательные пальцы, продолжала вязать.

— Чего плакать? Ну что рюмить! — сказала она. Маслова молчала. — Пуще всего не впадай духом. Эх, Катюха. Ну! — говорила она, быстро шевеля пальцами.

Но Маслова продолжала плакать. Тогда Федосья еще быстрее зашевелила указательными пальцами, потом вынула одну спицу и, воткнув ее в клубок и чулок, как была босая, вышла в коридор.

— Куда? — спросил надзиратель.

— К господам, словечко нужно, — сказала Федосья и, подойдя к двери, заглянула в камеру Марьи Павловны.

Марья Павловна сидела на койке и слушала, а сожительница её читала что-то. Федосья отворила дверь.

— А, Феничка, ты что?

— Да что, Катюха наша пришла из конторы, все плачет, — улыбаясь сказала Федосья.

— Вернулась?

— То-то и дело, видно, что не ладно.

Марья Павловна встала и, как всегда, спокойная, веселая, румяная большими твердыми шагами пошла в камеру Масловой.

— Чтож, у вас вышло что нибудь неприятное? — спросила она, садясь на койку Федосьи.

Маслова посмотрела на нее и опять еще сильнее заплакала.

— Ничего не вышло, а только он стал опять свое говорить, — говорила она рыдая, — что женится на мне, — и, сказав это, она вдруг засмеялась. — А я сказала, что не надо.328 А потому не надо, что не хочу я от него никаких жертвов. Правда ведь, Марья Павловна?

Марья Павловна внимательно уставила свои красивые бараньи глаза на взволнованное лицо Масловой и покачивала головой, не то одобрительно, не то недоумевающе.

— Да ты любишь его? — сказала она.

— Разумеется, люблю, — сказала Маслова (Маслова упросила Марью Павловну говорить ей ты, сама говорила ей вы), и слезы потекли у ней по щекам. — Так чтож, за то, что люблю, и погубить его? — продолжала она всхлипывая. — А вот он хочет, а я не хочу, — прибавила она и опять засмеялась.

— Ну, кабы он женился, что ж, поселили бы вас, что ли, где? — спросила Феничка, опять взявшаяся за свой чулок и шопотом считавшая петли.

— Да нет, коли сошлют, все в тюрьме буду, — сказала Маслова.

— А коли не жить вместе, на кой ляд жениться, — сказала Феничка, останавливая пальцы.

— Я опять сказала, что ни за что не хочу и чтобы он не говорил.

— Это ты хорошо сказала, — сказала Федосья, — дюже хорошо, — и быстро зашевелила указательными пальцами и всей кистью.

Марья Павловна перевела внимательный взгляд на Феничку.

— Да ведь вот ваш муж идет с вами, — сказала она Феничке про её мужа.

Федосья пошептала, считая. Дойдя до чего то, она остановилась.

— Чтожь, мы с ним в законе, — сказала она. — А ему зачем же закон принимать, коли не жить?

— Он поедет, говорит, за нами, — сказала Маслова, опять неудержимо улыбаясь. — Я сказала: как хотите, так и делайте. Поедет — поедет, не поедет — не поедет.

— Он поедет, — сказала Марья Павловна, — и прекрасно сделает.

— Теперь он в Петербург едет хлопотать. У него там все министры родные, — сказала Маслова, утерла косынкой слезы и разговорилась. — Только бы с вами не разлучаться, — говорила она.

— Будем просить. Все хорошо будет, — сказала Марья Павловна. — А теперь идите за кипятком. И у нас, верно, чай пьют.

Когда Марья Павловна вернулась в свою камеру, она застала там двух обычных посетителей, политических арестантов: Земцова и Вильгельмсона. Сожительница Марьи Павловны, жена врача, худая, желтая женщина, не перестававшая курить, в коричневой блузе, готовила чай и слушала разговоры и вставляла в него свои замечания. Разговор шел о прокламации, которая оставшимися на воле друзьями была выпущена и распространяема. Вчера она была доставлена в тюрьму, и Земцов критиковал ее, говоря, какие исправления он считал нужными. Вильгельмсон же осуждал и прокламацию и исправленную редакцию Земцова. Он считал, что все зло, корень всего зла в войске, и потому нужно, главное, бороться с войском, опропагандировать войско, офицеров, солдат; тогда только можно будет что нибудь сделать.

— Ну, если ты и прав, — сердито говорила Вильгельмсону жена врача, поднося одной рукой папиросу ко рту, затягиваясь и пуская дым через нос, а другою устанавливая на лист газетной бумаги чайник и чашку от икры, наполненную сахаром, — если ты и прав, то это не резон осуждать то, что они делают. И то хорошо.

— Господа, нужно непременно устроить общую артель с поляками, — сказал Земцов, желая перебить разговор.

В это время вошла Марья Павловна.

— Ну, что?

— Да очень трогательный человек эта Маслова, — сказала Марья Павловна. — Представьте, он предлагал ей опять жениться, и она отказала ему.

— Он, верно, знал это, — сказал, еще больше нахмурившись, всегда нахмуренный Вильгельмсон.

— Нет, но какая хорошая натура! Очевидно, она любит его и любя приносит жертву.

— Я всегда вам говорил, — весь покраснев, заговорил Вильгельмсон, — это высокая натура, которую не могла загрязнить та грязь, которой ее покрывало наше поганое общество.

Земцов, Марья Павловна и жена врача переглянулись. Жена врача прямо расхохоталась. Они все давно замечали особенное отношение Вильгельмсона к Масловой. Они видели, что он искал всякого случая встречаться с ней в коридоре и даже переменялся в лице, когда встречал ее и говорил с ней.

В последнее время он, всегдашний враг женщин и в особенности женитьбы, стал развивать новую теорию о возбуждающей все духовные силы человека брачной, исключительной связи мущины и женщины. Связь эта по его теории могла быть совершенно платоническая.

Он высказывал теперь по отношению к Масловой особенную сентиментальную нежность, и в дневнике его были страницы, выражавшия восторженную любовь к ней.

Вильгельмсон, несмотря на свои 27 лет и черную бороду, не знал женщин и избегал их. Здесь же, в тюремном уединении, случайное сближение с Масловой, существом совершенно другого мира, неожиданно захватило его так, что он страстно влюбился в нее.

Любовь эта, с его настроением самоотвержения, усиливалась еще мыслью о том, что она жертва ложного устройства мира и что хотя она проститутка, а выше и лучше всей грязи женщин буржуазной среды.

— Да, я знаю, что это прекрасная натура, чистая и высоко нравственная.

— Да почем ты знаешь?

— Знаю.

— И он прав, — сказала Марья Павловна, — она прекрасный человек. И я очень рада, что она поступает теперь в госпиталь.

— A мне очень жаль, — сказал Вильгельмсон.

И все опять засмеялись.

* № 79 (рук. № 24).

То он испытывал мучительную тоску безвыходности того положения угнетенности, бедности и невежества, в котором находился народ, и сознания своей виновности в этом положении и невозможности помочь этому, как человеку с ушибленной больной частью тела всегда кажется, что он как нарочно ушибается все этой больной частью только потому, что здоровые части не чувствуют, а больная чувствует каждый толчек, так и Нехлюдов беспрестанно натыкался на вопросы преступлений и наказаний.

В то лето, когда он жил в Панове, Софья Ивановна посадила 50 веймутовых сосенок. Нехлюдов, проходя мимо этого места, нашел две срубленных. Он спросил прикащика, и тот, улыбаясь той улыбкой солидарности, которой он, очевидно, думал привлекать к себе хозяина, отвечал, что это негодяи срубили на мутовки. — Я нашел и настоял в волостном правлении, чтобы их наказали.

Оказывалось, что то телесное наказание, которое так ужасно поразило его в остроге, производилось и здесь, ради ограждения его интересов.

** № 80 (рук. № 24).

Его тотчас же впустили, и он почувствовал329 удовольствие и прохлады и того, что он в своем месте, в том, что ему теперь вместо дома. Знакомые надзиратели уже знают что нужно и направляют его в контору и идут то, что испытывает человек, становящийся на работу: отвлечение от всех других забот, готовность к труду и сосредоточенное внимание. Знакомые надзиратели уж знали его и что ему нужно и тотчас же пошли за Масловой, пользующейся благодаря ему теперь почти уважением надзирателей, а его направили в контору.

В конторе нынче был опять прием посетителей к политическим. Марья Павловна, Вильгельмсон и еще несколько человек принимали своих посетителей. Строгость, напущенная Масленниковым, уже опять ослабела, и опять политических соединяли с неполитическими посетителями.

Марья Павловна, все такая же румяная, жизнерадостная и ласковая, подошла к нему и поблагодарила его за то, что выпустили ту, о которой она просила.

— Едва ли я заслуживаю эту благодарность мне. Я сказал. Но я рад, что выпустили. Теперь вы успокоитесь.

— Никогда она не успокоится, — мрачно сказал Вильгельмсон. — Теперь из себя выходит, чтобы дали свидание матери Николаевой в крепости. Ну, да она найдет о чем беспокоиться.

— Видаюсь и с Катей, — сказала Марья Павловна, — хорошая она натура, да уж очень изломала ее жизнь. Тщеславие и кокетство и больше ничего.

— Да, не так как ты, — сказал Вильгельмсон.

— Главное — праздность, — продолжала Марья Павловна. — Однако тут есть перемена: она стала теперь шить себе белье сама.

— Как я вам благодарен.

— Я хотела ее устроить в больницу ходить за детьми, так обиделась, не захотела.

— Это было бы прекрасно, — сказал Нехлюдов, — я поговорю ей.

— А знаете что, — сказала вдруг Марья Павловна и покраснела: — Вы простите меня, но, может быть, ее мучает неопределенность её положения относительно вас.

— То есть как?330 — Мне говорили, что вы хотите жениться на ней.

— Как вы к ней относитесь? Что вы хотите?

— Я хочу жениться на ней, — сказал Нехлюдов, чувствуя как кровь у него *** прилила к лицу и голове и отлила от рук.

— Я думаю, что она сомневается и что эта неопределенность мучает ее.

— Вы думаете?

— Да.

В это время привели Маслову, но не оставили ее в общей, как тот раз, а тотчас же провели в маленькую комнатку, называемую адвокатскую, где адвокаты беседуют с клиентами. Нехлюдов последовал за ней. Катюша была веселее обыкновенного. Она обрадовалась, увидав его.

— Ну, как вы жили? — спросил он.

— Хорошо. Марью Павловну видаю иногда, но редко. А вы как?

— Я съездил в деревню. Был в Панове.

Не успел Нехлюдов выговорить это слово, как какая то перепонка затмила свет её глаз, левый глаз стал косить, и лицо приняло серьезное выражение.

— Вот привез вам. Помните?

Он подал ей фотографическую карточку.

Она взглянула, нахмурилась и опустила на колени руку, в которой держала карточку.

— Я не помню этого ничего. А вот что, напрасно вы меня перевели сюда.

— Я думал, что лучше. Можно заниматься.

— Нет, хуже.

— Отчего же?

— Так, скучно.

Она не смотрела на него и отвечала отрывисто.

— Отчего же скучно?

Она не отвечала и смотрела на фотографическую карточку.331 Потом вдруг бросила ее.

В это время помощник смотрителя подошел и сказал, что тот сектант, который писал ему, желает его видеть.

— Он в конторе; если хотите, пройдите, а она подождет.

Нехлюдов взглянул на Маслову. Она не глядела на него и молча свертывала и развертывала угол косынки.

— Нет, я после, — сказал Нехлюдов. — Отчего же скучно? — сказал Нехлюдов.

— Все скучно, все скверно. Зачем только я не умерла.

— Видно, Бог хочет, чтобы ты жила, чтоб... — Он не договорил.

— Какой Бог? Нет никакого Бога. И все вы притворяетесь. Вот когда вам нужна была я, тогда приставали, погубили, бросили. Ненавижу я вас. Уйдите вы от меня. Не могу я с вами быть. С каторжными мне хорошо. А с вами мука. Перестаньте вы меня мучать... Бога?... Какого Бога? — продолжала она. — Вот вы бы тогда помнили Бога, когда меня сгубили. А вы щеголяли в мундирах, за девками бегали. Да что говорить, не люди вы, a звери, звери, животные.

— Как бы жестоко ты не говорила, ты не можешь сказать того, что я чувствую, — весь дрожа, тихо сказал Нехлюдов. — Я сначала говорил и теперь говорю: прости меня...

— Да, это легко сказать — прости. А пережить-то, что я пережила.332 Это все ничего... и ребенок, и все эти звери, которые бегали зa мной, и все гадости... Фу, мерзость! Но все ничего. А вот ту ночь, когда вы уехали, а я пошла на станцию и заблудилась и не попала на станцию, а на полотно, под откос, И за что?... Ведь как я любила. Ну, хоть бы вспомнил... написал бы, а то ты мимо проехал..., сунул 100 рублей. Вот твоя цена. Пропади ты. Злодей ты... Ненавижу тебя... Уйди от меня... Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть.

— Катюша! Прости, — сказал он и взял её руку. — Я говорил тебе: я женюсь на тебе.

Она вырвала руку.

— Очень ты мне нужен теперь. Подлец. Не нужно мне ничего от тебя. Ты мной хочешь спастись. Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись. — Противен ты мне..., и очки твои, и плешь твоя, и жирная, поганая вся рожа твоя! Уйди!.... Уйди ты! — Она вскочила, потрясая руками, с исковерканным лицом.... — Ха, ха, ха, ха!..... — захохотала она истерическим хохотом и упала на стол.

Нехлюдов стоял над ней, не зная, что делать.

— Катюша! — сказал он, дотрагиваясь до ней рукой.

Она отстранилась от него.

В комнату быстрыми шагами вошла Марья Павловна и начала успокаивать Маслову.

— Никак нельзя, — сказал надзиратель.

— Пустяки! Видите, женщина в припадке! Надо же помочь ей. Принесите лучше воды.

Надзиратель не мог не послушаться.

— Вы уйдите, — сказала Марья Павловна Нехлюдову.

Он вышел в приемную и минут через 10-ть видел, как всхлипывающую Маслову провели до двери, где Марья Павловна оставила ее.

— Очень, очень жалкая женщина, — сказала она Нехлюдову. — Ну, да я уж знаю, что сделаю.

** № 81 (рук. № 22).

Глава LXXVII (77).

Нехлюдов приехал в Сенат в день заседания раньше всех Сенаторов, так что при нем они приехали; и Владимир Васильевич Вольф представил его своему товарищу, Бе. Бе был очень любезен с Нехлюдовым, распросил его о деле и сейчас же сразу понял, в чем была ошибка присяжных и в чем недоразумение.

Оказывалось, что Бе служил вместе с зятем Нехлюдова (мужем его сестры). Бе был прокурором, а зять Нехлюдова членом суда. Бе был маленький молодящийся старичок, очень перегнутый в спине, с вывернутыми ногами. Он был влюблен и ухаживал за молоденькой хорошенькой девушкой, товаркой по гимназии своей дочери. Он считал эту свою любовь совершенно платонической и поэтической и нетолько не старался побороть ее, но сам радовался на то чувство помолодения, которое он испытывал. Жена делала ему сцены, но он был так убежден в своей правоте, испытывая, как ему казалось, такое высокое чувство к Юленьке, что считал жену грубым и не понимающим ничего высокого существом и очень обижался, когда видел её недовольство. Он любил, уважал свою жену, мать своих детей, желал быть ей приятным, но это все было в другой области. Юлинька же, с блестящими глазами и детским смехом, была поэзия. Он вчера провел с ней вечер, читая ей Шекспира, которого он думал что читает очень хорошо, а нынче вез ее в театр с своею дочерью. Он очень обрадовался знакомству с Нехлюдовым и просил его бывать у них. Это был жених. И жена будет рада.

Приехал и Сковородников, ученый сенатор. Это был рябой грузный человек, похожий на медведя, ходивший так своими толстыми ногами, что он ворочал всем тазом. Сковородников обладал огромной памятью и потому блестяще кончил курс, получил дипломы магистра и доктора прав, читал лекции какого то права, а потом стал служить и нашел, что это гораздо покойнее,333 Он был холостяк. но не бросал своих ученых занятий в разных комиссиях, за участие в которых он получал хорошее жалованье. Он был женат, но жена уже давно бросила его, и он вел холостую грязную жизнь и, кроме того, пил, как он полагал, запоем. Свою развратную жизнь он нетолько не осуждал, но как будто даже немножко гордился ею в том смысле, что вот, мол, какой умный и ученый человек, a имеет слабость. Он считал себя очень умным и очень ученым человеком, потому что, не имея никаких своих мыслей и не упражняя свою мысль, он запоминал все, что ему нужно было запоминать; а нужно ему было запоминать то, что различные ученые писали прежде и теперь о тех глупых и, очевидно, тщетных усилиях людей механическим и насильственным способом достигнуть справедливости. Он и помнил очень многое в этой области и знал, где что можно найти касающееся этой области, умел, (хотя и очень нескладно), но всетаки умел кое как компилировать из всех этих чужих мнений то, что требовалось, и потому сам себя считал ученым и очень умным человеком. И все знавшие его считали его таким, в особенности потому, что он при этом был грязен, груб и развратен. Предполагалось, что если бы у него не было особенных, необыкновенных качеств, он не мог бы себе позволять быть такою свиньею. То, что он презирал всех тех людей, которые не знали всего того, что он знал, еще увеличивало его престиж. И он читал лекции и был членом комитетов исправления законов.

Узнав, что прежде дела Масловой пойдут другие, а её дело будет слушаться не раньше часа, Нехлюдов съездил еще в комисию Прошений и, узнав там, что по делу Бирюковой сделан запрос в Министерство Юстиции, т. е. дело спущено так, чтобы ничего не изменилось, вернулся в Сенат к часу. Адвокат съехался с ним у подъезда. Они вошли и заявили Судебному приставу, что желают быть в зале заседаний, адвокат в качестве защитника, а Нехлюдов в качестве публики. Он был один в этом качестве.

Судебный пристав, в великолепном мундире, великолепный мущина, пожал плечами и сказал:

— Конечно, и адвокат и публика; но, господа, если вам все равно, лучше... Но нет, я доложу.

— Да что же? — спросил адвокат.

— Изволите видеть, господа Сенаторы теперь кушают чай. И разбирают дела, и для успешности им туда приказано подать.

— Так мы не желаем тревожить, но желали бы...

— Я доложу, доложу...

И приставь скрылся.

Сенаторы, действительно, трое, и обер прокурор, в своих великолепных мундирах, за великолепным красным бархатным столом с золотыми галунами кушали чай и курили — Владимир Васильевич свою сигару, Сковородников папироски, которые он держал пухлыми, выворачивающими выворачивающимися наружу грязными пальцами, не концами их, а в разрезе пальцов. Бе не курил. Он только что кончил дело о поджоге страхового имущества, отказав просителю, и толковал о другом, занимавшем в это время, кроме дуэли Каменского, деле. Это было дело Директора Департамента, пойманного и уличенного в преступлении, предусмотренном такой то статьей, и о том, что это изловление его было сделано по ненависти к нему полиции и что дело замято.

— Какая мерзость! — говорил Вольф, всегда строгий к другим.

— Чтож тут дурного? Я вам в нашей литературе найду проэкты. Немец Гофштар прямо предлагаеть, чтобы это не считалось преступлением, а возможен был брак между мущинами. Ха, ха, ха, — сказал Сковородников.

— Да не может быть, — сказал Бе.

— Я вам покажу. Die Lehre des..... 1873, Лейпциг.

— Говорят, его в какой то сибирский город губернатором пошлют.

— И прекрасно.

В это время пришел Пристав доложить о желании адвоката и Нехлюдова присутствовать.

— Чтож, я думаю, можно сейчас, — сказал Владимир Васильевич, у которого сигара была уже докурена, и пепел можно было сбросить.

Все согласились. Чай и папиросы убрали, впустили публику и адвоката, и Владимир Васильевич доложил дело очень обстоятельно.

Бе разъяснил в чем было дело и настаивал на упущении, сделанном Председателем в своем слове к присяжным.

Владимир Васильевич говорил, что это опущение не обозначено в протоколе.

Сковородников решил, что поводов к касации нет, и таким поводом не может служить не прочтение осмотра и недоказанное опущение внушения присяжным.

Сенаторы согласились, согласился и Обер-прокурор, и дело оставлено без последствий.

— Ну что же делать? Подайте на высочайшее имя, — сказал адвокат, когда они выходили.

— А я думаю, что ничего не надо, — сказал Нехлюдов. — Нет, впрочем, надо сделать все до конца.

— Прошение готово. Я пришлю вам, — сказал адвокат,334 Зачеркнуто: — Благодарю вас. Прощайте. — Они разошлись. и начал рассказывать Нехлюдову историю того Директора Департамента, про которого говорили и Сенаторы, о том, как его уличили, как по закону ему предстояла каторга и как его назначают Губернатором в Сибирь.

Дойдя до угла, Адвокат простился, и пошел направо. Нехлюдов пошел один по Невскому.

* № 82 (рук. №24).

Председательствующий Никитин был бездетный человек, холодный, злой, гордый и снедаемый неудовлетворенным честолюбием. Он был одним из членов верховного суда, приговорившего убийц первого Марта к повешению. На прошлой неделе335 В подлиннике: недели только стало известно, что тот важный пост, на который он имел виды, занимается другим лицом, а не им, и поэтому он был особенно сух и зол. Вчера он сделал страшную сцену своей жене зa то, что она высказала жене министра недовольство своего мужа. Он решил не говорить с ней совсем и просидел весь вчерашний обед молча.

** № 83 (рук. № 22).

Глава LXXX (80).

Последнее дело, задерживавшее Нехлюдова в Петербурге, было дело сектантов, для которого он решил прежде подачи через флигель-адъютанта прошения Государю, съездить еще к лицу, по инициативе управления которого возникло все дело. Лицо это был бывший лицеист, сделавший карьеру по Петербургским учреждениям, человек сухой, ограниченный, и чем выше он поднимался по общественной лестнице, тем более уверявшийся в своих достоинствах и потому тем более тупевший и отстававший от жизни. Положение его было выгодно, потому что было время реакции, и потому не нужно было никаких новых мыслей, нужно было, напротив, восставать против всяких мыслей и возвращаться к старому, окрашивая его самыми привлекательными красками. Самые привлекательные краски, который можно было наложить на старое, были наложены славянофилами, проповедывавшими: православие, т. е. окоченевшую форму древнего греческого христианства, самодержавие, т. е. деспотизм случайно попавшего во власть Царя или Царицы, и народность, т. е. нечто неопределенное, имеющее наиболее точное выражение в народном самодовольстве и самохвальстве. Но и этот символ веры казался слишком либерален и опасен для государственных людей того времени, и потому граф Топоров, стоявший во главе вопросов веры, держался смягченного полной покорностью существующей власти направления, выражавшагося в том, что он считал, что то самое, что считало для себя выгодным духовенство, то самое и было нужно для народа, и что в этом заключалась народная вера, которую он призван был поддерживать.

В то время как Нехлюдов вошел в его приемную, гр. Топоров в кабинете своем беседовал с монахиней игуменьей, бойкой аристократкой, которая распространяла и поддерживала православие в западном крае среди насильно пригнанных к православию унииатов.

Чиновник по особым поручениям, дежуривший в приемной, распросил Нехлюдова об его деле и, узнав, что Нехлюдов желает просить за сектантов, прежде чем подавать прошение Государю, спросил, не может ли он дать просмотреть прошение, и с этим прошением пошел в кабинет. Монахиня в клобуке с развевающимся вуалем и тянущимся за ней черным шлейфом, сложив белые руки, в которых она держала четки, вышла из кабинета и прошла к выходу, но Нехлюдова все еще не приглашали. Топоров читал прошение и покачивал головой. Он знал отца, мать Нехлюдова, знал его связи и был удивлен, читая сильно и сдержанно написанное прошение. «Если только оно попадет в руки царя, оно может возыметь действие», подумал Топоров. И не дочтя прошения, позвонил и приказал просить Нехлюдова.

Он помнил дело этих сектантов, у него было их прошение. И тогда он колебался, не прекратить ли дело. Но вреда не могло быть никакого от утверждения распоряжения о том, чтобы разослать в разные места членов семей этих крестьян; оставление же их на местах могло иметь дурные последствия на остальное население в смысле отпадения от православия, и потому он дал ход делу так, как оно было направлено. Теперь же с таким защитником, как Нехлюдов, дело могло быть представлено Государю, особенно за границей, как нечто жестокое, и потому он тотчас же принял неожиданное решение.

— Я знаю это дело, — начал он, как только Нехлюдов вошел. Он принял его стоя. — Как только я взглянул в имена, я вспомнил. И я очень благодарен вам, что вы напомнили мне о нем. Это архиерей и губернатор переусердствовали. — Нехлюдов молчал, с недобрым чувством глядя на это лисье бритое лицо. — И я сделаю распоряженье, чтобы эта мера была отменена и лица эти водворены на место жительства.

Нехлюдов все молчал, с трудом удерживая свое негодование и желая выразить его этому, очевидно, в глаза лгавшему старому человеку.

— Так что я могу не давать ходу этому прошению?

— Вполне. Я вам обещаю это. Да лучше всего я сейчас напишу губернатору. Потрудитесь присесть.

Он подошел к столу и стал писать.

— Так вот-с. Повторяю благодарность за то, что вы обратили наше внимание на это дело. Дело, охраняемое нами, так важно, и врагов церкви так много, что во имя охранения её целости если и могут быть печальные ошибки, то...

— За что же эти люди страдали, — почти вскрикнул Нехлюдов.

Топоров поднял голову и скривил бескровные губы в самоуверенную улыбку.

— Этого я вам не могу сказать. Могу сказать только то, что мы обязаны делать для охранения интересов народа. Мое почтение.

Топоров подал руку. Нехлюдов пожал ее и потом на лестнице вспомнил только, что ему надо было спрятать за спину руки, чтобы не дотрогиваться до руки этого негодяя. Ответ, который он боялся выразить себе на вопрос: зачем они делают все это, теперь показался Нехлюдову почти несомненным.

«В интересах народа? — повторял он слова Топорова. В твоих интересах, только в твоих».

И мыслью пробежав по всем тем наказанным, всем тем лицам, на которых проявлялась деятельность учреждения, будто бы восстанавливающего справедливость и воспитывающего народ, от бабы, наказанной за беспатентную продажу вина, и малого за воровство, и бродягу за бродяжничество, и поджигателя зa поджог, и банкира за расхищение, и тут же рядом Марью Павловну зa план служить народу и просветить его, и сектантов за нарушение православия, и Гуркевича зa приготовление к конституции, — Нехлюдову стало совершенно ясно, что справедливость тут была не при чем, а что все это делалось для того, чтобы у казны были деньги для раздачи жалованья всей этой жадной армии чиновников, чтобы никто воровством не нарушал спокойного пользования удовольствиями, доставляемыми этим жалованьем, чтобы никто не смел думать изменить тот порядок, при котором получается много жалованья и можно безопасно владеть награбленным имуществом и, главное, чтобы никто не смел нарушить ту насильно внушаемую народу одуряющую его веру, при которой с ним можно делать что хочешь.

Ответ на вопрос казался ясен и несомненен, но Нехлюдов еще не смел поверить ему.

* № 84 (рук. № 23).

Глава LXXXVII (87).

— Дмитрий, хочешь чаю? — сказала Наташа, испуганно глядя то на того, то на другого, не понимая, о чем дело, но чувствуя, что между ними что то не хорошо.

— Да, благодарствуй. Какое же воспитательное влияние может иметь суд, когда он казнит, во первых, заведомо невинных, потом лучших людей, каковы были Декабристы, теперешние народники,336 штундисты все истинно религиозные, убежденные люди, потом людей, которые не могут себя считать виновными и которых народ не считает виновными, а несчастными, — с ненужной горячностью заговорил Нехлюдов.

— Как носятся с этим несчастным словом «несчастные», словом, которое означает только некультурность народа.

— Да перестаньте вы спорить, — сказала Наташа, подавая брату чашку и морща лоб и насильно улыбаясь.

Но Нехлюдов вспыхнул от этой насмешки над словом и понятием, которому он приписывал большое значение, и с дрожанием в голосе заговорил, нестолько *** чтобы выразить свою мысль, сколько желая отплатить за эту насмешку. И тот чувствовал это и хотя снаружи был спокоен, в глубине души337 ненавидел этого легкомысленного, и тщеславного, и пустого, и увлекающагося, и неприятного, по его мнению, малого, позволявшего себе с ним такие вольности, которых давно уже никто не позволял себе. робел и готовился к отпору.

* № 85 (рук. № 22).

В 1/2 10-го подъехали три пролетки и две телеги, отворились ворота, вышли вооруженные солдаты и потом стали выходить арестанты. Ожидавшие их бросились к ним, но солдаты не пустили. Сначала шли каторжные мущины в цепях и с бритыми головами, потом подали пролетку (карету) и посадили туда чахоточную и еще двух женщин с детьми, следовавших за мужьями. Нехлюдов не мог оторвать глаз от радовавшихся двух детей, усаживавшихся в телегу. Между тем передовые тронулись и шли улицей. Прохожие некоторые останавливались, некоторые шли за ними. Нехлюдов хотел подойти к Масловой. Солдаты не пустили его. Он отошел и хотел подойти к Марье Павловне. Марья Павловна улыбнулась и поклонилась ему.

— Здравствуйте, здравствуйте. Все хорошо, все прекрасно, — в прекрасном настроении прокричала она ему.

По улице гремели пролетки. Нехлюдов хотел подойти.

— Нельзя, нельзя, — заговорил капитан, не разбирая еще, кого он не пускает. Но узнав Нехлюдова, он смягчился.

— Нельзя, князь — сказал он более мягким тоном. — На вокзале можете переговорить. A здесь неудобно. Трогайтесь! Марш! Да садитесь, Марья Павловна, — сказал он ей. — Место есть.

— Нет, нет. Лучше вон ту посадите, — сказала она, указывая на худую бледную женщину.

— Ей не полагается.

— Ну, и я не сяду...

И женщины тронулись за мущинами, остановившимися и поджидавшими их.

* № 86 (рук. № 24).

«Цель уголовного закона, — думал Нехлюдов, — только освобождение общества от этих двух сортов людей, все же, что говорится о справедливости, только фразы и отвод глаз, чему доказательством служить то, что уголовный закон имеет в виду только людей двух крайних полюсов: людей, которые значительно выше и значительно ниже уровня общества. Захватывают большую часть таких людей, которых ни для справедливости, ни для безопасности общества вовсе бы не нужно наказывать или устранять».

С этой стороны дело было ясно Нехлюдову: было ясно, что дело делается не ради справедливости, а ради обезпечения богатых классов в их пользовании тем, что ими незаконно приобретено и держится, начиная с наказания за порубки в лесах, безакцизную продажу вина и кончая наказаниями за патриотизм, за социалистическую или христианскую пропаганду. Но являлся вопрос: что же делать с теми извращенными членами общества, которые любят зло — грабеж, убийство, насилие и гордятся ими и которые, как бы их мало ни было, разрушают благоденствие всякого общества, если не будут устранены или хотя бы угрожаемы наказаниями. На этот вопрос Нехлюдов не знал ответа и потому с тем большим интересом сближался с преступниками сколько мог и изучал их. Из этого разряда преступников многие, как самые смелые, обращались к нему в письмах и лично, когда смотритель разрешал свидания с ним. И он часто ужасался на извращенность этих людей, сознавая полную невозможность помочь им.

Но не говоря об этом разряде арестантов, которым Нехлюдов не мог ничем помочь, он теперь постоянно отказывался от ходатайств и за тех невинных, которые обращались к нему: он не имел на это ни возможности, ни времени и только старался до отъезда довести до конца начатые дела или передать их адвокату.

* № 87 (рук. № 24).

Извощика все не было. Нехлюдов предложил своего. Умирающего положили на извощика и повезли. Городовой сидел, поддерживая безжизненное тело, конвойный шел рядом.

Нехлюдов взял другого извощика и поехал за ним. Когда арестанта привезли в больницу, он уже был мертв. Доктор признал, что смерть произошла от солнечного удара,338 Умерший был финляндец — молодой человек, осужденный за святотатство, слабый от природы и еще больше ослабевший от восьмимесячного сиденья взаперти и не выдержавший этой жары. и тело отнесли в нарочно для этой цели и на этот случай устроенную мертвецкую. А околодочный с писарем написали бумагу с печатным заголовком туда, куда следовало писать в подобных случаях.

Нехлюдова особенно поразило то, что это ужасное событие, это преступление начальства нигде, ни на улице, там, где упал этот человек, ни потом в участке не вызвало какого либо особенного, выходящего из обыкновенного отношения к себе. Все, казалось, было предусмотрено и на все вперед были приняты соответствующия меры. На улице, где бы ни упал этот человек, был городовой, были дворники, были извощики, обязанные везти, был участок, в участке приемный покой, врач, писарь и даже мертвецкая, где в удаленном от всех месте мог спокойно, соответственно всем правилам лежать покойник. Что бы ни случилось, все будет предусмотрено, и на все это люди будут смотреть, как они смотрели на эти смерти, как на нечто такое, что бывает, должно быть, и причем главная важность в том, чтобы все было сделано по правилам. И действительно, не успел он отъехать от части, как ему встретился другой арестант с конвойным и городовым. И этот был, также как и первый, поражен солнечным ударом, но еще был жив. И точно также, как и с первым, вся забота людей была в том, чтобы и с этим все произошло по правилам, так, как будто все это предвидено и так и должно быть. Нехлюдов посмотрел на этого несчастного и поехал дальше.

«Это ужасно!» думал он, в особенности про то, что все как будто было предвидено.

Кроме этих мыслей, еще одна ужасная мысль пришла Нехлюдову в то время, как он ехал по жаркой, пыльной, гремящей мостовой улиц к вокзалу железной дороги.

— Еще две женщины-арестантки умерли дорогой и свезены в больницу, — сказал кто-то, когда поднимали упавшего арестанта.

«Что, если это она? Она имела вид особенно слабый нынче. Она полная и сангвиническая женщина. Что, коли это она? — И страшное чувство желания, чтобы это было правда вдруг охватило его. — «Как бы все просто разрешено было. Ну, а потом?» спросил он себя. И он ужаснулся на мысль о том, чтобы вернуться к прежней жизни.

«Замолчишь ли ты негодяй! — обратился он к своему презираемому я, которое с таким гадким предположением обратилось к нему. — Нет, не унывай и не ослабевай», обратился он к своему настоящему духовному я, поощряя его, и в бодром духе подъехал к вокзалу.

* № 88 (рук. № 22).

Глава (89).

Из больницы Нехлюдов едва успел приехать на вокзал к отходу поезда. На вокзале он встретил сестру, приехавшую проститься с ним. Он поздоровался с ней и побежал отыскивать острожные вагоны. Арестанты уже все сидели в вагонах с решетками. Как ему обещали, Маслова была в одном вагоне с политическими. Он подошел к окну, и Марья Павловна и Маслова наперерыв с негодованием стали рассказывать ему о том, что действительно, кроме того Латыша, которого он видел, умерла от удара женщина и еще один каторжный, который едва ли останется жив.

— Разбойники! Разбойники! — проговорил про себя Нехлюдов и побежал отыскивать своего швейцара, свои вещи.

На платформе он встретил своего сотоварища, как он называл его, Тараса, мужа Федосьи, который ехал за женой на поселенье. Тарас, улыбающийся, счастливый, помог Нехлюдову нести вещи, сдать их и взять билет.

Выпущенная из тюрьмы старуха Меньшова с сыном пришли тоже на вокзал благодарить Нехлюдова. Пришла и Аграфена Михайловна. Отделавшись от них, он нашел сестру, и они, усевшись в уголку, провели вместе последния пять минут и в эти пять минут опять поняли и полюбили друг друга так хорошо, как не понимали и не любили друг друга все последние года.

* № 89 (рук. № 22).

Глава

Всю компанию Нехлюдов застал в следующем положении. В узенькой, аршин 5 ширины и 10 длины комнатке с одним окном за перегородкой были почему то высокие нары и между нарами и перегородкой пустое пространство в два аршина. В этом пустом пространстве стоял стол, который достал всегда бодрый и всех оживляющий Набатов.

Проходить на другую сторону стола можно было только через нары. На нарах же лежал Семенов в углу и кашлял, и в другой стороне лежала Марья Павловна ничком, вытянув ноги с толстыми икрами в шерстяных чулках, которые она надела сухие, сняв размокшие и сушившиеся у печки ботинки. N. N. сидела на нарах с ногами перед самоваром и курила. Фельдшерица развешивала мокрое платье, Маслова в кафтане не по росту, стоя у стола, вся красная перемывала и перетирала чашки. Вильгельмсон раздувал печку, сидя на корточках перед заслонкой. Крузе в клеенчатой куртке у окна набивал папиросы. Набатов только что принес самовар, добытый от конвойного, и, перелезши через нары и ноги Марьи Павловны, лежавшия на дороге, шел за молоком и столкнулся в дверях с Нехлюдовым.

— Идите, идите, у нас все прекрасно. Только вот странницы наши (это были Марья Павловна и Маслова) измокли. Вот молока хочу достать, — сказал он, вышел на двор и вступил в совещание с конвойным.

Комнатка освещалась лампой без второго стекла и была вся полна парами от самовара и от мокрых вещей, воздух весь был пропитан запахом сырости, людей и табачного дыма. Из за перегородки слышался неумолкаемый гам арестантов.

— Здравствуйте, Нехлюдов, — сказала N. N., всегда так называвшая его. — Пролезайте, тут у окна просторно.

— Что вы такая красная? — сказал Нехлюдов Масловой, которая радостно улыбнулась, встречая его.

— Да ведь они всю дорогу пешком шли. Измокли. Маша так совсем свалилась, — сказала N. N., указывая на неподвижные ноги Марьи Павловны.

— Чтоже, и вы бы отдохнули, — сказал Нехлюдов Масловой.

— Нет, мне не хочется.

— Не хочется, а сама дрожит, — сказала фельдшерица. — Ступай, Катя, греться, а я перетру.

Сначала была большая кутерьма в этом уголке, но потом все понемногу устроилось. Печка растопилась. Набатов принес крынку молока. Все подсели к столу, кто на мешки, кто на нарах, кто стоя, и за чаем завязался общий разговор. Подсел и Семенов, в котором Нехлюдов увидал большую перемену с тех пор, как он не видал его. Он, очевидно, таял и, как все чахоточные, не хотел признавать этого и подозрительно и зло встречал устремленные на него взгляды.

— Ну разве это люди? — говорил он про утреннюю историю с Петькой. — Ведь этакого человека ничем не проймешь. И мерзкая толпа эта....

— Нет, чтож, толпа хотела защитить, — сказал Вильгельмсон.

— Да, но сейчас же и покорилась. — Долго воспитывать.

— Вот мы это и делаем и будем делать, — сказал всегда бодрый Набатов.

— Да, в Якутке, где нет людей....

— И Якутка не вечная.

— Разумеется, — послышался голос Марьи Павловны, и ноги подобрались, и она встала, протирая свои добрые бараньи глаза и добродушно-весело улыбаясь.

— Вот как хорошо. И вы тут, — обратилась она к Нехлюдову. — А я как выспалась. А ты чтож, Катя?

— Да я ничего.

— Как ничего? Вся дрожит. Да зачем ты босиком? Надень, надень мои валенки. А у нас событие. Катя, говорить?

Лицо Масловой залилось румянцем.

— Отчегож не говорить, — сказал серьезно и мрачно Вильгельмсон. Все это знают. Я просил Катю быть моей женой, да.

Все замолчали. Маслова смотрела на Нехлюдова.

— Я думаю, что это очень хорошо.

— И я тоже думаю. Захару будет хорошо. Вопрос только, разрешат ли.

Стали обсуждать, как, кому послать прошение, письменно или по телеграфу.

Маслова надела валенки, но продолжала дрожать. Вильгельмсон не спускал с неё глаз, и она, очевидно, чувствовала это и волновалась.

В 11 -м часу, после ужина, мущины ушли в камеру арестантов, где Набатов устроил отделить им угол. Женщины легли спать, а Нехлюдов ушел на квартиру, где он остановился с Тарасом.

Один вопрос жизни Нехлюдова был решен. Маслова была другим человеком. Это была простая, хорошая, женственная женщина, понявшая прелесть любви и жертвы. Нехлюдову казалось, и он не ошибался, что и за Вильгельмсона она выходила, жалея его.

Оставался другой и самый важный вопрос, общий, о том, что такое все это страшное, безумное, постоянно совершающееся злодеяние и как уничтожить его и чем заменить его, если признать, что оно вызвано желанием исправления существующего зла.

*, ** № 90 (рук. № 22).

Глава......

— Ну вот и ваши, — сказал смотритель, когда надзиратель отпер и отворил ему дверь в небольшую камеру, очевидно назначенную для одиночных, в которой помещались все 4 мущины: Вильгельмсон, Набатов, Семенов и Крузе.

— Хоть тесно, да отдельно. А кровати две сейчас еще принесут. Уж не взыщите, господа: такое нынче у нас скопление.

И толстый смотритель, желая быть ласковым, пыхтя ушел.

Набатов стоял под лампой и читал вслух мелко написанный листок почтовой бумаги, вымазанный товарищем Прокурора, который его читал, чем то желтым. Вильгельмсон сидел на койке, облокотив на упирающиеся на колени руки косматую черную голову. Крузе с своим подвижным лицом был весь внимание и то подходил к чтецу, то садился на подоконник. Семенов лежал на кровати и слушал. И с первого взгляда на него Нехлюдов, невидевший его около недели, заметил большую перемену. Марья Павловна не преувеличивала, говоря, что ему плохо. Он лежал, подложив под щеку худую, всю высохшую руку, с которой заворотился рукав ситцевой рубашки, и щека его, нетолько та, на которой он лежал, но и та, которая была наружу, была румяная, пятном под выдающимся маслаком. Глаза горели злобным блеском. Он, очевидно, не желая этого, злобно оглянул вошедшего Нехлюдова и опять уставился на чтеца.

— Получили письма? — сказал Нехлюдов.

Он нынче, получив только на имя Набатова, переслал их через подкупленного сторожа, когда его не хотели пускать в острог. Кроме тяжелого чувства, которое испытывал Нехлюдов от того, что был вынужден учтиво и притворно уважительно обращаться с начальством, для того чтобы быть в состоянии помогать арестантам, у него было еще другое страдание — это то, что в некоторых случаях он должен был поступать тайно: так, например, передавать письма было одно средство — через него. Нехлюдову было ужасно мучительно делать скрытное; он утешал себя тем, что против тех людей, которые, как прокуроры, не стыдились читать чужия письма и мучают всячески невинных людей, простительна скрытность, но всетаки, всякий раз, делая что нибудь тайное, он мучался.

— Письмо, очень спасибо Вам. Сейчас кончаем, — сказал шопотом Крузе, подавая руку и опять босыми ногами переходя к подоконнику. — Садитесь тут.

Семенов, несмотря на злобный взгляд, очевидно относившийся не к Нехлюдову, поманил его к себе и указал место подле себя на койке, подобрав немного ноги. Нехлюдов сел.

«Мать приезжала к нему, но он никого не узнает; не узнал и ее, — продолжал читать Набатов, — он питается хорошо, но доктора говорят, что это и есть дурной признак, что он неизлечим».

— Это про Плотова из Казани, — прошептал Крузе Нехлюдову. — Про Неверову знали только, что она все еще на воле и, кажется, едет или уехала заграницу.339 — Тут все замарано, — сказал Набатов, — и следующий листок оторван. Экой мерзавец этот прокурор, — сказал он, — читает чужия письма, да еще марает.

— И все? — спросил шопотом Семенов, поднимая большиe блестящие глаза на Набатова.

— Все. Хорошо, что Хирьянов не взят и что Саша Макошенская все работает.

— Хорошего мало. Не взяли нынче, так завтра возьмут. Не могу забыть Герцена слов: «Чингисхан с телеграфом», — заговорил Семенов. — Он всех задушит.

— Ну, не всех. Я не дамся.

— Да, не дашься, а вот сидишь в кутузке.

— Покаместа сижу. Дай срок.

— Да вот, как Платов, сойдешь с ума или просто, как Невзоров, издохнешь, — продолжал Семенов, задыхаясь.

И начали разговор о Платове, о том, какой это был человек: ясный, открытый, твердый, горячий, всем пожертвовавший для дела и целомудренный.

— Я думаю, от этого он и погиб, — сказал Крузе340 После Плотникова стали перечислять еще погибших. И страшно было слушать про этот мартиролог лучших людей. Петрожицкий тоже сошел с ума в крепости. и тотчас же, глядя на Набатова, подмигнул на Вильгельмсона, продолжавшего сидеть, закрыв лицо руками.

Нехлюдов понял, что это значит то, qu’on ne parle pas de. pendu...341 pendu и сбоку на полях написано рукой М. А. Маклаковой: «potence». Смысл выражения: «в доме повешенного не говорят о веревке». Он знал, что как и все, за редкими исключениями, люди, просидевшие в крепости, выходили оттуда тронутыми, так и Вильгельмсон сильно психически пострадал в крепости. У него были видения, которые он признавал не галлюцинациями, a видениями, и не любил говорить про это.

После разговора о Плотнове, об его удивительной энергии и доброте стали перечислять других погибших. И страшно было слушать, как, одно за другим называя имена, говорили о достоинствах человека и потом кончали: «зарезался, сошел с ума, расстрелян, повешен».

Особенно остановились на двух: Синегубе — бывшем мировом судье, удивительном, как говорили, по чистоте души, нежности и твердости убеждений до самой смерти человеке, повешенном в одном городе, и другом юноше, единственном, обожаемом матерью сыне Огинском, обворожительном и прелестном юноше, расстрелянном в другом. Говорили больше Набатов и Крузе. Семенов молчал, не переменяя позы и прямо в стену глядя лихорадочно блестящими глазами.

— Да, удивительное дело, — говорил Набатов, — какое страшное влияние имел на людей Синегуб. Он одним своим видом производил неотразимое обаяние. Помните старообрядца в Нижнем?

— А что? Да, ты рассказывал. Да, это удивительно, расскажи еще.

— Когда меня взяли в Саратове и держали в Нижнем, со мной рядом сидел старик старообрядец. Я видал его в коридоре, — классический старовер — клином бородка, сухой, благообразный, пахнет кипарисом. Только приходит вахтер и говорит, что просит повидаться со мной старичек. Видно, дал ему. Ну, хорошо, очень рад. Пошел. Приводит этого старика. Старичек вошел, и в ноги мне. Что вы? Я так кланяюсь, потому узнал, что ты одной веры с вьюношем Синегубом. Правда это? Правда. Ну вот я и кланяюсь, потому что видел, как везли его на шафот, на казнь; я вместе в остроге сидел, и видел я, как он прощался со всеми и евангелие держал, и все плакали, он радостен был, и как сияние от него шло. Истинной веры человек был. Вот я, видев это, сказал себе: «найду людей этой веры и поклонюсь им, чтобы открыли мне». Сказывают, ты этой веры. Вот я и пришел поклониться тебе. Открой мне свою веру». Удивительный был старик. Сказал я ему, что хотим, чтобы все люди были братьями, чтобы все за одного и всякий за всех. Ну, как умел, сказал. Не поверил — все допрашивал, как мы молимся.....

Все помолчали. Семенов вдруг поднялся:

— Дай мне папироску.

— Да ведь нехорошо тебе, Петя, не надо.

— Давай, — сердито сказал он.

Ему дали, он закурил, страшно закашлялся, его стало тянуть как бы на рвоту. Отплевавшись нарочно так, чтобы никто не видал цвет отплеванного, он опять лег на руку.

— Ну, а что старухи наши, — сказал всегда веселый Набатов. Он так называл женщин.

— Да пьют чай и, говорят, нам пришлют, — сказал выходивший и только что вернувшийся Крузе.

— Ну, острог, — сказал он, — вонище такая — хуже не было во всю дорогу. Так тифом и дышем.

Нехлюдов рассказал то, что он видел.

— А не повесили нас и не сошли еще с ума, тифом нас переморят, шопотом продолжал все свое, также мрачно глядя в стену, Семенов.

— Небось, всех не переморят.

— Нет, всех, — сердито шептал Семенов. — Ты смотри, что делается: были Декабристы; как Герцен говорил: их извлекли из обращения, все приподнявшиеся выше толпы головы срубили.

— Ведь вернулись.

— Да калеки нравственные.

— Потом наших было больше голов, опять все срубили. Еще будет больше — опять все срубят. Им что? Им все равно.

— Нельзя: некем рубить будет, когда народ будет просвещен.

— Как же, дадут они тебе просветить народ, а народ, такой, как теперь, еще хуже их. Вон Дмитрий Иванович что рассказывал.

— Не все это испорченные.

— Нет, все. Не то мы делали. Если бы сначала теперь, я бы не то делал. 1-ое Марта мало. Надо было не одного его, а сотни тысяч, всю эту поганую буржуазию перебить, мерзавцев, — шипел он.342 — Чтож тогда народ? — Вот, говорят, выдумали балоны и бомбы душительные, — вот летать и как клопов их посыпать. О! негодяи.

— Так чтож ты сделаешь, когда народ не готов, когда народ выдаст нас же.

— Всех душить, всех, всех! — прошипел Семенов и странно заплакал и закашлялся.

В коридоре зашумели. Сторожа принесли две кровати и самовар. Нехлюдов выложил из карманов на окно свертки покупок, чаю, сахара, табаку и хотел уходит, но Набатов удержал его и, выйдя в коридор, сказал, что необходимо перевести Семенова в больницу.

— Вы понимаете, не для себя, но ему лучше.

Вышел и Крузе.

— Я думаю, что ему все равно. Он очень плох. Как бы нынче не кончился.

Нехлюдов пошел к смотрителю и потом к Доктору. Оказалось, что в больнице нет места. Надо было просить разрешения его поместить в городскую больницу. Нехлюдов поехал к Губернатору. У него играли в три стола в карты.

— Ну вот это мило, — сказала губернаторша, встречая Нехлюдова. — Пожалуйте в дамский. Мы впятером устроим.

Нарядные дамы улыбались. Богатый местный образованный купец здоровался с Нехлюдовым. В столовой стоял чай и вазы с фруктами.

— Я из острога, у меня к вам дело, — сказал Нехлюдов.

Губернатор неохотно вышел из за стола, запомнив, кому сдавать, и выслушал Нехлюдова.

— Чтож прикажете делать. Я писал, писал в министерство, что мы не можем помещать всех.

— Теперь то позвольте этому несчастному хоть умереть в покое.

— Хорошо, я дам разрешение принять в городскую. Да вы вы1 неразобр.]?

— Нет. Я сам поеду.

— Что, вы знали его?

— Да, знал.

И получив разрешение, Нехлюдов поехал назад. Но было поздно.

Когда он вернулся, Семенов лежал навзничь и, очевидно, умирал. Лицо его было такое же озлобленное и если он что говорил, то ругательства. На лице его чередовались выражения испуга и злости. Видеть это выражение злости в лице Семенова было особенно больно потому, что это был человек необыкновенной доброты и самоотвержения.

Не было еще 12 часов, когда два сторожа вынесли легкое и начавшее коченеть тело Семенова в ту мертвецкую, где лежали уже 3 трупа.

* № 91 (рук. № 21).

Придя домой после этого ужасного посещения, Нехлюдов долго не мог успокоиться. «Как же быть в самом деле, — думал Нехлюдов, — исправление, они говорят исправление. Про возмездие, пресечение говорить нечего. Ни смертную казнь, ни истязаний нельзя уже употреблять. Ну так чтоже? Исправление. Но как?» Он вспомнил Московскую даму евангелистку, как она раздавала евангелие и утверждала, что сделала уже много обращений. Нехлюдов вспомнил свое впечатление от Евангелия. Он несколько раз в своей жизни принимался читать его. Еще мать его, ребенком, одно время каждый день с ним вместе читала его. И впечатление от чтения этого осталось очень неопределенное и тяжелое, тяжелое тем, что находя в этой книге очень много глубокого и прекрасного, — такова была вся Нагорная Проповедь, — рядом с этими прекрасными мыслями он находил много нелепого, отталкивающего, в особенности по тому значению, которое придано было этим местам церковью.

«Но что значит это уважение к этой книге не одной Веры Ивановны, Евангелистки, Московской барыни, но всех людей».

** № 92 (рук. №22).

Придя домой после этого ужасного вечера, Нехлюдов долго не мог заснуть.

Мертвое лицо Семенова с виднеющимися зубами, губернаторша в своем шелковом платье шанжан и пухлыми глянцовитыми руками, и острог, мочащиеся ве коридоре колодники, и мертвецкая, и запах тифа и смерти, и, хуже всего, ужасная, озлобленная смерть такого человека, как Семенов, трогательную историю которого он знал. Вообще за последнее время, особенно дорогой, Нехлюдов узнал этих людей, революционеров, к которым он, как все люди его круга, питал после 1-го Марта если не отвращение, то отдаление. Теперь он ближе узнал всю историю этого движения и совсем иначе понял его. Все то, что делалось этими людьми и 1-го Марта и до и после него, все это было месть за те жестокия, нетолько незаслуженные страдания, которые несли эти люди. Были среди них люди слабые, тщеславные, но эти люди были много выше тех подлых людей, их врагов, жандармов, сыщиков, прокуроров, которые их мучали. Большинство же из них были люди самой высокой нравственности. Таковы были все эти 4 человека.

Семенов был сын нажившагося чиновника, который, кончив курс, пошел, бросив успокоенную, богатую жизнь, в народ, чтобы избавить его от рабства, был рабочим на фабрике, взят и сидел по острогам и крепостям три года, потом сошелся с революционерами и был сужден и приговорен к каторге. Набатов был крестьянин, кончивший курс с золотой медалью и не поладивший в университете, a поступивший в рабочие. Ему было 26 лет, и он 8 лет провел в тюрьмах. Вильгельмсон был офицером. Крузе был адвокат. У всех у них были друзья, братья, сестры, также погибшие прежде их и также страдавшие. Началось с того, что они шли в народ, чтоб просветить его. Их за это казнили. Они мстили за это. За их месть им мстили еще хуже, и вот дошло до 1-го Марта, и тогда мстили им за прошедшее, и они отвечали тем же.

Нехлюдов думал про все это и, не ложась спать, ходил взад и вперед. Мысли его о прошедшем этих людей перебивались воспоминаниями о том, что он видел нынче и в остроге.

— Ах, какой ужас, какой ужас, — повторял он, вспоминая343 В подлиннике: вспомнив в особенности часто и с особенным отвращением то, что видел сквозь окно в последней камере, и о том равнодушном и спокойном в зле выражении Федорова и хохоте всей каторги над словами Евангелия.

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.