IV.
ВАРИАНТЫ ИЗ ПЕРВОЙ И ВТОРОЙ РЕДАКЦИИ
«ОТРОЧЕСТВА»

* № 1 (I ред.).

Провожая нас, папа сказал Володе: «Вы едете одни, надеюсь, что ты теперь не ребенок, не будешь шалить и присмотришь за своим меньшим братом». Мими он сказал: «присмотрите, chère,75 *** дорогая, и за мальчиками, они еще такие дети!» Михею он сказал, когда тот на крыльце целовал его в плечико: «смотри, братец, чтобы у меня все было в порядке дорогой, и за детьми смотреть хорошенько». Из этого я заключил, что отношения мои к Володе, Мими и Михею были определены неясно и сбивчиво, и что дорогою я могу пользоваться совершенной свободой.

* № 2 (II ред.).

Поездка на долгих.


Глава 1.

<Со смертью матери окончилась для меня счастливая пора детства, и началась новая эпоха отрочества. Воспоминания об этой эпохе отделяются от предыдущих шестью неделями, во время которых я ходил в курточке с плерезами, и отличаются от них тем, что я уже не с тою отрадно-спокойною грустью останавливаю на них свое воображеиие. Иногда к воспоминаниям этим примешивается чувство досады и раскаяния: влияние некоторых ошибок, сделанных в отрочестве, теперь еще отзывается на мне, я чувствую тайную связь между теперешним моим направлением и тогдашними поступками, и мне тяжело иногда быть чистосердечным и беспристрастным, описывая самого себя, так что чем ближе ко мне становятся воспоминания, тем с меньшей ясностью представляются они. Странно, что из первых шести недель траура мне ясно представляются только одни воспоминания нашего путешествия. Исключая их в моем воображении возникают только какие-то смутные впечатления грустных


Первая страница рукописи II редакции «Отрочества»


лиц, церковных обрядов, черных платий, чепцов, надгробных пений, шепчущихся, печальных голосов и плёрёз, плерез на рукавах, воротниках, чепцах... везде, везде. — Цвет немножко уже засаленных белых тесемок, которыми обшиты мои рукава, двоящихся в моих, большей частью заплаканных, глазах, и тяжелое чувство принуждения, стесняющее уже давно возникнувшее во мне желание шалить и резвиться, составляют самое постоянное и памятное впечатление за все это время. —>

* № 3 (I ред.). Разговоры.
Новый взгляд. III.
Катенька хочет идти в монастырь.

Один раз после отдыха и обеда на постоялом дворе, Володя поместился в карету, а наслаждаться бричкой черед пришел Катиньке. Не смотря на её сопротивление, я положил за её спину и под нее все наши подушки и, воображая себя её покровителем, гордо уселся на своем месте и выпустил правую ногу из экипажа. — Катенька, опустив хорошенькую белокурую головку, повязанную белым платочком, молча сидела подле меня и вертела в маленьких ручках соломенку, пристально следила своими ярко-голубыми глазками за убегающей под колесами пыльной дорогой. Нежное личико её слегка покрыто нежным, розовым весенним загаром и было задумчиво; выражение его не имело ничего детского. «А как ты думаешь, Катинька, сказал я ей, какая Москва?»

— «Не знаю», отвечала она нехотя.

— «Ну все-таки, как ты думаешь, больше Серпухова или нет?»

— «Больше», сказала она с видимым желанием, чтобы я ее оставил в покое. Я покраснел и почувствовал, что очень глуп. —

По тому странному инстинктивному чувству, которым один человек угадывает мысли другого, и который бывает путеводною нитью разговора, Катенька почувствовала верно, что меня, оскорбило её равнодушие и, подняв головку, дружески обратилась ко мне. — «Что, Николинька, весело вам было? Бабушка не очень сердита?»

— «Совсем нет; это так только говорят», отвечал я: «а она, напротив, была очень добрая и веселая. Коли бы ты видела, какой был бал в её имянины».

— «А маменька говорит, что она ужасно строгая,76 В подлиннике: строгает, и все меня стращает Графиней. Да, впрочем, Бог знает, будем ли...»

— «Что-о?» спросил я с беспокойством.

— «Нет, тебе нельзя говорить секреты — ты раскажешь».

— «Ну скажи пожалуйста, я, ей Богу, никому не скажу; верно про бабушку?»

— «Нет, не про бабушку; да я не скажу, уж как ни проси».

— «Ну, пожалуйста, верно про нас, а?» сказал я, взяв ее за руку, чтобы обратить на себя её внимание.

— «Ни за что», отвечала она, освобождая свою руку. Но я видел, что ей хочется рассказать свой секреть — только надо было не настаивать.

— «Ну, хорошо. Про что это мы говорили?» продолжал я, постукивая ногою о кузов: «да, какой бал был у бабушки. Вот жалко, что вас не было. Большие были и танцовали, а с какой девочкой мы там познакомились!» и я стал со всем увлечением любви, которая, несмотря на все треволнения, еще ярким пламенем горела в моей юной душе, описывать подробности моего с ней знакомства и её необыкновенную миловидность, ум и другие удивительные качества, про которых я, сказать по правде, ничего не мог знать. Мне очень не нравилось, что Катинька слушала меня очень равнодушно и даже, кажется, вовсе не слушала. Я и впоследствии замечал в себе несколько раз эту замашку: женщинам, которые мне нравились, без всякой видимой цели рассказывать про мою любовь к другим. Это бывало всегда моим любимым разговором, и я до сих пор не знаю, каких ожидал я от этого последствий, и что находил в том любезного.

Итак, Катенька как будто не слушала меня. Я кончил свои признания и замолчал. Мне опять стало неловко. Видно было, что между нами стало мало общего. Я болтал ногой около колеса с намерением доказать свою храбрость.

— «Полно шалить, прими ногу», сказала Катинька наставническим тоном. Я принял ногу, но её замечание окончательно обидело меня.

Со времени нашего отъезда в первый раз из деревни я замечал огромную перемену в Катеньке. Она значительно выросла, развилась и похорошела. Ей было 13 лет, но она казалась девушкой лет 15; особенно же в разговоре и манерах она далеко перегнала наивную Любочку. Она была в том переходном состоянии, во время которого девочки бывают как-то особенно неровны в приемах и застенчивы. Впрочем, я так привык с детских лет считать ее за сестру, что все она была для меня той же Катенькой, которую я помнил еще покрытую веснушками с рыжеватенькой головкой, обстриженной под гребенку, и я мало обращал на произшедшия в ней физическия перемены; мне только не нравилось то, что она морально переменилась в отношении ко всем нам: она как-то отшатнулась от всех нас и стала больше оказывать доверенности и любви своей матери. При ней уже нельзя было трунить над Мими: она сердилась за это. Любочка не смела шалить при ней из опасения, чтобы она не рассказала про то своей матери, и часто я сам слышал, как Мими, запершись в комнате, о чем-то шепталась с своей дочерью. —

— «Катинька!....... сказал я, с решительностью поворачиваясь к ней. «Скажи по правде, отчего ты с некоторых пор стала какая-то странная?»

— «Неужели я странная?» сказала Катенька с одушевлением, которое ясно доказывало, что мое замечание интересовало ее: «я совсем не странная».

— «Нет, ты совсем не такая, какой была прежде», продолжал я. «Прежде видно было, что ты нас любишь и считаешь, как родными, так же, как и мы тебя, а теперь ты стала такая серьезная, разговариваешь только с Мими, точно ты не хочешь совсем нас знать». Говоря это, я начинал уже ощущать легкое щикотание в носу, всегда предшествующее слезам, которые всегда навертывались мне на глаза, когда я высказывал давно сдержанную, задушевную мысль.

— «Да ведь нельзя же всегда оставаться одинаковыми», сказала Катенька.

— «Отчего же?»

— «Надобно же когда-нибудь перемениться. Ведь не все же нам жить вместе».

— «Отчего?» продолжал я допрашивать.

Катенька имела привычку доказывать все какою-то фаталистическою необходимостью. «Надо же, мол, и дурам быть», сказала она мне однажды, когда я побранился с ней.

— «Да затем, что маменька могла жить у вашей маменьки, своим другом; но, Бог знает, сойдутся ли они с Графиней, которая, говорят, такая сердитая. Кроме того, все-таки когда нибудь да мы разойдемся: вы богатые — у вас есть Петровское, а мы бедные — у маменьки ничего нет».

Ваша маменька, моя маменька, вы богатые, мы бедные — эти слова были для меня необыкновенно странны и в первый раз развили во мне сознание не только о неравенстве наших положений, но и вообще о положении Мими и Катеньки, о котором я до сей поры ровно ничего не знал и не думал. Мне казалось, что Катенька и Мими должны жить всегда с нами и делить с нами все поровну. Иначе и быть не могло, по моим понятиям. — Теперь же тысячи новых мыслей касательно одинокого положения их зароилось в моей голове, мне стало ужасно совестно, что мы богаты, а они нет.

— «Неужели вы точно думаете уехать от нас?» спросил я.

— «Я бы тебе все сказала, да ты разболтаешь».

Я молчал.

— «Маменька сказала мне, что, как только мы приедем в Москву, она станет приискивать для себя особенную квартиру и напишет к папеньке».

— «К папà?»

— «Нет, к моему папà».

Я решительно не знал до сих пор, что у неё был отец. Я не видел никакой необходимости в том, чтобы он был у неё.

— «А где живет твой папенька?»

— «В Петербурге. Он за что-то сердится на маменьку, но она говорит, что теперь они помирятся. Недавно maman получила от него письмо.

И Катенька рассказала мне под самым строгим секретом, что Мими очень огорчена, сама не знает, как жить, и не хочет оставаться у нас.

Все это, не знаю, почему, внушало мне истинное сожаление к положению Мими и Катеньки и показывало их мне совершенно в новом свете. Высунувшееся в это время красное лицо Мими из окна кареты и крикнувшей своей дочери, чтобы она закрылась зонтиком, а то она загорит, как цыганка, в первый раз показалось мне жалким и, следовательно добрым и приятным. Чувство сожаления всегда обманывало меня. Те, о которых я сожалел, казались мне всегда добрыми и милыми, так что я очень полюбил в это время Катеньку, но какою-то самостоятельною, несколько гордою любовью, нисколько не похожею на ту, которую я испытывал при прощаньи с нею и еще меньше похожую на преданную любовь к Соничке.

Во время отдыхов на постоялых дворах много новых наблюдений занимали мое внимание. То рыжебородые дворники в синих кафтанах, по дороге бегущие за нами и зазывающие и расхваливающие свои дворы, то ямщики, которые собираются, когда нас сдают, на широком дворе и канаются на кнутовище.

Считая начало поры отрочества со времени нашего путешествия, я основываюсь на том, что, как мне помнится, тут в первый раз мне пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, т. -е. наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющая77 В подлиннике: имеющего общего, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании, чего я никак не предполагал в детстве. Эта мысль, показав мне в первый раз самого себя, как члена необъятного количества людей, и занимающего чуть заметную точку 2 неразобр *** . передо мной необозримого пространства, составила основание различных размышлений и недоумений, которым я предавался в отрочестве, и которые, по моему мнению, составляют отличительный характер этого возраста. Без сомнения, я и прежде слыхал и догадывался, что, кроме нас, существуют люди; но я как-то до сей поры плохо верил в это. И теперь я убежден, что мысль переходить в убеждение только одним известным путем, часто совершенно неожиданным и совершенно особенным от путей, которые, чтобы приобрести то же убеждение, проходят другие умы.

Глядя на сотни дворов в деревнях, которые мы проезжали, на баб и ребятишек, которые с минутным любопытством обращали глаза к шумящему экипажу и исчезали навсегда из глаз; глядя на мужиков, которые не только не снимали шапок перед нами, как я привык это видеть в Петровском, не удостоивали нас даже взглядом, так они были заняты своим делом или мыслями — мне приходили в голову такие вопросы: что же их занимает, ежели они нисколько не заботятся о нас? и из этих вопросов возникали другие: как же они живут, как живут их дети, есть ли у них матери, любят ли они их, или бьют? и т. д. и т. д. — Поздно вечером, напившись чаю с баранками, мы улеглись с Володей на каретные подушки, принесенное Михеем пахучее сено; Михей постелил свою шинель подле нас, но еще не ложился. Полный месяц светил в маленькое окно, и я, сколько не ворочался и как не перекладывал подушку, никак не мог заснуть. Через сени в другой комнате спала Мимы с девочками, но они еще не улеглись, потому что изредка отворялась дверь, и слышны были по сеням шаги их горничной Маши. (Здесь, да извинит меня читатель, я должен обратить его внимание на горничную Машу, как на лицо, история которого, хотя не тесно связана с моею собственной, но всегда шла с нею рядом и всегда находилась под раионом моих наблюдений, так как Маша была первая женщина, на которую я стал смотреть, как на женщину. Может быть я пристрастен, но, по моему мнению, трудно встретить более обворожительное существо. —

Лицо у неё было тонкое с необыкновенно нежными голубыми глазами и с крошечными розовыми губками, чрезвычайно мило, как листики цветочка, загнутыми кверху. Плечи у неё были чудесные. Она была несколько полна, и это прибавляло ей прелести в моих глазах. Но все это я заметил только теперь, хотя знаю ее с тех пор, как самого себя. Она одевалась так, как одеваются все порядочные горничные: мило, скромно и просто — голубое холстинковое платьице, розовенькая косыночка и беленький дорожный чепчик.) —

Дверь из половины Мими отворилась, послышались шаги Маши, вслед за тем крик испуга и голос Михея, говоривший с упреком: «Что это вы меня так испугались, Марья В.? разве я такой страшный?» — «Ах, пустите, Михей И.», и послышался шорох, как будто Михей держал ее, а она хотела вырваться. Потом шопот мужского и женского голоса и шаги направились к дверям. Я почти не обращал внимания на происходившее за дверью, но вдруг Володя, который уже спал, как мне казалось, вскочил с постели, подбежал к окну и с большим вниманием стал смотреть на что-то.

«Что ты смотришь?» спросил я его. — «Молчи», сказал он мне, с нетерпением махая рукой. Я никак не мог понять, что могло так занимать его, но, чтоб решить этот вопрос, на ципочках подошел к нему. Он прильнул к стеклу и пристально смотрел под навес, в тени которого виднелись две человеческия фигуры. В глазах Володи я заметил в эту минуту выражение, чрезвычайно похожее на выражение сладеньких глаз папа, но я не смог понять, что так радует его. Мне казалось, все это нисколько не касалось до него.

— «Пустите, Михей И., ну вас к Богу, увидят», говорил женский голос.

— «Отчего ты мине не хочешь любить. Я, как перед Богом, вас вот как люблю!»

— «Ой! спину сломали!»

— «Ты мне только скажи слово, я буду барина просить. Уж я слово сказал: никого не хочу любить, окромя тебя. Пойдешь за меня?»

— «Ну бросьте руки-то, что балуете». Послышался поцалуй и легкий смех, и Маша выбежала из-под навеса. Во время этого разговора я перестал *** удивляться удивлению Володи, и мне показалось, что не только до него, но и до меня все это касалось несколько. Маша пробежала в половину Мими, и все затихло; но меня долго что-то беспокоило, и я никак не мог заснуть. Тоже и это новое для меня чувство родилось в первый раз во мне и составило новый отличительный признак нового возраста.

* № 4 (до I ред.).

Мими для меня теперь постороннее лицо: ни в каком случае она не имеет право вмешиваться в дела наши, я ее нисколько не боюсь и даже иногда подтруниваю над нею, и мне кажется всякий раз, когда на её лице показываются красные пятна, что она сердится за то, что потеряла всякую власть над нами, — мысль, необыкновенно льстящая моему самолюбию. Вражда между нею и Карлом Иванычем продолжается; но реже выказывается, так как они редко сходятся и оба без памяти боятся бабушки. Карл Иванычь чрезвычайно изменился: вопервых, по недавно подслушанному мною разговору бабушки с папа, я узнал, что он не гувернёр, a «menin», дядька, который только может водить нас гулять, и что нам необходимо настоящий гувернёр-француз и вовторых, Карл Иваныч уже больше не учил нас; следовательно, в Москве у него не бывало в руках ни линейки, ни книги диялогов, ни мелу, которым он отмечал проступки — одним словом, не было тех грозных атрибутов власти, которые в деревне внушали нам к нему такой страх; оставалась одна палка для гулянья, подтверждающая слова бабушки, что он только способен водить гулять нас; в 3 -их приятель его Schönheit сшил ему новый фрак без буфочек на плечах и медных пуговиц, и в этом наряде он много важности потерял в моих глазах. Но, что хуже всего, почтенная, многоуважаемая красная шапочка была заменена рыжим париком, который нисколько, как я ни прищуривался, не походил на естественные волоса. Одним словом, Карл Иваныч, дядька, сошел в моем мнении на много ступеней ниже: он уж казался мне чем-то средним между Николаем и тем Карлом Иванычем, который был в деревне. — В Любочке мало произошло перемен; тем более что, так как со времени нашего переезда в Москву девочки как-то отдалились от нас; не было ни общих уроков, ни общих игор. Я мало обращал на нее внимание; да и гордость быть мальчиком, а не девочкой, делала то, что я даже с некоторым презрением и гордым сознанием своего достоинства смотрел на нее. Но Катеньку узнать не было никакой возможности, такая она стала гордая не гордая, скучная не скучная, а странная. Она еще похорошела, личико, шейка и ручки её были такие нежные, розовенькия, но теперь мне и в мысль не приходило поцеловать ее, как я это делал 2 года тому назад. Я был слишком далек от неё. К ним, т. е. к девочкам, приезжали какие-то чужия девочки, и они с ними играли в какие-то куклы и другие смешные игры, но никогда не присоединялись к нам. И часто я с завистью и грустью слушал внизу, как звонко и радостно раздавались наверху их голоса и смех, особенно серебрянный голосок Катеньки.

* № 5 (I ред.). Дробь. IV.

Как я уже говорил, шесть недель траура не оставили во мне почти никаких воспоминаний. Хорошее расположение духа, которым я наслаждался дорогой, разбилось в дребезги о печаль бабушки, выражавшуюся78 В подлиннике: выражаювшуюся так резко и отчаянно, и о постоянное принуждение, которое наводил на меня вид обшитых белой тесемкой рукавчиков. — Теперь я должен выступить из хронологического порядка повествования, для того, чтобы ближе познакомить моих читателей с положением нашим. Ничто так не поразило меня в мой приезд в Москву, как странная внешняя перемена, происшедшая в Карле Иваныче. —

Почтенная, мною любимая, уважаемая и имеющая в моих глазах особенный характер достоинства лысина, зачесываемая сзади длинными прядями седых волос и изредка покрывающаяся красною шапочкой, заменилась какой-то странной рыжей, масляной оболочкой, называемой парик, как я узнал впоследствии. Я говорю странной оболочкой, потому что действительно не нахожу другого названия для этой штуки. Только впоследствии я узнал, что штука эта имела назначение заменять волоса и походить на них; тогда же, кладя руку на сердце, я никогда бы не подумал этого.

Синий фрак с медными пуговицами на плечах, облачение в который означало всегда что-то необыкновенное и располагало меня к праздничному расположению духа, употреблялся ежедневно, а новый, черный фрак с узкими, узкими фалдочками, произведение друга Schönheit, заменял его в торжественных случаях, казинетовые штаны, на которых я знал каждую заплаточку и пятнушко, переданы Николаю. Одним словом, Карл Иваныч уж не тот и много прелести и достоинств потерял в моих глазах. —

Несколько дней после приезда он повел нас гулять.

«Nun, liebe Kinder»,79 *** Теперь, милые дети, начал он своим торжественным тоном: «теперь уже вы большия дети, вам можно понимать», посадив нас около себя на скамейке в уединенном месте в Нескучном саду. Несмотря на парик, он в эту минуту был тем же старым, добрым Карлом Иванычем. «Потеря, которую вы сделали, невозвратима; но что же делать? я чувствую ее так же, как и вы», сказал он с таким трогательным выражением, что нельзя было сомневаться в искренности его слов. «Теперь Dие Gräfin, ваша бабушка (он никогда *** не забывал прибавлять die Gräfin, говоря о ней) заступила её место и будет для вас второй маменька. Любите его, любите его, дети!» Он помолчал немного. — «Die Gräfin, ваша бабушка, осталась одна; — вы дети. Она любит вас, как вашу мать, и просила Петра Александровича, ваша папенька, оставить вас у неё». —

— «А папа где будет жить, Карл Иваныч? спросил Володя.

— «Он скоро приедет, будет жить во флигеле и на учителей будет платить за вас: так хотела сама die Gräfin, ваша бабушка. <Теперь, дети, я вам скажу о своей участьи — вы можете понимайть. Одна покойный ваша маменька Иртеньева, Наталь Николаевна, сказал он, поднимая руки к небу, — одна ваша маменька понимала меня и любила старика глухого Карла Иваныча. Я поступил к вам, Володя был еще у кормилицы, а Николенька не родился. Когда у Волод была горячка, я не смыкал глаз 2 недели......» Вдруг Карл Иваныч остановился и прекратил свою речь на месте, хотя несколько раз слышанном мною, следовательно, не новом но не менее того возбуждавшем всегда во мне удивление к его добродетелям. Теперь мне особенно приятно было слышать песнь, хотя уже давно известную, но всегда трогательную, так как она обращалась в первый раз прямо к нам, как к лицам, заслуживающим его доверия <— обстоятельство, доставлявшее тогда великое удовольствие моему самолюбию>. Друг портной Schönheit, некоторые люди, Володина горячка, неблагодарность — все в давно известном мне методическом порядке вышло на сцену.

«Но многоуважаемая dие Gräfin, ваша бабушка, не любит меня, я, я должен буду с вами расстаться».

Бабушка хочет заменить нам мать. Горизонт моей будущности начинал проясняться. Но я горько ошибался, воображая, что бабушка после первого припадка горести будет тою же приятной старушкой, какою я знал ее. Горесть странно подействовала на её характер. —

— «Вы хотите уехать от нас?» спросил. я, поворачиваясь к нему, но не взял его за руку, как я это деловал встарину. Какой-то ложный стыд остановил меня. — «Я не хочу, продолжал Карл Иваныч, но я должен. Бог милостив, я составлю сам свое счастье, и вы будьте счастливы, дети, и помните вашего старого друга Карла Иваныча, который никогда вас не будет забыть». — С этими словами он торжественно встал, обдернул фалды своего фрака и пошел дальше. Мы молча последовали за ним, не смея нарушать его молчания, и меня долго впоследствии занимал вопрос, каким образом он надеется сам составить свое счастье.> Бабушка много, очень много изменилась. В несколько месяцев после кончины матушки она состарелась физически и морально больше, чем за 20 лет. Моль уже ест сукно и басон в высокой, высокой карете, в которой она выезжала прежде с двумя огромными лакеями, и едва едва у неё достает сил с помощью горничной перейти через комнату. Лицо стало какого-то прозрачно желтого цвета и носит на себе почти всегда отпечаток досады и неудовольствия, все покрылось морщинами; на белых, нежных руках образовались складки, даже на концах пальцев, как будто они только-что вымыты горячей водой. Любовь ее, однако, не трогала меня и внушала мне больше сожаления. Я инстинктивно понимал, что она в нас любила не нас, a воспоминания. Гости почти никто не принимаются, но она любит видеть нас подле себя, в особенности Любочку, которую, по моим замечаниям, она не любила прежде. К папа она как-то особенно серьезно вежлива и внимательна; но ко всем остальным лицам, живущим у нас в доме, она, как кажется, питает особенную ненависть, в особенности к Мими, которой однако она удвоила жалованье и сказала, что «вы, моя милая, надеюсь, останетесь у меня. Коли покойница находила, что вы хороши, так и для меня вы будете хороши», и Мими осталась. Карла Иваныча она называет, говоря про него, дядькой: «позовите обедать дядьку», и я должен признаться, что Карл Иваныч дядька потерял от этого немного важности в моих глазах. С горничной своей она не перестает ссориться, беспрестанно называет ее «вы, моя милая», угрожает ей выгнать ее, сердится до слез, но никогда не приводить в исполнение своей угрозы, несмотря на то, что горничная Гаша, самая ворчливая и грубая горничная в свете, часто говорить, хлопая дверью: «что ж прогоните, не заплачу» и т. п. Когда бабушка несколько успокоилась, и нас стали пускать к ней, я ее всегда видал в одном и том же черном шелковом капоте, свежем чепчике и белом, как снег, платочке, которым она повязывала свою шею.

Она сидит в своих больших волтеровских креслах, раскладывает пасьянс или слушает старый роман M-me Радклиф, который, по её желанию, читает ей Мими или П. В. По лицу её видно, что истории с привиденьями и ужасами очень мало интересуют её, и мысли её далеко в прошедшем. Я не могу верить, чтобы она действительно любила сочинения M-me Радклиф, хотя и уверяла, что не существует более приятной книги. Мне кажется только, что равномерный звук читающего голоса распологал ее к мечтанию. Почти все напоминало ей матушку, так что часто я замечал, как Мими и Гаша делали нам жесты, когда мы только-что начинали говорить о вещах, которые будто бы могли напомнить о матушке. Никогда не забуду я её горести при свидании с папа; тем более, что я тогда никак не понимал, каким образом вид папа мог так опечалить ее. Когда приходили ей такие воспоминания, она обыкновенно брала в руки черепаховую табакерку с портретом maman и до тех пор пристально смотрела на нее, пока тяжелые старческия слезы не застилали ей глаза. Тогда она брала один из батистовых платков, обыкновенно лежавших около неё, прикладывала их *** к лицу, подзывала кого нибудь из нас, клала ему руку на плечо, и слышались тяжелые рыдания. Но не знаю, почему любовь бабушки не трогала меня и не внушала взаимности. Понимал ли я инстинктивно, что она любила нас не за самих себя, а как воспоминание, или действительно справедливо то, что для каждой любви необходима привлекательная внешность, я не мог ее любить, как матушку, скажу больше, вспоминая слова Карла Иваныча, что она хочет заменить нам мать, я понимал, что дать ей в моем сердце место любви, занимаемое воспоминанием о матери, было бы хуже, чем кощунство.

* № 6 (I ред.).

то страсть к девичьей, в которой он проводил все свободное время, разумеется, тогда, когда никто не мог поймать его там. Я всегда следил за его страстями, и сам невольно увлекался ими; но предаваться им было уже для меня невозможно, так как место было занято им; и я молча завидовал. Особенно последняя страсть Володи занимала меня, и я внимательно и далеко не беспристрастно следил за ней. По целым часам проводил я в чулане под лестницею, без всякой мысли, с напряженным вниманием прислушиваясь к малейшим движениям, происходившим наверху, и наблюдая сцены, происходившия в корридоре. Ссоры, происходившия между нами, производили во мне тоже чувство зависти к счастливому, благородно-откровенному характеру Володи, которому я удивлялся, но не мог подражать.

* № 7 (II ред.). Глава 10-я<Девичья> Маша.

Я был дурен, знал это, и мысль, что я не могу никому нравиться мучала меня. А ничто — я твердо убежден — не имеет такого разительного влияния на направление человека, как наружность его. И не столько самая наружность, сколько убеждение в привлекательности, или непривлекательности её. —

Отчего мне не признаться в чувстве, которое едва ли не испытывал каждый ребенок, воспитывавшийся дома, тем более, что, несмотря на то, что чувство это было дурно направлено, оно было искренно, благородно и не повело меня ни к чему дурному. Я был влюблен в горничную Машу, влюблен страстно без памяти; она казалась мне богиней, недоступной для меня, ничтожного смертного. — Ни в одном из любовных увлечений, которые я испытывал в своей жизни, я не чувствовал до такой степени свое ничтожество перед предметом своей страсти, как *** в этом случае; поэтому-то я и заключаю, что с большей силой я не любил никогда. —

* № 8 (II ред.).

С того самого дня все свободное время, которое я мог урвать от принужденных занятий, я посвещал тому, чтобы, спрятавшись зa дверь на площадке лестницы, дожидаться той минуты, когда она выйдет из девичьей и пройдет мимо меня, или заговорит с кем нибудь, или примется гладить в сенях платочки и чепчики. — Смотреть, слушать ее было для меня верхом наслаждения. Запах масла и волос от её головы, когда она близко проходила мимо, заставлял меня задыхаться от волнения. — Когда в классной я чувствовал запах спаленного утюгом сукна, доказывавшего, что она гладит на лестнице, я совершенно терялся и не только не мог учиться, но даже сказывать знакомые уроки. Я проводил целые часы в каком-то упоительном восторге, глядя на нее, когда она, засучив полные, белые руки, перемывала в корыте мелкое белье бабушки. Но ничто не может передать того невыразимого наслаждения и вместе тревоги, которые я испытывал, когда смотрел на нее в то время, как она, нагнувшись, мыла лестницу. —

* № 9 (I ред.).

Дурное расположение духа бабушки особенно резко выразилось при одном обстоятельстве и даже имело решительное влияние на многия перемены, происшедшия в нашем образе жизни и воспитания, в одном обстоятельстве, хотя неважном в самом себе, но которое я должен все-таки рассказать.

— «Что это у тебя в руках?» спросила Володю Любочка, когда мы перед обедом, с дробью, сошлись с ними в зале.

— «А ты не знаешь, что такое?» сказал Володя, показывая ей горсть дроби, которую он где-то достал у Карла Иваныча.

— «Что это порох?!!» запищала Любочка, выпучивая свои большие черные глаза и отскочив от него.

— «Да, порох», сказал Володя, пересыпая дробь из руки в руку: «вот посмотри, вспыхнет, так весь дом взлетит на воздух», прибавил он, поднося руки к Катенькину лицу. В это время вдруг что-то зашумело сзади нас, и не успел я догадаться, что это было платье Мими, как её красное в пятнах лицо, которое было еще краснее в эту минуту, очутилось перед Володей, и она схватила его за руку. «Qu’est ce que vous faîtes?»80 [Что вы делаете?] закричала она задыхающимся страшным голосом. Вы своими шалостями всех погубите и меня, и Катеньку, и вашу бабушку — всех. Где вы взяли это? Бросьте», кричала она, с такой силой крутя его руки, что Володя сморщился, и дробь посыпалась на пол. Мими с выражением неописанной твердости духа подошла большими, решительными шагами к рассыпанной дроби и, презирая опасность, могущую приключиться от неожиданного взрыва, начала топтать ее ногами. Когда ей показалось, что опасность миновалась, она позвала Михея, приказала ему выбросить весь этот порох куда нибудь подальше или всего лучше в воду и напустилась на Володю. «Где вы взяли это?» Володя с улыбкой отвечал, что Карл Иваныч дал ему эту дробь. «Хорошо он смотрит за ними», сказала она, обращаясь к потолку. «Да чему вы смеетесь? Как вы смеете смеяться, когда я с вами говорю». Володя молча улыбался, смотря ей прямо в глаза. Это, казалось, окончательно вывело ее из всяких границ. — «Да как вы смеете смеяться, вы хотели всех нас сжечь. Mauvais sujet»,81 *** Негодный, закричала она, задыхаясь от злости. — «Что вы беснуетесь, Мими, разве этим можно сжечь?» отвечал Володя с притворно хладнокровным видом должно быть с намерением еще больше рассердить ее. — Несколько секунд Мими не могла выговорить слова от волнения. — «Пойдемте к бабушке», закричала она, вдруг хватая его за руку. Володя вырвался и хотел уйдти, но она схватила его за ворот и потащила в гостиную. — «Что с вами», закричал Володя, одним сильным движением оттолкнул ее от себя и остановился перед нею с таким гордым и гневным выражением, что Мими не посмела более подходить к нему; а отчаянно встряхивая чепцом, большими шагами направилась к гостиной. — «Вы будете это помнить», пробормотала она. Любочка и Катенька с бледными испуганными лицами, боясь сказать слово и пошевелиться, смотрели на эту сцену.

* № 10 (I ред.). Странная перемена. V.

Не знаю, каким образом дошло до сведения Карла Иваныча, что его отпустят. Может быть, я или Володя проболтались Николаю, но я знаю положительно, что он знал это в тотъже день вечером. Хотя он ничего не говорил нам, но с этого самого времени я стал замечать перемену в его образе жизни и обращении с нами. —

Боже мой, что сделалось с Карлом Иванычем.

Он стал редко бывать дома и иногда возвращался после полуночи. —

Друг Schönheit часто заходил к нему, к нам наверх, и, таинственно поговорив о чем-то *** с Карлом Иванычем, уходил с ним.

* № 11 (I ред.).

Карл Иваныч не раз возвращался домой в таком положении с того дня, как узнал, что его отпускают. Ф Фе- дор И Иванович в это время имел намерение жениться, как я это узнал случайно от Мими, которая с досадой рассказывала об этом экономке, презрительно называя его женихом. Странно, что хотя Мими в иерархии гувернанок и гувернеров стояла гораздо выше Карла Иваныча и выдти за него замуж верно считала невозможным для себя унижением, но явно было, что намерение Карла Иваныча, которое теперь стало известно всему дому, огорчало ее: она часто с едкой насмешкой намекала о нем, как о женихе, в его отсутствие с ним же стала гораздо любезнее и не только не вредила ему, а заступалась за него. Намерение жениться, парик, новый фрак и вино, которым он предался, происходили явно от одной общей причины, и эта причина была желание забыться. — Одним словом, с горя, что он должен оставить жизнь, которую он вел 12 лет с нами, Карл Иваныч загулял.

* № 12 (I ред.).

«Тогда маменька сказал: « Г Густав , отдадим его в ученьи к моему брату, пускай он будет часовой дел мастер», и папенька сказал: «хорошо». Und mein Bater fagte «gut». —

Дяденька жил в городе 15 Meilen от нас; я жил у него 1 1/2 года, очень старался, и он обещал мне сделать своим Geselle82 *** подмастерьем через 2 год. У дяди была дочь Linchen, и Linchen полюбила меня. Да, я был красивый мущина, голубой глаза, римско нози, высокой рост. Когда я проходил по улицам, то всякий дѣв девушка смотрел на меня и смеялся, und 2 неразобр. *** .

Был один раз праздник, 1800 году. Я надел новый камзол, *** сидел на лавочки подле наших ворот и курил трубочка und rauchte mein Bfeifchen. Linchen подошла ко мне и сказала: «отчего вы такой скучной, Карл Иваныч?» Я сказал: «Linchen, я родился несчастлив и буду несчастлив. Я вас люблю, но я на вас не женюсь — мне это говорит мое сердце. Eine innerliche Stimme sagt mir dieses.83 *** Внутренний голос говорит мне это. Только я кончил это, пришел Полицей Beamter und sagte84 *** полицейский чиновник и сказал «Карл Иваныч, вы знаете, по всей Саксонии назначена Conscription,85 *** рекрутский набор, и всякий молодой человек от 18 до 21 года должен быть золдат. Пойдемте со мной и вы вытащите жребий». Я пошел. Мой отец и брат Johann были там, и было много народ. Мне достался жребий не служить, а Фрицу служить, и папенька сказал: «это Бог наказывает за грехи моей матери».

* № 13 (I ред.).

«Ах, Николенька, Николенька, продолжал он, понюхав табаку, после продолжительной паузы. Тогда было страшное время, тогда был Наполеон. Он хотел завоевать Германию, Рейн и Саксонию. Мы до капли крови защищались. Und wir wertbeidigten unfer Baterland bis auf den letzten Tropfen Blut».86 *** И мы защищали свою родину до последней капли крови.

Я пропущу здесь описание кампаний, сделанных Карлом Иванычем, потому что, во-первых, это слишком длинно, а, во-вторых, я не надеюсь на свою память и боюсь испортить его наивную прелесть своими неудачными подделками, а передам только одно обстоятельство этой войны, которое особенно живо поразило меня и внушило страшное отвращение к жестокому Наполеону за его несправедливое обращение с Немцами вообще и с Карлом Иванычем в особенности. Вот как передал он мне это обстоятельство.

Он рассказывал мне, как в одной битве его полк побежал на штурм; но было так грязно, что нельзя было бежать. Скоро он выбился außer Atem,87 *** из сил, букв, «из дыхания». спотыкнулся, упал в изнеможении и пролежал на месте вместе с ранеными. Потом, как в другой раз он собственноручно хотел тесаком заколоть Французского Гренадера. Der Franzose wars sein Gewehr und ries Bardon, und ich gab ihm die Freiheit,88 *** Француз бросил свое ружье, запросил пардону, и я дал ему свободу, и я пустил его. Еще он рассказывал мне, как под Аустерлицом у него болел живот, и он целый день лежал на траве и слушал пальбу, и как потом заснул и, проснувшись, узнал, что полк, в котором он находился, сдался. Наполеон прижимал нас ближе и ближе к Вин Napoleon brängte uns immer naher und naher an Wien, но Эрц-Герцог Карл был великий полководец, и он не сдавал ему. Наполеон сказал: «сдайтесь, я отпущу вас», и Эрц-Герцог сказал: «Я не сдамся». Но мы пришли на остров, и провиянт наш был взят, и mein Camrad fagte mir «wir find umring und wir find verloren,89 *** мой товарищ сказал мне: «мы окружены, и мы погибли», мы окружены, и теперь Napoleon возьмет нас». А я сказал: auf Gott allein vertraun. Бог моя надежда». Три дня и три ночь стояли мы на остров, и Наполеон держал нас. У нас не было ни дров, ни хлеба, ни пива, картофеля — ничего. И тиран Napoleon не брал нас в плен и не выпускал, — und der Bofemicht Napoleon mollte und gefangen nehmen und auch nicht frei laffen. Я ел лошади, Николенька, и наконец, Napoleon взял нас. —

* № 14 (I ред.).

Утерев глаза и табачный нос клетчатым платком и приведя в спокойное состояние свое расстроенное лицо, Карл Иваныч продолжал свое повествование.

«Опять я мог бы быть счастливый, но жестоко сутьба преследовал мене. Шпионы Наполеона были тогда во всех городах и деревни, и каждую минута мене могли открыйть. Отец мой не говорила мене ничего; но я знал, он боялся, что в его доме найдут беглый человек, и тогда всей пропало. Отец, кроме того, всей свое имения одал брату Johann’у и мне не було кусок хлеба. Бог мене свидетель, что я не сердился за это, но я его прощал всем, не хотел мешать их счастью и решился идти дальше сам искать свой кусок хлеба. — Но в полк я ни за что на свете не хотел идти, потому что не хотел служить проти свое отечество. Да, Николенька, я могу сказать перед Богом Всемогущим, что я помнил, что мне сказал мой маменька и всегда был честный Саксонец. — Я решился. Суббота вечерком, когда в доме мыли пол, я взял мешок с своими вещами, пришел к маменьке. «Куда идешь, Фриц?» сказала маменька. Я сказал: «я пойду к моему приятелю, он живет за 5 миль отсюда, не найду ли я места». — «Прощай. Когда ты придешь домой, Фриц?» сказала маменька. Я сказал: «прощайте», поцеловал его и не мог удерживать слезы (я хотел совсем уйдти). — «Что ты, мой Фриц, так плачешь? ведь ты придешь на этой недели», и она поцеловала меня. — «Всю Божья Воля, будьте все счастливы», я сказал и пошел. — «Фриц! Что ты говоришь?» закричал маменька: «поди сюда». Я плакал, сердце у меня пригнуть хотело и насилу мог терпейть, но я не посмотрел на него и пошел своим дорогам. Больше я никогда не видал свою маменька и не знаю, жив ли он, или померла. Так я должен был, как колодник, бежать из собственна своего дома и в чужих людях искать своего хлеба. Ich fam nach Ems,90 *** Я пришел в Эмс, там мене узнал Генерал Спазин, который лечился там звоим семейства, полюбил мене, достал у посланника паспорт и взял мене к себе учить его маленькия детьи, и я поехал в Россию». — Тут Карл Иваныч снова сделал продолжительную паузу, понюхал табачку и, поправив кружок с парикмахером, закинул немного назад голову, закатил свои добрые голубые глаза и, слегка покачивая головой, принялся улыбаться так, как улыбаются люди под влиянием приятных воспоминаний. «Да, начал он опять, поправившись в кресле: много я испытал в своей жизни хорошего и дурного, но вот мой свидетель, сказал он, указывая на образок Спасителя, шитый по канве, висевший над его кроватью, что никто не может сказать, чтобы Карл Иваныч был когда нибудь нечестным человеком. Der General Spasin hatte eine junge Tochter. Das liebensmürditgfte Frautlein, das man nur fehen fonnte. Ich gab ihr Leftion. Kurz, fie wurde in mich verliebt.91 *** У генерала Спазина была молодая дочь, милейшая на свете барышня. Я давал ей уроки. Одним словом, она в меня влюбилась. Он полюбила мене». Пропускаю подробности этой связи, начатой, по рассказу Карла Иваныча, самой барышней, генеральской дочкой, и от которой Карл Иваныч всеми средствами старался удерживать ее, передаю его рассказ в том месте, где опять резко выкаталась немецкая честность и порядочность моего старого дядьки. —

«Один раз мы гуляли в парка, детьи бегали в переди, и я сел на скамейку подле неё. Она сказал мие: «Карл Иваныч, я так люблю вас, что не могу больше терпейть, папенька не позволить нам жениться. Что мы будем делайть?» Я сказал: «будьте тверды, старайтесь меня забыть, потому что я не должен быть хуже бесчувственного бревна и чорной неблагодарностью заплатить за всю благодеяния вашего папеньку. Я уеду от вас». — «Никогда, он закричал, схватил меня за руку и такими большими глазами смотрел на мене: «побежимте, Карл Иваныч, увезите меня». И я сказал: «Ежели бы я это сделал, я бы был подлец и тогда вы не должны меня любить». Я встал и ушел в свою комната, а сам я его очень любил. Потом она уехала с маменькой в Москву, там забыла мене и вышла замуж за кн. Шербовский и благодарил мене, что я был честный человек». — Опять пауза. «Так я пришел потом в ваш дом, к вашей маменька, и его не стало. Теперь старый никуда негодный и моя 20 служба пропал, и я должен идти на улица искать опять на старости лет свой кусок черствого хлеба. Дай Бог, чтобы ваш новый учитель был другой Карл Иваныч. Дай Бог, дай Бог!» повторял он задумчиво с слезами на глазах. Я не мог выдержать и заплакал так сильно, что Карл Иваныч услыхал мои рыдания, он подошел ко мне, погладил по голове и поцеловал. «У вас доброе сердце, Николенька, Бог даст вам счастья, сказал он: не забывайте только своего старого друга». — Куда девались мой ложный стыд плакать, молодечество и гордое сознание, что я уже не мальчик. Я сидел на постели, робко смотрел ему в глаза и не удерживался от приятных слез участия, которые обильными ручьями текли по моим щекам. Истинное чувство всегда возьмет верх над привитыми предразсудками; потому что истинное чувство доставляет истинное душевное наслаждение. Меня более всего расстроивала та мысль, что человек такой добрый, благородный, перенесший столько несчастий, не нашел справедливости и в нашем доме и имеет право обвинять и презирать нас. —

* № 15 (II ред.). Новый гувернер. Глава 7.

На другой день утром в комнате Карла Ивановича уже не оставалось ни одной вещи, принадлежавшей ему. Вместо высокой постели с его пестрым, стеганным одеялом, оставалась пустая кровать с голыми неровными досками; по стенам торчали осиротевшие гвозди, на которых прежде висели его картины, халат, шапочка, часы с егерем; на стене, между окон, заметно было по свежести обой место, затянутое кое-где паутинами, на котором стоял собственный коммод его. Ломовой извощик уже с полчаса дожидался у крыльца, и на лестничной площадке стояли кучей: коммод, чемодан и другие вещи Карла Ивановича; но он все еще медлил, требуя, чтобы папа, бабушка, или доверенное от них лицо пришло освидетельствовать его вещи и убедиться в том, что он не берет ничего чужого: ни матраса, ни подсвечника, ни сапожной колодки — ничего. —

Когда ему, наконец, объяснили, что никто и не думает подозревать его в этом отношении, Карл Ивановичь вздохнул и пошел прощаться с бабушкой.

«Croyez-moi, Madame la Comtesse»,92 *** Поверьте мне. графиня, говорил St. -Jérôme бабушке, в то время, как мы с Карлом Иванычем вошли к ней: «j’envisage l’éducation comme un devoir trop sacré pour le négliger. Je sens toute la gravité de la tâche, que je m’impose, mais je saurais la comprendre et la remplir».93 *** я смотрю на воспитание как на долг слишком священный, чтобы им пренебрегать. Я сознаю всю важность задачи, которую себе ставлю, но я смогу ею овладеть и осуществить ее.

«Je l’espère, mon cher Monsieur St. -Jérôme,94 *** Надеюсь, мой дорогой г. Сен-Жером, — сказала бабушка.

«Et je puis vous promettre»,95 *** И могу вам обещать, продолжал он с большим одушевлением: «sur mon honneurr, Madame la Comtesse, que dans deux ans vous ne reconnaîtrez pas vos élèves. Il faut, que je commence par étudier les capacités, les inclinations, les...»96 *** Клянусь честью, графиня, через два года вы не узнаете своих воспитанников. Мне необходимо начать с изучения их способностей, их наклонностей, их...

— «Pardon, mon cher», сказала бабушка, обращаясь к Карлу Ивановичу, который, сурово взглянув на своего преемника, в это время подошел к бабушке. —

— «Что вы уж едете, мой милый», сказала она: вы бы пообедали с нами».

— «Благодарю вас, Баше Сиятельство», сказал Карл Ивановичь с достоинством: «я должно ехать», и он подошел к её руке.

— «Ну прощайте, мой милый. Очень вам благодарна за ваше усердие и любовь к детям. — Хоть мы с вами и расстаемся, потому что нельзя же держать двух гувернёров, но я вам отдам всегда справедливость».

Карл Ивановичь молча отошел от неё и подошел к Любочке. «Прощайте, Любинъка, (так он называл ее) пожалуйте ручка», сказал он дрожащим голосом. Любочка большими растерянными глазами посмотрела на него и крепко — видно что от души — поцеловала его в плешивую голову. Мими тоже встала, положила вязанье, вытерла платком правую потную руку и подала ее Карлу Ивановичу. —

— «Надеюсь, Карл Ивановичь, сказала она краснея, что мы расстаемся друзьями, и ежели мы бывали виноваты друг перед другом, то все это будет забыто. Не правда ли, Карл Ивановичь?»

— «Вот вам судья!» сказал Карл Ивановичь, одной рукой взяв ее за руку, а другою указывая на образ. Добрый старик был так растроган, что слезы были у него на глазах, и голос прерывался. Он замолчал, схватил руку Мими и так долго и нежно целовал ее, что Мими пришла в замешательство, и не знала, что делать с своими лицом, губами, когда она перестала целовать его в висок. — Я часто имел случай замечать, что, находясь в чувствительном расположении духа, нечаянно и невольно обращаешь свою нежность совсем не на тех людей, которым она предназначена. Карл Ивановичь был огорчен разлукой с нами, а со слезами целовал руку своего единственного врага, ежели только могли быть враги у этого добрейшего существа.

На крыльце Карл Ивановичь простился с нами. Мне пришла в голову в эту минуту сцена его свиданья с матерью, и я не мог удержать слез, не столько от горести разлуки, сколько от этого воспоминания. Николай, стоявший тут же на крыльце, к великому моему удивлению, вдруг скривил рот, когда Карл Ивановичь обнял его, и, не думая скрывать свою слабость, заплакал как женщина.

— «Прощайте, Карл Ивановичь!» —

Растроганный сценой отъезда славного Карла Ивановича, мне как-то странно было слушать самодовольный, беспечный свист Август Антоновича St. -Jérôm’a в то время, как он разбирал свои вещи. Но скоро чувство неудовольствия заменилось во мне весьма естественным чувством любопытства, с которым я рассматривал вещи и движения человека, долженствовавшего иметь на жизнь нашу такое близкое влияние. — Судя по тем красивым щегольским вещам, которые он раскладывал у себя на столике, по сафьянному креслу на медных колесах, которое было внесено в его комнату и в особенности по большому количеству лаковых сапог, прюнелевых ботинок, шелковых жилетов и разноцветных панталон, которых каждая штука, по его собственным словам, стоила не меньше 50 рублей, я заключал, что он должен быть человек очень гордый. Судя же по тому, как он стоял посередине комнаты в то время, как передвигали кровать и вбивали гвозди, с руками, заложенными под фалды коротенького сюртука, и раз ставленными ногами, которые он слегка приводил в движение под такт насвистываемых им веселых мотивов вальсов и водевильных куплетов, я заключал, что он должен быть человек, любящий веселье; но такое веселье, которое едва ли придется нам разделять с ним. — И в том и в другом случае я мало ошибался: Август Антоновичь был молодой белокурый мущина небольшего роста с довольно приятной наружностью и дирочкой на подбородке. — Он был мускулист и коротконожка. —

Ту же особенность, которую я заметил в Г-не Тросте, гувернёре Ивиных, я заметил в нем, т. е. он носил панталоны в обтяжку, весьма красиво обрисовывающие его ляжки и икры, которыми он видимо был очень доволен. — В каждом движении и звуке его голоса выражалось совершенное довольство собой, своими сапогами, своим жилетом, своим разговором, одним словом, всем, что только имело что нибудь общего с его особой. — Он был не глуп и не совсем неуч, как большая часть соотечественников его, приезжающих в Россию, но слишком французская самоуверенность и нелепый взгляд на все Русское человека, который смотрит на вещи не с тем, чтобы понять их, а с тем, чтобы рассказать или описать их, делали его смешным в глазах людей более проницательных, 14-ти летних мальчиков и старушки, расположенной видеть одно хорошее во всем иноземном, в особенности французском. —

Перед обедом и во время обеда Август Антоновичь не умолкал ни на минуту, и бабушка, как казалось, была очень довольна его болтовней. Она взялась объяснить ему наши характеры: «Володя, сказала она, будет военным; он будет хорош собой, ловок, любезен, будет адъютантом какого-нибудь Генерала, будет иметь блестящий успех в большом свете и пойдет далеко по этой дороге. А Николенька, сказала она, подзывая меня к себе, пойдет по дипломатической дороге. Он будет у меня славным дипломатом, прибавила она, поднимая рукою волоса на моем теме, не правда ли?» Не знаю, что разумела бабушка под словом «дипломата», но знаю то, что дипломат, по её понятиям, не мог быть без взбитого кверху хохла, т. е. прически «à la coq», составляющей, по её мнению, отличительную черту этого звания. Вслед за этим Август Антоновичь вынул из кармана красиво исписанную тетрадку и просил бабушку позволения прочесть ей свои мысли о воспитании, которые он, приняв на себя новую обязанность, успел набросать на бумагу. — Бабушка сказала, что это доставит ей большое удовольствие, и St. -Jérôme начал читать Essquisse sur l’éducation de doux nobles enfants Russes, confiés à mes soins par la Comtesse de Torchkoff, ou Précèptes et maximes, a l’usage d’un gouverneur.97 *** План воспитания двух детей из благородной русской фамилии, порученных моим заботам графиней Торжковой, или правила и принципы, служащие руководством для воспитателя.

Само собою разумеется, что только моему нежному возрасту и неразвитым умственным способностям нужно приписать то, что сколько я ни напрягал внимание, я ничего ровно не мог понять из тетрадки St. -Jérôm’a, но бабушка осталась ею очень довольна. За обедом Август Антоновичь обратился было к папа с рассуждениями о семействе Корнаковых, в котором он давал уроки, о самой Княгине и о том, что она весьма приятная дама; но папа, не отвечая ему, сухо спросил, когда он намерен начать классы. —


Глава 8. Новый образ жизни.

Весь порядок наших занятий со вступлением в дом St., Jérôm’a радикально изменился. Спальня превратилась в кабинет, а классная наполнилась крашенными шкафами, которые, откидываясь на ночь, служили нам кроватями, черными досками, глобусами, росписаниями и вообще предметами, наглядно доказывающими старательность и ученость нового гувернера. Росписание занятий, написанное красивым, прямым почерком и висевшее над столом в рамке черного дерева, доказывало ясно, что от 8 часов утра и до 6 вечера мы заняты классами. Исключая Истории, Математики и Русского языка - большая часть времени занята была самим St. -Jérôm’ ом: Латинский язык, Французская грамматика, Французский синтаксис, Французская литература, История Французской литературы, сочинения, диктовки, переводы. —

Никто не ездил к нам по случаю болезни бабушки, и единственным развлечением нашим были уроки фехтованья и верховой езды «l’équitation et les armes»,98 *** верховая езда и фехтование, которые St. -Jérôme нашел необходимыми для нашего совершенного образования. — В столе классной комнаты хранился журнал, в котором балами от «0» до «5» каждый учитель отмечал наши успехи и поведение в классе. В конце недели сводились итоги; и тот, кто в общем числе имел больше 4, получал денежное награждение сверх синенькой, которая давалась нам ежемесячно в виде жалованья; тот же, кто имел меньше 3, подвергался наказанию, состоящему большей частью в лишении права ехать в манеж; и я должен признаться, что часто подвергался этому наказанию. Я шел наравне с Володей, но учился дурно: он учился, а я только сказывал кое-как плохо выученные уроки. Только гораздо после я понял, что можно без трепета дожидаться учителя, хладнокровно, даже с удовольствием, видеть, как он берется за книгу, и рассказывать ему то, что выучил, с чувством самодовольства и радости, как будто сам сочинил то, что повторяешь ему. —

Надо сознаться, что не слишком то хорошо был обдуман план нашего воспитания; но чего же ожидать от человека, который не имеет понятия о том обществе, к которому он готовит своих воспитанников? —

Когда я думаю о таких странных, ни на чем не основанных обычаях, как обычай, существующий у нас, поверять воспитание своих детей иностранцам, я всегда воображаю себе человека с развитыми умственными способностями, но никогда не жившего между людьми — какого-нибудь сына Робинсона Крузое, рожденного и воспитанного в уединении острова; догадался ли бы он когда-нибудь, каким образом Русские дворяне воспитывают своих детей? Ежели бы он думал об этом 100 лет и придумывал бы самые нелепые, несообразные случаи, все бы он не догадался — я уверен — что для того, чтобы дать воспитание человеку высшего образованного сословия одного народа, необходимо поверить его человеку низшего необразованного сословия другого отдаленного народа — самого противоположного первому по направлению, характеру, общественному устройству. —

Приближаясь в моем повествовании к обстоятельству, произведшему во мне резкую моральную перемену, я полагаю нужным объяснить некоторые обстоятельства, подготовившия этот переворот; ибо, я убежден, что никакое обстоятельство, как бы поразительно оно ни было, без помощи постоянно, хотя и незаметно-действующих, причин не в состоянии изменить направления человека. И тем более, из чувствительного, слишком откровенного и пылкого мальчика сделать существо, сосредоточенное и мечтательное. Притом же воспоминания о моем отрочестве и наблюдения, которые я имел случай делать впоследствии над другими детьми, убеждают меня в том, что зародыши неприязненных чувств злобы, зависти и вследствие его скрытности, мечтательности, недоверчивости к себе и другим составляют характеристический признак этого возраста. Это есть род моральной оспы — смотря по обстоятельствам, в различной степени силы — прививающейся к ребенку. Причина такого состояния есть: первое понятие ребенка, — уясненное сознанием — о существовании зла; потому что хорошия и дурные чувства мы понимаем только тогда, когда чувствуем их зародыш в собственном сердце. Невинная душа ребенка, незнавшего различия между добром и удовольствием, злом и неудовольствием, болезненно сжимается от сознания зла, Бог знает, каким путем и зачем, прокрадывающагося99 В подлиннике: прокрадывающимся в его сердце. —

Тревожное, сосредоточенное в самом себе, неестественное состояние души, составляющее общий признак отрочества, усиливалось во мне еще следующими обстоятельствами:

* № 16 (I ред.).

Карл Иваныч остановился в зале и подошел к нему. «Милостивый Государь», сказал он ему шопотом с намерением, чтобы мы не слыхали того, что он станет говорить (я отвернулся, но напрягал все свое внимание.) «Милостивый Государь, Володя умный молодой человек и всегда пойдет хорошо; но за ним надо смотреть, а Николенька слишком доброе сердце, с ним ничего не сделаешь страхомь, а всей можно сделать через ласку». — «Sehr gut, mein Herr»,100 *** Очень хорошо, сударь, сказал Француз, хотя по его выговору можно было заметить, и я после узнал, что он не знал понемецки. —

«Пожалуйста, любите и ласкайте их. Вы всей сделаете лаской». — «Поверьте, Mein Herr, что я съумею найти орудие, которое заставить их повиноваться», сказал Француз, отходя от него, и посмотрел на меня. — Но должно-быть в том взгляде, который я остановил на нем в эту минуту, не было много приятного, потому что он нахмурился и отвернулся. Дело в том, что я убил бы в эту минуту этого фанфарона Француза, так он гадок и жалок казался мне в сравнении с Карлом Иванычем. С этой минуты я почувствовал смешанное чувство злобы и страха к этому человеку. — Уложив весьма тщательно свои вещи на дрожки, Карл Иваныч обнял Николая, нас и с слезами на глазах сошел с крыльца. Старый Николай, повернувшись к стене лицом, хныкал, как баба, и у нас с Володей были слезы на глазах. —

* № 17 (II ред.).

Тут было несколько пачек писем, разделенных по почеркам и с надписями на каждой пачке. На одной — значилось «Письма Лизы», на другой «Lettres de Clara»,101 *** Письма Клары, на третьей «Записки бедной Аксюты». — Не отдавая себе даже отчета в том, что я делаю, я прочел — не раскрывая их — по нескольку фраз из каждой.

«Oh! mon bien aimé, rien ne peut égaler la douleur, que je sens de ne plus te voir.102 *** О, мой возлюбленный, ничто не может сравниться со скорбью, которую я испытываю в разлуке с тобой. Ради Бога приезжай! Стыд и раскаяние...» и т. д. Это я прочел в пачке писем Лизы. Письма Клары были писаны все пофранцузски; но с такими ошибками, что ежели бы я написал так под диктовку, то меня верно оставили бы без обеда. Например: «Le cadot, que tu m’envoi es charman, mais pourquoi ne l’avoire, pas apporté toi-meme...»103 *** Подарок, который ты мне посылаешь, очарователен, но почему ты не принес его мне сам... и т. д. Письма же Аксюты были написаны или писарской рукой на больших листах серой бумаги, или на клочках, черными кривыми каракулями. — Кроме писем, в портфеле было еще очень много тонких, надорванных и целых листов бумаги, с штемпелями по бокам — (это были векселя, как я узнал в последствии) и изогнутая колода карт, завернутая в бумагу, на которой рукою папа написано было Понтерки, которыми в ночь 17 Генваря 1814 года я выиграл более 400.000. —

** № 18 (I ред.).

Я вдруг почувствовал презрение к девочкам вообще, к С. и Сонечке в особенности, начал уверять себя, что ничего веселого нет в этих играх, и мне ужасно захотелось возиться, шалить, буянить и сделать какую-нибудь такую штуку, которая бы уж решительно погубила меня. Случай не замедлил представиться. St. -Jérôme вышел в другую комнату, и в это время, расставляя стулья по местам, кто-то заметил стул, у которого едва держалась ножка, и сказал, что хорошо бы подставить его кому-нибудь. Я тотчас же взялся подставить его St. -Jérôm’y, надломил ножку его и поставил на то место, где обыкновенно сидел St. -Jérôme. «Вот молодец, не боится никого», сказал кто-то. Я читал где-то, что замечено, будто дети в переходном возрасте отрочества особенно бывают склонны к зажигательству, даже убийству. Я находился теперь в этом состоянии и был готов на все. Доказательство — мой поступок со стулом, за который, ежели бы узналось, я бы был страшно наказан, и я думаю, мне меньше бы нужно было храбрости, чтобы подложить огонь под дом, чем поставить этот сломанный стул. — St. -Jérôme, ничего не подозревая и не замечая всех взглядов, с нетерпеливым ожиданием устремленных на него, подошел к стулу и сел. Крак! ножка подломилась, и St. -Jérôme лежит на полу. Ничего не может смешнее для меня, не знаю, почему, как видеть, как падает человек; но теперь невозможность смеяться и присутствие зрителей усилили до того это расположение, что я фыркнул, и все последовали моему примеру. Не знаю, как, но St. -Jérôme узнал, что виновником его падения был я, при всех назвал меня mauvais garnement104 *** негодяй и велел идти наверх и во всех наклонениях, временах и числах переписать 3 раза выражение: je suis un mauvais garnement, tu es un mauvais garnement105 *** Я негодяй, ты негодяй и т. д. (Очень глупое наказание, выдуманное St. -Jérôm’ ом).

Нечего было делать, я пошел наверх, схватил первый попавшийся мне лист бумаги и с каким-то лихорадочным нетерпением начал спрягать вспомогательный глагол с прибавлением каждый раз нелестного эпитета «mauvais garnement». Я торопился и потому, что хотелось скорей сойдти вниз и потому, что уже придумал мщение St. -Jérôm’y, которое хотелось поскорей привести в исполнение. —

Я пришел вниз с исписанным листом и, подойдя к St. -Jérôm’y, спросил его, здесь ли показать ему.

— Читайте здесь, — сказал St. -Jérôme, желая этим осрамить меня. Я начал: je suis un mauvais garnement, — сказал я чуть слышно. — «Громче», сказал St. -Jérôme. — «Tu es un mauvais garnement», сказал я на всю залу, пристально глядя ему в глаза, и еще раз как будто забывшись, повторил это.

— Prenez garde à vous,106 *** Берегитесь, — сказал он хмурясь, но я еще несколько раз повторил изречение во втором лице всякого времени. «Tu fus un mauvais garnement, tu seras un mauvais garnement».107 *** Ты был негодяй, ты будешь негодяй.

— C’est bien,108 *** Хорошо, сказал St. -Jérôme. — Я уже несколько раз обещал вам наказание, от которого вас хотела избавить ваша бабушка, но я вижу, что, кроме розог, вас ничем не заставишь повиноваться, и нынче вы вполне заслужили и будете наказаны. Vous serez fouetté,109 *** Вы будете высечены, — сказал он, отвратительно выговаривая как fouatter это последнее слово. — Это было сказано при всех, и все слушали с напряженным вниманием. Я почувствовал, как кровь остановилась около моего сердца, и как затряслись мои губы.

** № 19 (I ред.).

— «Ты куда?» спросил меня вдруг голос папа. Я ОСТАНОВИЛСЯ, открыл глаза и, увидав высокую фигуру папа, который с удивлением смотрел на меня, схватил его руку, поцеловал ее. — «Папа, защити меня, спаси меня!» говорил я задыхающимся от слез голосом. «Я ужасно виноват, я негодный человек; но, ради Бога, позволь мне только все рассказать тебе и потом делай со мной, что хочешь, я очень рад буду...... очень рад, только от тебя. Ты все можешь со мной сделать, и мне ничего, потому что ты мой отец, один мой защитник; а он.....». «Полно», сказал папа, взял меня за руку и повел в маленькую диванную. «Ну расскажи мне, пузырь, что с тобой, Коко?» сказал он с таким хладнокровным участием, что положение мое вдруг показалось мне менее страшным. —

— «Папа, сказал я: «я все тебе скажу, и потом делай со мной, что хочешь. Я вчера получил единицу у учителя Истории». — «Ну?» — «И за поведенье единицу». — «Ну?» — «Потом я нечаянно, не нечаянно, а просто нарочно я ужасно дурно сделал, подставил сломанное стуло St. -Jérôm’y, и он упал. «Это нехорошо, что ж тебя наказали?» — «Постой, еще не все. Я сломал ключик, когда ходил к тебе за конфетами. Прости меня пожалуйста, я никогда не буду этого делать и сам знаю, как это гадко». — «Какой ключик?» — «От зеленого порт....»—«Что?! Ты отпирал его?» — «Виноват, папа, я сам не знаю, что на меня нашло». — «Что ж ты там смотрел, повеса?» — «Письма смотрел». Папа покраснел, подернул плечом и взял меня за ухо. — «Что ж ты прочёл, негодный мальчишка?» — «Не помню ничего, только посмотрел и опять хотел запереть, да сломал нечаянно». — «Приятно очень иметь таких милых деточек!» сказал он, потрясая меня за ухо: «только не советую тебе еще раз совать нос, куда не следует, а то будет плохо». — Папа больно драл меня за ухо, но наказание это доставляло мне какое-то странное наслаждение, и я не думал плакать. Только что он выпустил мое ухо, —«папа, сказал я, я не стою того, чтобы ты простил меня, да и знаю, что никто меня не любит; наказывай меня, как хочешь, но, ради Бога, защити меня от St. -Jérôm'a. Он ненавидит меня, он всячески, старается унизить, погубить меня. Папа, он хочет сечь меня он велит перед собой становиться на колени. Я не могу этого. Я не ребенок. Ежели он это сделает, сказал я с слезами на глазах, я не перенесу, я умру, ей Богу, умру или его убью, или убегу, или сделаю что-нибудь ужасное. Когда ты меня встретил, я сам не знаю, куда я бежал. Ради Бога, спаси меня от него. Я не могу с ним жить, я ненавижу его. Ах, ежели бы мамаша была жива, она бы не позволила так мучать меня! Папа! Папа!» Слезы душили меня. Я подошел к нему и уже более не в силах (выговорить слова) рыдал и целовал его руки. — «Успокойся, мой друг, говорил мне папа, положив свою большую руку мне на голову. И я заметил слезы на его глазах. Ежели бы он знал, как отрадно подѣй подействовало . — «Высеки... прости не позволяй ему — он мой мучитель...... тиран... никто меня не любит». Я упал на диван и рыдал, рыдал до истерики, так что папа на руках отнес меня в спальню. Я заснул.

** № 20 (I ред.).

Никогда не забуду я одной страшной минуты, как St. -Jérôme, указывая пальцем на пол перед собою, приказывал стать на колени, а я стоял перед ним бледный от злости и говорил себе, что лучше умру на месте, чем стану перед ним на колени, и как он изо всей силы придавил меня за плечи и, повихнув спину, заставил-таки стать на колени. Ежели бы у меня был нож в эту минуту, я, не задумавшись, зарезал бы его и два раза повернул у него в ране. — Все время пребывания St. -Jérôm’a в нашем доме чувства подавленной гордости, страха унижения и по временам истинной ненависти к нему наполняли мою душу и отравляли лучшие удовольствия. — Ничто так много не способствовало к происшедшему во мне моральному перевороту, к которому я приближаюсь, как эти чувства, внушенные во мне в первый раз нашиМ гувернером. (За все время моего отрочества у меня есть не более как 2, 3 воспоминания, освещенные счастьем; остальные же как-то темны, бесцветны, и я с трудом удерживаю их летучую связь в моем воображении.)

В одно воскресенье, когда St. -Jérôme сидел в своей комнате с пришедшими к нему гостями французами, а я сидел рядом в класной, как будто занимаясь рисованьем, а слушал разговор французов, — St. -Jérôme отворил дверь и кликнул подать себе одеваться Василия того самого, который хотел жениться на Маше, который был назначен бабушкой ему в камердинеры. Дверь осталась отворенной, и я мог слышать их разговор. Разговор по тому случаю, что Василий долго не приходил, шел о рабах, les esclaves, les serfs.110 *** о рабах, крепостных. Один говорил: «ce sont des brutes, qui ressemblent plutоt des morceaux de bois, qu’à des hommes».111 *** это грубые животные, более похожие на куски дерева, чем на людей. Другой говорил: «il n’y a que le knout pour en faire quelque chose».112 *** только кнутом можно с ними что-нибудь сделать.

(Еще прежде я замечал, что les serfs очень занимали St. - Jérôme’a. Когда к нам приехал обоз, то он долго не мог успокоиться.)

Наконец пришел Василий, но у двери его остановил бабушкин Дворецкий. «Что ты к столу нейдешь?» сказал он ему. — «Когда ж мне было? — отвечал Василий, который был несколько хмелен, как я еще с утра заметил: — тут комнаты убирал, тут платье чистил; вот как уйдет мусью со двора, так я и приду». — Слово «Мусью» вывело St. - Jérôme’a из себя. «Сколько раз я тебе говорил, каналья, что меня зовут Август Антонович, а не мусью, дурррак!» — «Я не знаю, как вас зовут, знаю, что мусью», отвечал Василий, который был в особенном припадке грубости. «Так вот ты будешь меня знать, канай», закричал St. -Jérôme и ударил его. Василий молчал, но дворецкий подошел к двери. —

— «Et dire, qu’un cretin comme celui-là me gate le sang et l’appetit»,113 *** И этот кретин еще портит мне кровь и аппетит. — сказал он, обращаясь к своим знакомым, которые посмеивались, глядя на Василья.

— «Il ne s’attendait pas à recevoir un soufflet aussi bien appliqué. Voyez, quelle aire hébété»).114 *** Он не ожидал получить такую ловкую пощечину. Смотрите, какой у него дурацкий вид. — Василий действительно молчал и, казалось, находился в раздумьи.

«Пошел вон! ты здесь не нужен», сказал St. -Jérôme величественно. — «Пошел вон, — повторил Василий, как будто обдумывая смысл этого выражения; нет, не пошел вон, а пожалуйте к Графине, Мусью. Как вы смеете драться? Я 6 лет служу и графу покойному служил и бит не был, пожалуйте-ка», повторил он, делая движенье головой по направлению двери. St. -Jérôme хотел еще разгорячиться, но почтенная фигура Дворецкого с седой головой и в белом жилете и галстуке укротила его. «Не годится, сударь, чужих людей бить. Как вам будет угодно, а я Графине доложу». — St. -Jérôme оправдывался, говоря, что он грубиян, но заметно трусил; ему неприятно было, чтобы такая сальная история дошла до бабушки. «Ce n’est rien», — сказал он своим знакомым, — «je dirai tout ce soir à la comtesse, et le coquin recevra le knout»,115 *** Это ничего, сегодня вечером я расскажу обо всем этом графине и мерзавец будет наказан кнутом, — и вышел в коридор, где довольно долго шопотом говорил с Василием и дал ему денег, которые этот последний долго держал на руке и должно быть не хотел мириться. Это происшествие долго мучило меня. Я не мог простить Василию, что он помирился с ним и взял деньги. — Как он, Француз, смел ударить нашего Русского человека.

* № 21 (I ред.). <Маша> девичья.

Маша горничная была красавица, как я уже говорил, и это замечал не один я. Василий был влюблен в нее так, как только может быть влюблен дворовый человек из портных в розовой рубашке. — Он все свободное время проводил там, где мог встретить Машу, и с свойственной портным дерзостью не упускал случая обнять ее своими большими руками и сжать с такой силой, что всякой раз Маша пищала: «Ай, вы меня раздавили», била его по лицу; но по её улыбке я замечал, что все-таки ей это было очень приятно. Василий не только готов был отдать последнюю заработанную для выпивки копейку на орехи или стручки для Маши, но он готов был хоть сию минуту жениться на ней. К несчастию, это было невозможно: Николай, родной дядя Маши, считал Василия пьяницей и беспорядочным гулякой и говорил, что он скорей за солдата, чем за него, отдаст свою племянницу. Это приводило ве отчаяние обоих. Василий часто запивал и буянил с горя, а Маша часто плакала, и я раз слышал, как Николай бил ее на чердаке за то, что она просила у него позволеиия выдти за него. Но не одному Василию вскружила голову горничная Маша. Володя, папа тоже любили встречаться с ней в коридоре. Даже я, жалкий птенец, без памяти был влюблен в нее; так что, хотя я никогда не смел словом или жестом дать заметить ей об этом, главным приятнейшим препровождением моих свободных часов были наблюдения за ней с площадки лестницы или из-за двери девичьей. — Какая-то сила тянула меня туда, и раз добравшись до места, из которого я мог видеть, или ожидать видеть ее, я успокаивался, и вся моя моральная деятельность сосредоточивалась на ожидании. —

Однажды в праздник, когда St. -Jérôm’a не было дома, а Мими с девочками уехала к Княгине Корнаковой, и Володя сошел вниз, я долго, размышляя, ходил взад и вперед по пустым комнатам. Мысли мои до того, наконец, запутались, и так много их, Бог знает, откуда, набралось в мою голову, что я почувствовал, как это со мной часто бывало, необходимость переменить направление этой усиленной умственной деятельности и хотел сойдти вниз, но сила привычки остановила меня на знакомой мне площадке, тем более, что на девичьем верху слышались оживленные голоса горничных и Василия. Я со страхом быть открытым, который прибавлял удовольствие, пробрался по лестнице и подошел к двери. В дверь, в которую я смотрел, мне виднелись давно до малейших подробностей изученные мною предметы: доска, на которой утюжили, покрытая116 В подлиннике: покрытой серым сукном, одной стороной лежащая117 В подлиннике: лежащей на стуле, другой на лежанке, большой черный сундук, на котором сидели за шитьем Маша и Надежа, красный стол, на котором разложены в беспорядке начатое шитье, кирпичь, обшитый холстиной, кусочки сморщенного воска, ножницы и т. д.; два окошка, на которых стоят ящик с иголками и нитками, кукла с разбитым носом для чепцов и рукомойник; перегородка, за которой находится комнатка Гаши, которая всегда с гневом и ворчаньем выходит и входит в нее, крепко хлопая досчатой дверью; два разномастных стула, и женского платья и белья, висящего на стенах и лежащего на сундуках, столах и стульях: все это как-то беспорядочно и некрасиво. Но тут сидит Маша и пухленькими руками, которые своей краснотой, хотя доказывают, что она ими моет белье, но все-таки мне очень нравятся, шьет какую-то пелеринку. Она берет шелковинку из-за маленького розовенького уха, около которого так хорошо лежат русые мягкия волосы и иголку, которая у неё заткнута на косыночке, и, нагнув головку, пристально шьет, изредка поднимая большие, светлые глаза на Василия, который сидит против неё и немножко в пьяном виде с смятой и опухлой отвратительной физиономией рассказывает всем горничным про свою продолжительную любовь к Маше и про то, что Николай Дмитриевич тиран и мужик, не понимающий людей. «Что моя за судьба теперь стала, Надежда М.», сказал он Надеже, худощавой жеманной девушке, которая при каждом слове и движении имела привычку делать головой волнообразное движение вперед и наверх, как будто кто-нибудь ее щипал за шею около затылка. «Скажите, вы, умные барышни, знаете политику, какая моя жисть?» — «Правда ваша, Василий Т. Я и сама не знаю, как вы несчастливы». — «Ведь я вам, как перед Богом, скажу, как вы не любите и почитаете, ежели я теперь стал пить, так все оттого. Разве я таким был — у меня и сертучишка нет порядочного надеть». Надежа с упреком посмотрела на его щегольские клетчатые шаровары. — «Что же, отвечал Василий, понимая её мысль, разве это платье? Нет, посмотрели бы вы на мине, как я на воле жил в своем удовольствии. А теперь что только мученьи принимаю, и Марья В. за мине страдают. — Уж я ему дам когда-нибудь, косому чорту, помянет он и Ваську пьяницу». — «Что вы, Василий Т.? пожалуйста уж вы не того», с испугом сказала Надежа. — «Нет, Надежда В., мочи моей не стало, одним чем-нибудь решить себя. Ведь он меня погубить хочет. К Санжиро кто меня приставил? Ведь все от него». — «Ведь вы говорили, что вам хорошо и при Сан-Жиро служить», сказала Маша робко, взглядывая на него. — «Хорошо? сказал Василий, хорошо-то, хорошо, да вы что? вы моего духу не понимаете. Вы что? Ведь вы не знали мине, как я подмастерьем был, разве я такой был. Нет, Марья В., вы женщины глупые; я сам мусью был такой же и брюки носил такие же, как он, а теперь служи всякому мусью, да другой тоже еще наровит тебе морду бить. Судите сами, хорошо это? Э... эх!» и он отчаянно махнул рукой. — «Что ж, сказала Маша, навосчивая иголку, надо терпеть, Василий T.» — «Мочи моей нет». — «И мне не легче». Минутное молчанье. — «Не хотите ли чайку, Василий Т.?» сказала Надежа. — «Благодарю покорно, пожалуйте ручку. Вы меня любите, Надежда М., вы красавица». — «Ай, укололся». — «Вот и не суйте руки, куда не следует. Ай пустите, запищала Надежда, целуйте свою Машу, а я не ваша невеста». — «Да что невеста, когда она мине не любит. Коли бы любила, не то бы было». — «Грех тебе, Вася, такое говорить», сказала Маша, заплакала и вышла на лестницу.

В продолжение этого разговора внизу в комнате бабушки часто слышался её колокольчик и пронзительный голос Гаши. Потом стукнула дверь в спальне, и ясно послышались шаги Гаши и её ворчанье. Я спрятался за дверь, когда она прошла наверх мимо меня. —

«Господи Іисусе Христе, когда ты меня избавишь от евтой муки? То далеко, то близко поставишь столик: поди тут, угоди, когда сама не знает, что хочет. Хоть один конец, Господи, прости мое согрешение. — Проклятая жисть, каторжная.......», говорила она сама с собой, размахивая руками. — «Мое почтенье, Агафья Михайловна», сказал Василий с приятной улыбкой. — «Ну вас тут, не до твоего почтенья. И зачем ходишь сюда? Разве у места к девкам ходить мущине». — «Я хотел об вашем здоровье узнать с, Агафья Михайловна», сказал Василий. — «Издохну скоро, вот какое мое здоровье!» сказала она с сердцем. Василий засмеялся. — «Тут смеяться нечего, и коли говорю, что убирайся, так марш. Вишь, поганец, тоже жениться хочет, подлец. Ну, марш, отправляйтесь», и Агафья Михайловна прошла в свою комнатку и так стукнула дверью, что не понимаю, каким образом она удержалась на петлях. За перегородкой слышно было, как Агафья Михайловна, продолжала118 В подлиннике: продолжая вслух проклинать свое житье, швырять все свои вещи и даже бить свою любимую кошку. — Внизу послышался колокольчик бабушки. — «Хоть раззвонись, а уж я не пойду. Поищи другую Агафью». — «Ну видно, чаю не приходиться у вас пить», сказал шопотом Василий, вставая с сундука: «а то шибко расходилась наша барыня, еще нажалуется, того и гляди. До приятного свидания». В дверях он встретился с Машей, которая продолжала плакать. «Эх, Маша, о чем ты плачешь, сказал он ей: вот мне так, так приходится солоно иной час, что хоть взять кушак да на чердак вешаться идти. Да уж и сделаю ж я один конец. Пойду к Графине, паду в ноги, скажу: «Ваше Сиятельство, так гонит, губит меня, с свету сживает за то, что я его племянницу люблю». A ведь за что он мине не любит, вор этот, дядя-то твой? За походку, все за походку за мою. Ну, Маша, не плачь, на орешков. Я для тибя купил; Сан-Жиро брюки работал, так он мне 50 дал. Прощай, Марья В., а то кто-то идет». Он поцеловал ее. Я едва успел спуститься. — Долго еще после этого я смотрел, как Маша лежала на сундуке и горько плакала, и мне было нисколько не жалко ее; а я испытывал, как и обыкновенно, при этом одно чувство беспокойства и стыда. Всякое влечение одного человека к другому я называю любовью; поэтому и говорю, что был влюблен в Машу, ибо я чувствовал к ней весьма сильное влечение. — Но чувство это отличалось от чувств такого рода, испытанных мною, тем, что душевное состояние Маши нисколько не занимало меня и не имело никакого влияния на мои чувства: мне было все равно, что она влюблена в Василия, что она несчастна, что она ужасно глупа, как говорила М Мими . Мне кажется даже, что мне приятно бы было, чтобы любовь Василия увенчалась успехом. Ежели бы я узнал, что она преступница, я уверен, что это тоже нисколько не изменило бы моего чувства. Меня занимала в ней одна наружность, наденет ли она завтра розовое платье, которое я очень любил, будет ли она мыть на лестнице чепчики в том положении, в котором я очень лю люблю .

* № 22 (I ред.).

Меня не наказывали, и никто даже не напоминал мне о моем приключении. Жизнь наша пошла своим обычным порядком. Я, как и прежде, чувствовал неприязненное чувство к St. -Jérôm’y, но не ненависть, которая только один день завладела моим сердцем. — Он обращался со мной лучше с тех пор, не приказывал больше становиться перед ним на колена и не угрожал розгой; но я не мог смотреть ему в глаза, и мне было всегда невыразимо тяжело иметь с ним какие-нибудь отношения. Почти тоже непреодолимое чувство застенчивости испытывал я в отношении других: Володи, П Папа , Катеньки и Любочки. Мне за что-то совестно было перед ними, и я стал удаляться их. — После обеда я *** не вмешивался, как прежде, в таинственный разговор Володи с Катенькой. Я сосредоточился сам в себя, и наслаждением моим были мечты, размышления и наблюдения. —

Во время классов я любил садиться под окном, которое выходило на улицу, с тупым вниманием и без всякой мысли всматриваться во всех проходящих и проезжающих на улице; чем меньше было мыслей, тем живее и быстрее действовало воображение. Каждое новое лицо возбуждало новый образ в воображении, и эти образы без связи, но как-то поэтически путались в моей голове. И мне было приятно. Едва ли мне поверят читатели, ежели я скажу, какие были мои постояннейшия любимейшия мечты и размышления, так они были несообразны с моим возрастом и положением. Но несообразность в этом отношении, мне кажется, есть лучший признак правды. — Я был в полной уверенности, что я не останусь жить с своим семейством, что каким-нибудь непостижимым случаем я буду скоро разлучен с ними, и что мать моя не умирала или воскреснет, и я найду ее. В одно воскресенье, когда мы все были в церкви, при начале обедни вошла дама в трауре с лакеем, который почтительно следовал за нею, и остановилась подле нас. — Я не мог видеть её лица, но меня поразила фигура и походка этой дамы, так много она напоминала покойную maman. Черная одежда, церковное пение, всегда переносившее меня к времю кончины матушки, еще более прибавило живости этому сходству. — Я не мог свести с неё глаз и с страхом ожидал той минуты, когда она повернется ко мне, но дама молилась усердно, тихо опускалась на колени, грациозно складывала руки или крестилась и поднимала голову кверху. — Я воображал видеть чудесные карие влажные глаза матушки, поднятые к небу. Складки её черного шелкового платья и мантилии так грациозно ложились вокруг её тонкого, благородного стана! Мне воображалось, и не только воображалось, но я почти был уверен, что это она, что она молится и плачет о нас, своих детях, которых она потеряла. Как зто все могло случиться, я и не трудился объяснять себе. Но почему же я не бросался и не прижимался к ней, как прежде, с слезами любви? Я боялся, чтобы малейшее движенье мое не лишило меня того счастья, которого я давно ожидал, снова обнять: мне казалось, что вот вдруг она исчезнет, Бог знает, куда......

Выходя из церкви, я увидал её лицо — грустное, доброе; но мне оно показалось ужасным — это была не она, и моя чудная мечта, перешедшая почти в убеждение, опять разлетелась в прах. И не раз мне случалось уверять себя, что вот она, та, которую я ищу и желаю, и разочаровываться, но не терять этой сладкой надежды.

Мечты честолюбия, разумеется, военного, тоже тревожили меня. Всякий Генерал, которого я встречал, заставлял меня трепетать от ожидания, что воть вот он подойдет ко мне и скажет, что он замечает во мне необыкновенную храбрость и способность к военной службе и верховой езде, и будет просить папа отдать меня ему в полк, и наступить перемена в жизни, которую я с таким нетерпением ожидаю. Каждый пожар, шум шибко скачущего экипажа приводили меня в волнение, мне хотелось спасти кого-нибудь, сделать геройский поступок, который будет причиной моего возвышения и перемены моей жизни. — Но ничто не довело этого расположения до последней степени, как приезд Государя в Москву. Я бросил все, несколько дней, несмотря на все увещания, не мог выучить ни одного урока. К чему мне было заботиться о чем бы то ни было, когда вот вот во всей моей жизни должна произойдти радикальная перемена? — Мы ходили гулять ко Дворцу. Очень помню, как Его Императорское Величество, в противность нашим ожиданиям, изволил выехать с заднего крыльца; как я, не помня сам себя, с народом бросился бежать ему навстречу и кричал «ура» и смотрел на приближавшуюся коляску; как на меня наехал извощик, сбил с ног, но я поднялся и бежал дальше, продолжая кричать, и как, наконец, Его Величество поклонился всему народу, стало быть и мне, и какое это для меня было счастье. Но я остался все тем же Николенькой с невыученными за 2 дня уроками. Утвердившаяся надежда найти maman, честолюбивое желание переменить образ жизни и неясное влечение к женщинам, о котором я поговорю после, составляли неисчерпаемую задачу для моих отроческих мечтаний. Размышления, хотя и не доставляли столько же наслаждений, как мечты, занимали меня еще более. Все вопросы или по крайней мере большая часть из них, о бессмертии души, о Боге, о вечности, предложение которых составляет высшую точку, до которой может достигнуть ум человека, но разрешить которые не дано ему в этом мире, вопросы эти уже предстали перед мною, и детский слабый ум мой с пылом неопытности тщетно старался разрешить их и, не понимая своего бессилия, снова и снова ударялся и разбивался о них. —

Да, из всего этого внутреннего морального труда я не вынес ничего, кроме сомнений, ум мой не мог проникнуть непроницаемое, а сам разбивался и терял убеждения, которые для моего счастья я бы не должен бы был сметь затрогивать никогда. —

Умственный скептицизм мой дошел до последней крайней степени. Это детски-смешно, невероятно; но действительно это было так: я часто думал, что ничего не существуеть, кроме меня, что все, что я вижу, люди, вещи, свет сделано для меня, что, как я уйду из комнаты, то там уж ничего нет, а в ту, в которую я вхожу, перед моим приходом образуются вещи и люди, которых я вижу. Так что мне случалось доходить до положения, близкого сумашествия: я подкрадывался куда-нибудь и подсматривал, полагая не найти там ничего, так как меня нет, — Все мои философическия рассуждения были теже темные, неясные сознания, инстинктивные, односторонния догадки и гипотезы взрослых философов; но во всем они носили детский характер. Размышляя об религии, я просто дерзко приступал к предмету, без малейшего страха обсуживал его и говорил — нет в тех вещах, за которые 1,000,000 людей отдали жизнь. Эта дерзость и была исключительным признаком размышлений того возраста. У меня был ум, но недоставало силы управлять им — силы, приобретаемой жизнью. — Помню я очень хорошо, как один раз в праздник я тотчас после обеда ушел наверх и начал размышлять о том, что душа должна была существовать прежде, ежели будет существовать после, что вечности не может быть с одного конца. И все это я доказывал как-то чувством симметрии; что вечность — жизнь и потом опять вечность — будет симметрия, а жизнь и с одной только стороны вечность — нет симметрии, а что в душе человека есть влечение к симметрии, что, по моему мнению, доказывало, что будет симметрия и в жизни, и что даже понятие симметрии вытекает из положения души. — В середине этого метафизического рассуждения, которое мне так понравилось, что я писал его, мне захотелось вполне наслаждаться, и я пошел к Василию слезно просить его дать мне взаймы двугривенный и купить мятных пряников и меду, что Василий после некоторых переговоров и исполнил. Но Володя, войдя наверх, прочел написанное на поллисте бумаги и усмехнулся. Я тут же чрезвычайно ясно понял, что написан был ужасный вздор и больше не писал о симметрии.

* № 23 (II ред.)

Мысли эти не только представлялись моему уму, но я увлекался ими. Я помню, как мне пришла мысль о том, что счастие есть спокойствие, а что так как человек не может оградить себя от внешних причин, постоянно нарушающих это спокойствие, то единственное средство быть счастливым состоит в том, чтобы приучить себя спокойно переносить все неприятности жизни. И я сделался стоиком — детски стоиком, но все таки стоиком. Я подходил к топившейся печке, разогревал руки и потом высовывал их на мороз в форточку для того, чтобы приучать себя переносить тепло и холод. Я брал в руки лексиконы и держал их, вытянув руку, так долго, что жилы, казалось, готовы были оборваться, для того, чтобы приучать себя к труду. Я уходил в чулан, и, стараясь не морщиться, начинал стегать себя хлыстом по голым плечам так крепко, что по телу выступали кровяные рубцы, для того, чтобы приучаться к боли. Я был и эпикурейцом, говорил, что все вздор — классы, университет, St. -Jérôme, стоицизм — все пустяки. Я каждый час могу умереть, поэтому нужно пользоваться наслаждениями жизни. Хочется мятных пряников и меду — купи мятных пряников, хоть на последния деньги; хочется сидеть на площадке — сиди на площадке, хоть бы тут сам папа тебя застал — ничего. Все пройдет, a наслаждение не представится может быть в другой раз. — Я был и атеистом. С дерзостью, составляющей отличительный характер того возраста, раз допустив религиозное сомнение, я спрашивал себя, от чего Бог не докажет мне, что справедливо все то, чему меня учили. И я искренно молился Ему, чтобы во мне или чудом каким-нибудь он доказал мне свое существование. Откинув раз все верования, внушенные в меня с детства, я сам составлял новые верования. — Мне тяжело было расстаться с утешительной мыслью о будущей бессмертной жизни и, рассуждая о том, что ничто не исчезает, а только изменяется в внешнем мире, я набрел на идею пантеизма, о бесконечной вечно-изменяющейся, но не исчезающей лестнице существ. Я так увлекся этой идеей, что меня серьезно занимал вопрос, чем я был прежде, чем быть человеком — лошадью, собакой или коровой. Эта мысль в свою очередь уступила место другой, имянно мысли Паскаля о том, что ежели бы даже все то, чему нас учит религия, было неправда, мы ничего не теряем, следуя ей, а не следуя, рискуем, вместо вечного блаженства, получить вечные муки. Под влиянием этой идеи я впал в противоположную крайность — стал набожен: ничего не предпринимал, не прочтя молитву и не сделав креста (иногда, когда я был не один, я мысленно читаел молитвы и крестился ногой или всем телом так, чтобы никто не мог заметить этого), я постился, старался переносить обиды и т. д. Само собою разумеется, что такое направление через 2 или 3 дня уступало место новой философской идее.

* № 24 (II ред.).

стороны ничего? Не может быть. Тут нет симетрии. А что такое симетрия? подумал я. Почему человек чувствует потребность симетрии. Это чувство вложено в его душу. А почему оно вложено в душу человека? Потому что душа человека прежде жила в мире, в котором все исполнено порядка и симетрии. Потребность симетрии доказывает, что с обеих сторон жизни должна быть вечность, и я провел черту с другой стороны овальной фигуры. — Рассуждение это, казавшееся мне тогда чрезвычайно ясным, и которого связь я с трудом могу уловить теперь, понравилось мне чрезвычайно, и с тем тревожным удовольствием, которое испытывает человек, уяснив себе какой нибудь сложный вопрос, я взял лист бумаги и принялся выражать письменно то, о чем я думал, но тут в голове моей набралась такая бездна мыслей, что я принужден был встать и пройдтись по комнате. Подойдя к окну, внимание мое обратила лавочка напротив нашего дома. В ней продавались всякие сласти. «Василий, купи пожалуйста изюму на гривенник». Василий пошел за изюмом, а я в это время сидел над бумагой и думал о том, отпустит или нет лавочник того самого лилового изюма, который так вкусен. —

Володя, проходя через комнату, улыбнулся, заметив, что я пишу что-то, и мне достаточно было этой улыбки, чтоб разорвать бумагу и понять, что все, что я думал о симетрии, была ужаснейшая гиль. —

* № 25 (I ред.).

Я часто в свободное время приходил в комнату Володи и так *** как никто не обращал на меня внимания, имел случай делать наблюдения. У Володи была какая-то амуретка и говорить о ней, казалось, очень забавляло его; но не знаю, почему, товарищи его при мне говорили всегда о своих любовных похождениях каким-то таинственным, непоняным для меня языком. Кажется, совсем не нужно было ни перед кем скрывать этих вещей; но верно им нравилась эта таинственность. Одну девушку они называли 10,000000, другую милые лени, третью птички (вообще все названия давались во множеств множественном числе). Сколько я мог заключить из их разговоров, то главным проявлением их любви были прогулки пешком и в экипажах мимо окон своих возлюбленных. Эти прогулки технически назывались ездою по пунктам. Все это было смешно, но делалось так мило благородно и украшалось всегда такой неподдельной веселостью молодости, что, хотя я не был еще посвящен в их таинства, я от души веселился, глядя на их исполненные свежести и веселья добрые смеющиеся лица. —

* № 26 (I ред.).

В это самое время мимо него проходила горничная Маша с графином в руках. — «А ты все хорошеешь», сказал он тихо, наклоняясь к ней и останавливая ее за руку. — «Позвольте, сударь, Марья Ивановна и то гневаются, что долго воды нет», сказала она, стараясь высвободить свою руку. — Папа еще ближе наклонился к ней, и мне показалось, что он губами коснулся её щеки. Когда я увидел это, мне стало ужасно стыдно и больно, как будто я сделал самое дурное дело, и на ципочках выбрался из корридора. Но папа верно заметил меня. — «Что ж ты скоро ли, Вольдемар?» крикнул он еще раз, подергивая плечом и покашливая. —

* № 27 (II ред.). Странная новость.119 Помета позднейшая.

всего общества веселыми рассказами и шуточками, а напротив сидел, насупившись и беспрестанно досадывал то на бабушку, то на людей, то на нас. Любочку он не ласкал и не дарил больше, и в несколько недель, которые продолжалось такое расположение, он так осунулся и постарел, что жалко было смотреть на него. — Угрюмое, печальное расположение его духа отразилось и на всех домашних: бабушка стала еще ворчливее и слабее — так что мы по нескольку дней не видали её; Мими беспрестанно о чем-то шепталась то с Катенькой, то с St. -Jérôm’ ом, то с горничными и тот-час же умолкала, как только подходили к ней; приезжавшая Княгиня Корнакова с какой-то таинственной печалью посмотрела на нас и сказала про себя, но так, что все могли слышать: «бедные дети!» Одним словом, во всем видно было, что в доме что-то неладно. —

Когда же папа вдруг объявил, что он на неопределенное время должен ехать в деревню, то этот неожиданный отъезд еще больше удивил нас и огорчил, как казалось, тех, которые знали причину его. Бабушка не хотела даже проститься с папа, а на лицах всех людей, в особенности Николая, были такие недовольные и грустные выражения, когда они провожали папа, что, казалось, этот отъезд должен был повергнуть их в какое нибудь ужасное несчастие. —

До самой весны, т. е. три месяца, продолжалось отсутствие папа и тайное беспокойство во всех домашних, причины которого, несмотря на все наше раздраженное любопытство, оставались от нас скрытыми. —

15 Апреля, только что мы проснулись, Николай объявил нам, что в ночь Петр Александровичь изволили приехать и по требованию бабушки изволили пойдти к ним. —

Я сбежал вниз, чтобы поскорее увидать его, но Гаша, явившаяся из двери бабушкиной комнаты, с слезами на глазах сказала мне: «нельзя» и, махнув рукой, скрылась за дверью. —

Я слышал голоса папа и бабушки, но не мог разобрать, что они говорили. Голоса постепенно возвышались, и мне казалось, что бабушка плакала. Наконец, дверь отворилась, и я ясно слышал, как бабушка сквозь слезы, дрожащим, но громким голосом скорее прокричала, чем сказала: «я не могу вас видеть после этого, уйдите, уйдите»; а папа, в сильном волнении выйдя из комнаты, прошел прямо во флигель, откуда дней пять, во время которых послы от бабушки не переставали бегать к нему, не приходил к нам. —

Любопытство мое, доведенное этим обстоятельством до высшей степени, случайно было удовлетворено в тот же день, то есть прежде, чем папа сам открыл нам причину всех бывших тревог. — Подходя вечером к буфету, чтобы попросить себе стакан воды, слова, сказанные в это время Николаем, поразили меня и заставили прислушаться к следующему разговору. —

«Графиня, кажется, очень недовольны остались, Демьян Кузмичь?» говорил Николай.

— «Не то уж, что довольны, отвечал Демьян, а очень, сказывают, изволили гневаться. Какая, говорить она ни есть, а коли ты после моей дочери другую взял, так ты мне не сын. Одно..... Коли бы не внучка, еще не то бы было»

— «Скажи-ты!» заметил Николай. —

— «Вот-то не думали, не гадали, продолжал Демьян, помолчав немного, чтобы в таких летах барыню взял. Кажется, и детей себе имеет и именье достаточное, чего бы кажется!» —

— «Сказывают, и приданого за ней мало и родства не высокого». —

— «Какой! возразил Николай, нам коротко известно — 200 душ в Митюшиной у старой барыне есть, да уж так-то пораззорил барин, что ихние же сказывали — житья мужичкам не стало. Сам-то он, Бог его знает, из каких, в суде прежде служил, один, говорят, чемоданишка был.» —

— «И чего польстился, кажется?»

— «Карты все довели, продолжал Николай, через них больше и дело вышло. — Михей Иванычь мне все чисто рассказал. — Как проиграли они здесь денег много — что делать? под Петровское векселей и надавали. Пришло наконец тому делу, что платить надо, вот они в деревню и ускакали, хотели, говорят, уж вовсе Петровское продавать. Туда кинулись, сюда кинулись, никто, говорит, без залога денег не дает — шутка ли дело 120 тысячь? Поехал он, говорит, к Савиным, тоже хотел денег искать. Уж, говорит, коли меня доведут, чтоб именье продавать, так никому, говорит, не хочу, как вам. Известно, соседское дело. Ну а *** у Савиной деньги были, она и говорит, что ж, говорит, коли вы, говорит, мне такую бумагу напишете, что Петровское мое будет, я вам помогу. — Хорошо. Стали бумагу писать; а между тем делом — известно ведь не вокруг пальца обернуть — недели две прошло, что ни день, он к ним, да с дочерью ихнею, все книжки да картинки, да в санках гулять. Человек он, хоть не больно молодой, а любовный человек, да и, кажется, всем известно, она красавица, что и говорить — и барыня покойница ее любила — дальше да больше, рюши да трюши, дошло наконец тому дело до того, что довел он ее, то-есть, одно слово, последнее дело. —

— «Вишь-ты!» сказал Демьян.

— «Хорошо. Приезжает таким родом вечером, ну а уж там, через кого бы ни было — может и сама дочь повинилась, отцу с матерью все известно было. — Приезжает; она одна в гостиной сидит, он, известно, к ней, целует, обнимает, ну, известно... а тут, хлоп! из двери мать с образом. Как! говорит, я тебе добродетель хотела исделать, а ты так-то дочь мою погубил, либо, говорит, женись сейчас, либо говорит..... а тут и отец, я, говорит, в суд, я, говорит, так не оставлю, ты, говорит, мне всем именьем за дочь мою не откупишься.....»

— «Экое дело, экое дело! тц-тц-тцы!» сказал Демьян.

В тот же день папа, призвав нас к себе, сказал с улыбочкой, что мы верно никак не ожидаем новость, которую он намерен объявить нам. «Помните вы дочь Савиной?» спросил он.

— «La belle Flamande?»120 [Красавица фламандка?] — сказал Володя.

— «Да. Знаешь ли, как она тебе приходится теперь?»

— «Догадываюсь, сказал Володя, тоже улыбаясь, мачихой? Поздравляю тебя папа...»

Папа поцеловал нас и сказал, что, как только Володя кончит экзамен, то мы все поедем в деревню, чтобы познакомиться с новой родней. «Надеюсь, друзья мои, прибавил он немного грустно, что вы из любви ко мне будете».

* № 28 (I ред.). Начало дружбы. XXX.

С тех пор, как я видел перед собой пример — блестящий успех Володи, и время моего поступления в Университет приближалось, я учился лучше. Развлечения мои были теже: манеж 2 раза в неделю, девичья и мечты и размышления. Но с некоторого времени главной моей страстью сделалось общество Володи и его товарищей. Несмотря на то, что между ними я играл самую жалкую бессловесную роль, я по целым часам в свободное время проводил между ними и истинно горевал, когда они уходили, и я не мог следовать за ними. —

Чаще всех видел я у Володи 2 молодых людей, которые оба казались очень дружными с ним. Первый из них был студент уже 3-го курса чей-то адъютант Ипполит Травин, а другой — товарищ его по курсу и факультету Николай К. Н. Нехлюдов. Дубков был человек уже лет 25, и имянно его 25 лет были главной привлекательностью. Я понимал, как приятно Володе сойдтись на ты с адъютантом, человеком, который уже давно бреет свою бороду. Кому не случалось встречаться с людьми, которые приятны имянно тем, что они ограниченны. Суждения их всегда односторонни; доброе сердце дает им хорошее направление, и поэтому все суждения их кажутся увлекательными, безошибочными. Узкой эгоизм их даже как-то кажется милым, имянно потому что чувствуешь, — человек этот не может ни поступать, ни обсудить вещи иначе и все, что делает, делает от души. Таков был Дубков, но, кроме того, он имел для нас прелесть самой добродушной, гусарской физиономии, (глупость которой скрадывалась несколько воинственностью) и, как я уже сказал — прелесть возраста, с которым очень молодые люди почему-то имеют склонность соединять и смешивать понятие порядочности, comme il faut. — Рассуждая теперь, я очень ясно вижу, что Володя, который был совершенным типом того, что называется enfant de bonne maison,121 *** дитя из хорошей семьи, был в 10 раз порядочнее Губкова; но заметно было, что Володя сильно боялся Губкова имянно в этом отношении, часто делал то, чего ему не хотелось делать, и скрывал то, чего вовсе не нужно было скрывать. Особенно неприятно мне было то, что Володя часто как будто стыдился и боялся за меня перед своими приятелями. Другой его приятель К. Нехлюдов был худощавый, длинный молодой человек с белокурой головой, голубыми глазами, выражавшими упрямство и доброту, и с совершенно детской добродушной, нетвердой улыбкой. Он очень часто краснел, но никогда не конфузился до того, чтобы путаться, мешаться и делаться неловким. — Бывало у него слезы на глазах, уши, шея, щеки покраснеют, как будто в сыпи, и слезы, а он продолжает, несмотря ни на что, говорить то, что начал своим иногда тонким серебристым голосом, переходящим иногда в грубый баритон. Он не отставал от удовольствий Дубкова и Володи, но видно было, что он совсем иначе смотрел на них и часто пускался в рассуждения, на которые Дубков и Володя смеялись, и которые трудно было понимать, но которые для меня были ясны. Я часто рассуждал также сам *** с собою. И я чувствовал, что между нами много общего. Он часто ссорился с Володей и Дубковым и ссорился только за то, что с ним не соглашались. В этих случаях он вскакивал и убегал, не простившись ни с кем. Дубков и Володя видимо имели к нему чувство в роде уважения, хотя и смеялись над ним, наз называя чудаком, потому что они всегда старались помириться с ним, на что он всегда был готов. — Отец и мать его давно умерли, оставили ему очень большое состояние; он жил с старой теткой, которая воспитывала его, и в отношении которой он не позволял себе говорить в нашем обществе ни слова. Всегда старался удерживать Володю и Дубкова, когда они слишком легко говорили о своих родных, и с таким грозным и вместе детским выражением хмурил брови, когда шутя намекали на его тетушку, что видно было — он ни за что и никому не позволить, хотя невинно, шутить о таком предмете. Н. Нехлюдов поразил меня с первого раза, но чувство, которое он внушил мне, было далеко не приязненное. Разговаривая с Володей, он иногда взглядывал на меня так строго и так равнодушно (как будто ему все равно было смотреть на меня, или на обои), что зло меня брало на него, и мне, во что бы то ни стало, хотелось наказать его за его гордость. Часто слушая его рассуждения, мне хотелось противоречить ему и казалось, я мог совершенно уничтожить его, но я чувствовал, что я еще мал и не должен сметь вступать в разговоры с большими, и он становился мне еще больше противен, но противен так, что, как только я слышал его голос внизу, я не мог утерпеть, чтобы не сойдти вниз и не мог уйдти оттуда, пока он оставался там. — Один раз я сидел на своем обычном месте в комнате Володи. Дубков, Нехлюдов и Володя сбирались куда-то идти и пилибутылку шампанского, чтобы приобрести которую они сделали складчину. Был великий пост, и время приближалось к экзаменам. — «Да, надо будет приняться», говорил Володя: «у тебя есть тетрадки?» — «Будут», сказал Н. Нехлюдов. — «Скажи пожалуйста, трудно это ваши экзамены?» сказал Дубков. — «Коли держать так, как следует, очень трудно», сказал Нехлюдов. Дубков: «У нас в школе тоже было трудно. Я никогда бы ничего не знал, но умел так устроивать 1 неразобр *** . пускать пыль в глаза 1 неразобр *** . однако раз дяди Р.... не было на экзамене, а то при нем другое дело, мне из истории, из Древней и 1 неразобр *** . из всего наставили единиц. Я увидал, что плохо, знаешь, рассердился, сказал себе, что выйду же в гвардию, и принялся серьезно. Через год я первый ездок был, меня сделали вахмистром. Сам Великий Князь меня заметил, и выпустили, куда я хотел. Только стоит рассердиться. Ты скорее рассердись Володя: «Да нет, мне что? Я всегда перейду, не хочется корпеть. Что за охота мучить себя, чтоб получать 5, а не 3, разве не все равно? Напротив, еще как-то неприятно и mettre en lieu122 *** стать на равную ногу со всеми этими Заверзиными, Полетаевыми. У них своя дорога, у меня своя. Правда, тоже Г. говорит, que c’est mauvais genre123 *** что это дурной тон получить больше 3». Нехлюдов: «Этого я не понимаю. Г. говорит глупость, а ты повторяешь. Что это за гордость, что не хочешь стать en lieu с Заверзиными и Полетаевыми. Чем они хуже тебя? Может быть Заверзин учится затем, чтобы потом содержать свое семейство, а ты находишь, что тебе стыдно с ним равняться. Чем же ты лучше его? скажи пожалуйста». —

Володя: «Не лучше, а у каждого свое самолюбие: у него, чтобы лучше учиться, а *** у меня в другом роде. У всякого оно есть». Нехлюдов: «Очень дурно, что оно у тебя есть, потому что самолюбие есть только желание казаться лучше, чем есть, a хороший человек должен стараться быть лучше, а не казаться, а как скоро привыкнешь все делать для внешности, невольно оставишь существенное без ко....» Дубков: «Ну уж пожалуйста оставь твою философию — ничего веселого нет. Положим, я самолюбив, но мне кажется, что каждый тоже самое, и поэтому не вижу124 дальше вырвано сколько-то страниц.

* № 29 (I ред.).

дам ездят на хоры, a дети всегда. Впрочем, ежели вам угодно, то», прибавил он заметив, что бабушка повернула голову, что было дурной знак: «можно взять и кресла».

— «Не беспокойтесь, мой милый, я сама возьму», и бабушка позвонила и послала дворецкого за билетами для всех нас в 1-й ряд.

На другой день, когда мы перед концертом хотели идти показаться бабушке, Гаша с заплаканными глазами выбежала на встречу и сказала, что бабушке хуже. Я никогда еще не бывал в таком большом собрании. Одежды дам, мундиры, шляпы, сабли, эполеты, фраки, бесчисленные ряды стульев, освещение, не клавшее нигде тени — все это поразило меня, так что я долго ничего не мог различить. Наконец, отделилась эстрада, на ней пюпитры; дамы, сидящия, 1 неразобр *** . и кавалеры, статские и военные, стоящие спиной к эстраде. Отчего одни стояли в заднем углу залы и смерть хотели выдти вперед, но не смели переступить эту заколдованную черту, отчего другие прямо проходили вперед, это я уже понимал. В числе последних был и знакомый Дубков с воинственной наружностью, с шляпой с плюмажем, отставив одну ногу в лаковом сапоге и опираясь рукой на саблю против Володи в своем студенческом сюртуке, который так хорошо обрисовывал его длинную, стройную талию, с его веселыми, черными глазами и головой. Он должен был обращать внимание своей приятной наружностью. Оба они небрежно разговаривали между собой, смеялись, переходили с одного конца полукруга на другой и подходили к дамам. Особенно Дубков всякий раз, когда подходил и так фамильярно говорил с ними, и так чистосердечно заставлял их смеяться, что он мне очень нравился. Одно нехорошо было, что они оба как будто боялись и не знали нас. Должно ужасная тóка с брусничными цветами подействовала на Володю неприятно. Он раз только нечаянно подошел к нам, и видно было, что ему как можно скорее хотелось говорить с нами. Тут был и папа, который сидел с каким-то генералом около самой эстрады, и Нехлюдов, который казался еще более гордым в этом обществе, как будто он все боялся, что вот оскорбят его; но несмотря на это, как только он увидал меня, он подошел ко мне, долго говорил со мной, показал мне свою страсть, в которую я тотчас же влюбился, взял меня за руку и повел представлять своей тетке. Тетка его, которая была (Загоскина) сказала, что она таким ожидала меня по рассказам H., что точно у меня умная рожа, продолжала говорить с папа, и я невольно слышал их разговор. «Бог знает, что случится, говорил папа серьезно: и вы знаете, что я готов бы все сделать, но я не могу. У вас так хорошо все заведено в Институте, что я лучше не могу желать воспитания для своей дочери». — «Вы знаете мои отношения с Графиней, и мне больно будет думать, что я делаю, чтò ей не нравилось бы. Впрочем подумаем, привозите ко мне девочку». — Я ушел на свое место. Приехав из концерта, мы нашли бабушку на столе. Горесть Гаши была ужасна. Она заперлась на чердаке и неделю ничего не пила, не ела. —

Monsieur St. -Jérôm’a отпустили, Любочку отдали Кривцивой, а я с папа, простясь дружески с Нехл Нехлюдовым и 1 неразобр *** . поехал в деревню... Володя не выдержал одного экзамена и в Іюле месяце должен был переэкзаменоваться и приезжать к нам. —

Я проснулся от шума, который производили косари. Мне хотелось принять участие; я чувствовал, что я одинок. Приехал Нехлюдов. Мы пошли в сад. Он отдал мне письмо Мими к папа, на адресе которого был 1 неразобр. *** . Я прочел его. Мими просит отца принять меры насчет любви Володи к Катеньке, которая заходит далеко. Нехлюдов подтверждает то же и говорит, что Володя должен жениться. Я рассказываю про Belle Flamande как она убежала со мной от отца, и я поцеловал ее и пр. и её отношения с отцом. Приезжает папа, который ночевал у Belle Flamande, сердитый и дурно принимает моего друга. Мы ложимся спать в саду, и Володя рассказывает нам, что папа должен жениться, потому что его поймали. Нехлюдов дает мне советы и примиряет меня с своей. Я мечтаю, грустя о своей матери, потом спрашиваю у Нехлюдова, о чем он думает. Мне кажется, что он думает о том же, о чем и я, (Мы эгоисты) но он мечтает за себя и рассказывает свои мечты жениться, успокоить тетку и делать добро. —

Конец.

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.