СЕМЕЙНОЕ СЧАСТИЕ.

* № 1 (I ред.).

Раз я встала раньше обыкновенного, мартовское солнышко светило ярко сквозь белые занавески моей комнатки, и мне стало отчего-то повеселее. Мне даже стыдно стало своей апатии, я помолилась Богу, как давно не молилась, оделась в любимое свое счастливое серенькое платье, посмотрелась в зеркало и пошла вниз совсем другим человеком, чем накануне. Внизу в гостиной за самоваром мне показалось еще светлее и радостнее. Я растормошила Машу, защекотала Соню, задала ей урок, собрала свои давно нетроганные бумаги, записала свой дневник, проиграла все этюды, разыграла новую сонату и потащила всех гулять до большой дороги. На дворе так и пахло весной, и весну же мы принесли домой на своих платьях и лицах.

— Слышала: Сережа приехал! — прокричала мне Маша: — присылал спросить о нас и хотел приехать обедать.

— Так и есть, — подумала я, — нынче веселый день.

Мне нужно было нынче новое лицо, а Сережа был и новое лицо, и человек, которого я привыкла любить и уважать, как отца или дядю. Сережа был именно тот опекун, которого мы ждали. Он был близкой сосед наш и друг покойного отца, хотя и гораздо моложе его. Как встарину папа звал его Сережей, так он и остался для нас Сережей, когда мы говорили про него. Все в доме от няни до Сони обожали его. Соня родилась при нем и была его крестницей; меня же он застал 8-летней девочкой, целовал, дразнил и называл ты, Лизанька и фиялочка. Он находил, что я похожа лицом на фиалку. Только 3 года тому назад он, заехав к нам уж после отца, поцеловал у меня руку и стал говорить вы.

* № 2 (I ред.)

Я до тех пор смотрела по дороге, пока не только скрылась его фигура, но и затих топот его лошади, потом побежала на верх и опять стала смотреть в окно и в росистом тумане видела все, что хотела видеть. Мы не спали с Машей до трех часов утра и все говорили о нем. Она тоже страстно любила его и говорила, что нет подобного ему человека на свете. Отлично жить на свете! Да, тогда отлично было жить на свете.... Он приехал на другой день, на третий день, и когда он день не приезжал, то я чувствовала, что жизнь моя как будто останавливалась, и я находила, что он дурно поступает со мною. Наши отношенья продолжали быть те же, почти родственные; он распрашивал меня, я как будто исповедывалась ему, почему-то чувствуя необходимость во всем с трудом искренно признаваться ему. Большая часть моих вкусов и привычек не нравились ему. Я любила соседей, наряды, свет, которого не видала, любила изящество, внешность, аристократизм, он презирал все это. Он видел в них зачатки барышни. — И стоило ему показать движеньем брови, взглядом, что ему не нравится то, что я говорю, сделать свою особенную, жалкую, чуть-чуть презрительную мину, как мне казалось, что я уже не люблю того, что я любила. Когда он говорил, говорил, как он умел говорить, — увлекательно, просто и горячо, мне казалось, что я знала прежде все то, что он скажет. Только после передумывая я замечала на себе, какую перемену во всей моей жизни производили его слова. Я удивлялась, отчего вдруг в эти три месяца я перестала любить, что любила, начинала любить новое и на Машу, на наших людей, на Соню и на все стала смотреть другими глазами. — Прежде книги, которые я читала, были для меня так, препровождением времени, средством убивать скуку, с ним же, когда мы читали вместе, или он говорил, чтоб я прочла то-то и то-то, я стала понимать, что это одно из лучших наслаждений. Прежде Соня, уроки ей было для меня тяжелой обязанностью, он посидел раз со мной за уроком, и уроки сделались для меня радостью. Учить хорошо, основательно музыкальные пьесы было прежде для меня решительно невозможно; но когда я знала, что он будет слышать их и радоваться и похвалит, может быть, что с ним редко случалось, я играла по 40 раз сряду один пассаж, и Маша выходила из себя, а мне все не скучно было. Я сама удивлялась, как совсем иначе, лучше я стала фразировать другою становилась теперь та музыка, которую я играла прежде. Маша стала для меня другим человеком. Я только теперь стала понимать, какое прекрасное, любящее и преданное это было созданье, и как оно могло бы быть совсем не тем, чем оно было для нас. Он же научил меня смотреть на наших людей, на девушек, на мужиков, на дворовых, как на людей, хороших или дурных, счастливых или несчастных самих для себя, не по одному тому, как они нужны или полезны для нас. Смешно сказать, а прежде эти люди, и хорошие люди, среди которых я жила, были больше чужие для меня, чем люди, которых я никогда не видела. Да и не одно это; он открыл для меня целую жизнь счастья, не изменив моей жизни и ничего не прибавив кроме себя к каждому впечатлению. И все это он открывал мне, нетолько не поучая меня, но, я замечала, постоянно сдерживая себя и, казалось, невольно. Все то же года было вокруг меня, и я ничего не замечала, а только стоило ему придти, что чтобы все это вокруг меня заговорило и наперерыв запросилось в душу, наполняя ее счастием.

54 Абзац редактора. остается еще целый мир, чужой для меня, в который он не считает нужным впускать меня. Никогда почти я не могла заметить в нем смущенья или волненья при встречах и разговорах со мной, которые бывали иногда так искренни и странны. Главное-ж — он никогда не говорил со мной про себя. Он был предводитель нашего уезда и Я знала по деревенским слухам, что кроме своего хозяйства и нашего опекунства он занят какими-то дворянскими делами, за которые ему делают неприятности. Но всякой раз, как я наводила разговор на эти занятия, он морщился своим особенным манером, как будто говорил: «полноте, пожалуйста, болтать вздор и притворяться, что вам может быть это интересно», и переводил разговор на другой предмет.

55 Абзац редактора. Потом, что тоже сначало обманывало меня, он как будто не любил или презирал мою красоту. — Он никогда не намекал на нее и морщился, когда при нем называли меня хорошенькой. Напротив, все недостатки мои он ясно видел и любил ими как будто дразнить меня. Родинку на щеке он называл мушищей и уверял, что усы мне скоро придется брить с мылом. Красивые туалеты или куафюры новые, которые мне шли, казалось, возбуждали в нем отвращенье. Один раз в свои имянины я ждала его и надела новое ярко-голубое платье, очень открытое на груди, и красные ленты и переменила прическу, зачесала волосы к верху, что очень шло ко мне, как говорили Маша и девушки. Когда он вошел и удивленно посмотрел на меня, я оробела, покраснела и умоляющим взглядом спрашивала его мненья о себе в новом наряде. Должно быть, в моих глазах он прочел другое. Он сделал свою недовольную мину и холодно посмотрел на меня. Когда теперь я вспоминаю это, мне ясно, почему ему неприятно было. Деревенская безвкусная, бестактная барышня, которая начинает нравиться, воображает себя красавицей и победительницей и для 2 х соседок и старого друга дома нескладно убралась всеми своими нарядами и выставила свои прелести. Весь этот день он жестоко мучал меня за мое голубое [платье] и новую прическу. Он был официально холоден со мной, насмешлив и ни на один волосок не был со мной иначе, чем с другими. В целый день я не могла вызвать от него ни одного дружеского, интимного слова или взгляда. Вечером, когда все уехали, я сказала Маше, что платье мне жмет, и ушла на верх. Я сбросила противное платье, надела лиловую кофточку, которую он называл семейно-покровской кофточкой, и, уничтожив с трудом сделанную утром прическу, зачесала волоса гладко зa уши и сошла вниз.

— A! Лизавета Александровна! здраствуйте, — сказал он, увидав меня, и все лицо его от бороды до лба просияло той милой, дружески-спокойной улыбкой. — Наконец-то удалось увидать вас. Так-то лучше.

— Развѣ вы не любите ея новую прическу? — спросила Маша. — А я нахожу, что къ ней очень идетъ.

— А я ненавижу всякое фр, фр, фр! — сказал он. — Зачем? Эти барышни, что были здесь, теперь возненавидели ее за это сизое платье я и поговорить не смел целый день, и самой ей неловко было, да и не красиво. То ли дело — так опять запахло фиялкой и Александр Иванычем и всем хорошим. —

Я только улыбалась и молчала. Маша видѣла, что я нравлюсь ему, и рѣшительно не понимала, что это значило. Какъ не любить, чтобы женщина, которую любишь, выказывалась въ самомъ выгодномъ свѣтѣ? А я уже понимала, чего ему надо. Ему нужно было вѣрить, что во мнѣ нѣтъ кокетства, чтобы сильнѣе любить меня, и когда я поняла это, во мнѣ и тѣни не осталось кокетства нарядовъ, причесокъ, движеній. Правда, явилось тогда во мнѣ бѣлыми нитками шитое кокетство — простота, тогда, когда еще не могло быть простоты. И онъ вѣрилъ, что во мнѣ не было кокетства, а были простота и воспріимчивость, которыхъ ему хотѣлось во мнѣ. Какъ часто въ это время я видѣла, какъ онъ приходилъ въ восторгъ отъ своихъ собственныхъ мыслей, которыя я ему высказывала по своему, какъ онъ наивно радовался на самаго себя, видя, воображая, что радуется на меня. Однако Женщина не можетъ перестать быть кокеткой, когда ее любятъ, не можетъ не желать поддерживать обмана, состоящаго въ томъ убѣжденіи, что она лучшая женщина въ мірѣ, и я невольно обманывала его. Но и въ этомъ какъ онъ высоко поднялъ меня отъ того, что я была прежде. Какъ легче мнѣ было и достойнѣе — я чувствовала — выказывать лучшія стороны своей души, чѣмъ тѣла. Мои волосы, руки, мои привычки, какія бы онѣ не были, хорошія или дурныя, мнѣ казалось, что онъ всѣ зналъ и сразу оцѣнилъ своимъ проницательнымъ взглядомъ, такъ что я ничего кромѣ желанія обмана, ломанья не могла прибавить къ своей красотѣ, душу же мою онъ не зналъ, потому что онъ любилъ ее, потому что въ то самое время она росла и развивалась, и тутъ-то я могла и обманывала его. Притомъ какъ мнѣ легко стало, когда я ясно поняла это. Эти смущенье, стѣсненность движеній совсѣмъ изчезли во мнѣ, какъ и въ немъ. Я чувствовала, что спереди ли, съ боку, сидя или ходя онъ видѣлъ меня, съ волосами кверху или книзу, — онъ зналъ всю меня (и мнѣ чуялось, любилъ меня какой я была) я не могла ни на одинъ волосъ крѣпче привязать его. Но за то Я даже не знаю, была ли бы рада, ежели бы онъ вдругъ сказалъ мнѣ, что у меня глаза стали лучше. Зато какъ отрадно и свѣтло на душѣ становилось мнѣ, когда пристально вглядываясь в меня и как будто вытягивая глазами из меня ту мысль, которую ему хотелось, он вдруг, выслушав меня, говаривал тронутым голосом, которому он старался дать шутливый тон: — Да, да, в вас есть. Вы отличная девушка, это я должен вам сказать. Вы интересная девушка, не interessante, а интересная, [так] что мне хотелось бы узнать конец отличной вещи, которую я в вас читаю.

И ведь за что я получала тогда такие награды, обхватывавшия всю мою душу счастием? За то, что я говорила, как трогательна любовь старика Григорья к своей внучке, что как он по своему хорошо любит ее, и что я прежде этого не понимала. Или за то, что мне совестно бывает отчего-то гуляя проходить мимо крестьянок, когда они работают, и хотелось бы подойти к их люлькам, но не смею. Или что Бетховен поднимает меня на светлую высоту, что летаешь с ним, как во сне на крыльях. Или за то, что слезы у меня навернутся, читая «Для берегов отчизны дальней». И все это, как теперь вспомню, не мои чувства, а его, которые смутно лепетали мои детския уста. И удивительно мне подумать, каким необыкновенным чутьем угадывала я тогда все то, что надо было любить, и что только гораздо после он открыл мне и заставил полюбить.

* № 3 (I ред.).

Но хотя я не смела признаться себе, что люблю, я уже ловила во всем признаков его любви ко мне. Его к концу лета больше и больше сдержанное обращение со мной, его частые посещения несмотря на дела, его счастливый вид у нас наводили меня на эту догадку. Но чуть-чуть я взглядом, словом показывала свою радость и надежду, он спешил холодно-покровительственным тоном, иногда больно и грубо разбить эту надежду. Но я еще сильнее надеялась, чувствуя, что он боится меня. — К концу лета он стал реже ездить, но на мое счастье наш прикащик заболел во время самой уборки хлеба, и он должен был приезжать на наше поле и не мог не заезжать к нам.

* № 4 (I ред.).

— Какже, неужели вы никогда не говорили: — Я вас люблю, — спросила я смеясь.

— Не говорил и не буду говорить наверное, и на колено одно не становился и не буду, — отвечал он. <А через неделю он мне говорил эти слова и говорил невольно, из всей души, и были знаменья, и слова эти были эпохой в нашей жизни. И в словах этих было все лучшее счастье и моей, и его жизни. Ему, казалось, был неприятен разговор на эту тему, он подозвал Соню и стал ей рассказывать сказку.

— Да вы хорошенькую разскажите, чтобы и нам слушать можно было, — сказала Маша.

— Хорошо, постараюсь.

— Историю расскажи, — сказала Соня, — чтоб похоже было.

— Хорошо, самую похожую. Я вам историю расскажу, и он взглянул на меня. Я уселась подле него и стала слушать. Соня села к нему на колени. Он обращался к ней и не смотрел уже на меня. Вот что он рассказал.

— В некотором царстве, в некотором государстве жила была одна принцесса.56 Переделано из: барышня.

— Как ее звали? — спросила Соня.

— Звали ее..... Никитой.

Соня захохотала.

— Только у барышни Никиты не было ни отца, ни матери.

— Как у нас, — сказала Соня.

— Да ты не перебивай. Была только у нея волшебница, которая очень полюбила ее. Волшебница разъ пришла къ ней ночью и сказала: — Ты хорошая принцесса, я тебя люблю и хочу дать счастье. Чего ты, говоритъ, хочешь? — А Никита не знала, чего она он. 58 Вписано между строк и тоже вычеркнуто: Вот тебе скляночка. Вот тебе пузырек.

— Отчего? — спросила Соня.

— Оттого, что будешь всю [жизнь] любить друг друга с этим человеком.

— И вкусно это, что в пузырьке59 Переделано из: пузырьках.

— Вот увидишь. Только вот что, — говорит волшебница, — ежели ты не сразу выпьешь свой пузырек и тому человеку не весь отдашь, то вместо счастья будет тебе несчастье и тем, кому ты будешь давать пить, и еще говорит, ежели ты перепутаешь и сама будешь пить из красненького, тоже будет тебе несчастье. А ежели прольешь, разобьешь или понемногу раздашь из пузырьков эту воду, то уж других тебе не будет. — Ну хорошо. Только у принцесы был один приятель, тоже Принц,60 Вавило ее.

— Она с ним и выпьет? — спросила Соня.

— Нет, с ним нельзя, потому что он был старый, его нельзя было любить, а волшебница сказала, чтобы с ровесником выпить, которого можно любить. Только старый Принц, когда узнал про пузырек,61 Переделано из: пузырьки

— Хрен! — засмеялась Соня.

— Да, старый хрен, и ему случалось пивать этой воды, он знал ее вкус, и она уже мало действовала на него. Но это ему было ужасно приятно. Он знал, что вредно, a съел целую тарелку супу. Однако ему стало немного больно.

— Живот заболел?

— Да, а главное — ему жалко стало Принцесу, что она так, из любопытства, потеряет свое счастье. Он не стал больше есть супу и говорит ей: ведь я знаю, чтò вы сделали, вы мне подлили волшебной водицы, а помните, что вам сказала волшебница, — чтоб пить и давать пить всю разом; а то будет худо. Вам худо, а не мне, я уже привык и мне не почем, а вы растратите даром, жалеть будете, потом не воротите. A поезжайте-ка лучше в другое государство и сыщите себе хорошего принца и все ему дайте выпить, тогда я опять буду у вас суп есть, а то ни чаю, ни супу, ни воды, ни вишень от вас есть не стану. — Встал и уехал.>

* № 5 (I ред.).

— Какже, неужели вы никогда не говорили: — Я вас люблю, — спросила я смеясь.

— Не говорил и не буду говорить наверное и на колено одно не становился и не буду, — отвечал он.

— Какие вы пустяки говорите, — сказала я решительно.

— Вот те на, — проговорил он.

Мы с Машей засмеялись.

— А знаете, что я нынче заметила, сказала я: — Вы ужасно ненатуральны. Вы самые простые вещи хотите сделать еще проще и от этого запутываете их.

— Вот воспитанница как своего учителя учит! — сказала Маша.

— И я знаю отчего, — сказал он.

— Отчего?

— Знаю.

— Ну разскажите.

— Ведь это не легко, — сказал он, не глядя на меня.

— Ну дайте понять, я, право, ничего не понимаю.

— Хорошо, постараюсь. — Он задумался. — Я вам историю расскажу, — и он взглянул на меня.

— Расскажи, расскажи историю, — сказала Соня и села к нему на колени. Он обращался к ней и не смотрел на меня.

— Ну, как бы вам это рассказать, — начал он. — Есть такое царство, в котором все девочки родятся заряженные разным вздором — плясками, тряпками, романами и главное кокет ством и всякой дрянью. И в царстве этом так устроено, что девочки эти не могут быть счастливы до тех пор, пока они не выпляшут весь заряд пляски, не выносят все тряпки и, главное, не выкокетничают все кокетство.

— Что такое кокетство? — спросила Соня.

— А ты у Лизы спроси, — отвечал он.

— Вздор, ничего, — сказала я. — Ну....

— Только въ этомъ царствѣ, — продолжалъ онъ, — была такая дѣвочка, славная дѣвочка, очень заряженная всѣми этими штуками, и у нея былъ другъ одинъ — такъ, старичокъ, учитель, который каждый день ходилъ къ ней и старался потихоньку разряжать ее, чтобы ей легче было. Только разъ пришелъ этотъ учитель, хотѣлъ посидѣть съ ней, учить ее, а она какъ обернется къ нему, какъ выстрѣлитъ въ него, такъ что ему и больно немножко сдѣлалось, а главное онъ испугался, чтобъ она себѣ вреда не сдѣлала. Онъ и говоритъ: — Зачѣмъ вы въ меня стрѣляете, я вѣдь съ вами не воюю, вы стрѣляйте въ другихъ, а то ужъ я лучше уѣду отъ васъ. — А она такъ разсердилась, что стрѣляетъ себѣ и ничего слышать не хочетъ и все думаетъ, что это очень просто, и что напрасно старичокъ ее учитъ. Стрѣлять хочется, ну и стрѣляй. Старичокъ подумалъ, подумалъ да взялъ и уѣхалъ отъ нее. — Дай, говоритъ, вамъ Богъ счастья, а ужъ я вамъ не товарищъ, коли вы такъ хотите со мной обращаться.

Голос его немного дрожал, когда он кончил, и все время он избегал моего взгляда.

— И вся? — спросила Соня.

— Вся.

— Ну, это не хороша. А что же девочка? — сказала она.

— После расскажу, когда увижу, — сказал он и встал.

Он смущенно улыбался и взглянул на меня, как будто ему совестно было за то, что он сказал. Я ничего не могла говорить и чувствовала, что неестественный румянец стоит на моих щеках. Мне страшно и больно, и досадно на него было. Тысячи мыслей кружились в моей голове, мне хотелось и по своему закончить сказку, хотелось сказать ему, что он видит то, чего нет, и все ищет трудностей, где все ясно и легко, но что-то сковывало мой язык, и я только смотрела на него. Он подал мне руку и хотел уйти.


Я крепко сжала его руку и странным шопотом, который удивил меня самое, спросила, когда он будет...

* № 6 (I ред.).

Был успенский пост, и я в то же утро, к удивлению Маши, объявила, что буду говеть, и поехала в Церковь. Он ни разу не приезжал во всю эту неделю, и я не тревожилась, даже не жалела и спокойно ждала его к дню моего рожденья. Никогда ни прежде, ни после, я не говела так искренно и добросовестно. Я говела для своей души для Бога, но отчего не признаться — и, надеюсь, Бог простит меня — я говела тоже для него, для того чтобы снять с себя все старые грехи, все то, что я делала дурного до него, и явиться ему раскаявшейся, спокойной и чистой и достойной его. В сравнении с светлым состоянием моей моим 63 Переделано из: притворную

* № 7 (1 ред.).

<Вот как я думала тогда о нашей будущей жизни. —

Мы женимся в деревне, приедут его и мои родные, привезут музыку из города; дней 5, 6, неделю мы повеселимся, потом с ним и с Машей поедем к нему в его хорошенькой домик, который будет такой свеженькой, веселинькой, с коврами, гардинами и колонками. Он введет меня в мой кабинет, убранный, как игрушечка, и спросит:

— Что, не скучно тебе будет тут со мной, моя фиалочка?

И мы одни будем в комнате. Я обхвачу его руками, я встормошу его волосы.

— Ежели бы тебя не было, мне бы было хорошо, а с тобой мне везде скучно, — скажу я.

И он улыбнется своей улыбкой и уйдет, чтобы мне не скучно было с ним и чтобы я не путала его волосы, и я побегу за ним через весь дом и в сад, и в рощу, и нигде не уйти ему от меня. Он кончит свои дела поскорее. Я ему помогу их кончить, и к зиме мы поедем за границу, и дорогой будем одни с ним, только двое сидеть в карете, и в Риме и в Париже только одни, двое будем ходить и ездить между толпой, которая будет любоваться нами. Такой сильный, мужеств мужественный человек и стройная, милая и мило одетая женщина. И везде будут радоваться моей красоте и говорить, что счастье с такой женой, с хорошенькой женой, за которой многим бы хотелось поволочиться, ежели бы не видно было, что его одного она любила и всегда любить будет. И ежели будут у него заботы, он придет и раскажет их жене, и жена обнимет его, поцелует добрые глаза, и заботы пройдут, и сядет жена за фортепьяно и сыграет ему то, что он любит, и он потихоньку подкрадется и в шею поцелует ее. Одна Маша будет с нами везде, и его сестра будет моим другом. И много новых знакомств и друзей у меня будет. И все, что он будет любить, буду любить и я. И ничего для меня не будет скрыто в его жизни. Потом мне приходило в голову, что кто-нибудь влюбится в меня, скажет мне, что я хороша или что-нибудь такое, и эта мысль больше всего радовала меня. Я приду, скажу ему:

— Serge! знаешь, чтò мне сказали?

Он разведет руками и скажет:

— Боже мой! какая прелесть!

А я притворюсь, что сержусь, что мой муж так холодно принимает такое известие. И ежели он заболеет, как дни и ночи я буду просиживать у его постели, и он будет ловить и жать мою руку, поправляющую подушку, и слабыми глазами благодарно смотреть на меня, и как он будет грустен и озабочен, и я все разделю с ним и утешу его! и как я на ципочках буду подходить к его двери и смотреть, что делает муж мой. Да, он муж мой. Мой муж... «Подите спросите у мужа. Я с мужем приеду к тебе... Муж нe любит этого». Кто лучший и добрейший и прекраснейший человек на свете? Это все муж мой, мой муж. — Одна эта мысль и слово доставляли мне странное, невыразимое удовольствие. Потом я думала, как мы опять вернемся в деревню, опять милый домик, тишина, и мы одни друг с другом, и опять любовь, опять счастье. Опять у него какие-то дела, заботы и ангел, который облегчает все эти заботы и дает счастье. О детях я не думала, и, по правде сказать, мысль эта портила созданный мною мирок, и я отгоняла ее.>

* № 8 (I ред.)

Первого Сентября батюшка приехал по обыкновению в дом служить молебен с водосвятием. Погода наконец разгулялась и была прекрасная в первый раз свежая, осенняя. Все было мокро, пестро и солнечно блестяще. — Один из тех первых осенних дней, когда после дождей и холодов вдругъ разгуляется, и на холодномъ свѣтѣ солнца въ первый раз видишь уже не лѣто, a замѣчаешь осѣннюю желтизну, оголенность и свинцовую блѣдность неба. — Онъ предоставилъ мнѣ назначить день сватьбы, объ одномъ прося только, чтобы не было никого гостей, не было вуаля невѣсты, флеръ доранжа и шаферовъ и шампанскаго. Машу это сердило; по его выраженью, ей хотѣлось бы натыкать мнѣ цвѣтовъ въ помаженную голову, шептать въ церкви, чтобъ не мяли вѣнцомъ прическу, и съ большимъ вкусомъ плакать, глядя на вуаль и бѣлое платье. Ей было точно досадно; но я понимала его. Мы не назначили день сватьбы, чтобъ никто не пріѣхалъ, и я, которой онъ поручилъ это, обѣщала объявить этотъ день наканунѣ. По правдѣ сказать, я ожидала только хорошей погоды, и поэтому, какъ только барометръ поднялся, и перваго Сентября открылось все небо, я рѣшила, что ежели онъ согласенъ, то мы завтра же будемъ вѣнчаться. Онъ смутился, покраснѣлъ и какъ-то офиціяльно, чтобъ скрыть свою радость, поцѣловалъ мою руку. Когда я ему объявила это, мнѣ смѣшно стало. Мы объявили Батюшкѣ о нашемъ желаньи, и старикъ поздравилъ насъ и въ сотый разъ разсказалъ ему, что онъ вѣнчалъ моего отца, крестилъ меня, и вотъ Богъ привелъ вѣнчать и дочку. Священникъ приготовился ужъ было служить, столъ былъ накрытъ, суповая чаша, стеклянные подсвѣчники съ восковыми свѣчами, кадило, крестъ съ мощами, все было на мѣстѣ. Маша попросила подождать, побѣжала къ себѣ наверхъ. Черезъ нѣсколько минутъ она принесла новый образъ Угодника Сергія въ серебряной ризѣ, которой она заказывала въ Москвѣ, чтобъ благословить меня, и только что получила. И я, и онъ — мы давно знали про этотъ образъ, но желанье ея благословить меня въ день сватьбы образомъ Ангела моего мужа, къ которому я имѣла большую вѣру, должно было быть тайной и сюрпризомъ для меня. И мы будто бы ничего не знали, не знали, какъ она сбила послѣднюю копейку на этотъ образъ, какъ посылала мѣрку, какъ получила ящикъ и совѣщалась съ нянюшкой, мы, стоя въ залѣ и дожидаясь службы, даже не замѣтили, какъ толстая, кругленькая Маша легкими шагами сбѣжала съ лестницы и, не глядя на насъ, прошла залу и поставила образъ на столѣ, такъ чтобы онъ не катился, шепнула батюшкѣ: — и Угоднику Сергѣю — и, строго взглянувъ на насъ, прошла къ своему уголку у двери, гдѣ и стала, слегка пошевеливъ губами и сложивъ руки.

— Благословен Бог наш! — провозгласил давно знакомый голос Священника, и я перекрестилась и взглянула на будущего мужа. В глазах его была нежность и умиление, но на губах его как будто готова была улыбка, которая не понравилась мне. Как будто он только за меня и за Машу умилялся и радовался, а не за себя. Я долго, пристально посмотрела на него. Он понял меня, отвернулся и перекрестился. Я изредка взглядывала на него. Он стоял, нагнув голову и молился, я чувствовала это в глазах его, которые я так знала, было искреннее глубокое чувство. Отходя от креста и обтирая платком мокрые, окропленные глаза, я подошла к нему и взяла его за руку.

— Я вами довольна, мой друг, — сказала я.

Он вынул платок и отер им мои мокрые волосы.

— Вам, все вам я обязан в лучшем. Вы мой ангел хранитель.

— Не говорите так, — сказала я, с ним вместе направляясь к двери и чувствуя, что у нас завяжется разговор, для которого нам нужно быть одним. — Это не хорошо, я грешница, такая же, как и все. Иногда я замечала в вас то, что меня мучало. Вы как бы это только понимаете, а не чувствуете всего этого. Я давно хотела сказать вам.

— Ах, мой друг, не говорите про то, что было, каким я был, теперь берите меня, каким я есть, я ваш, я вами думаю, я вами люблю. Теперь с вами молюсь и верю и буду молиться. Я чувствую, что мне нельзя жить теперь без вас и без молитвы. Я чувствую, как с каждым днем таит мое сердце, и все прекрасное становится близко ему. Мне опять 16 лет становится.

— И оставайтесь так всегда, увидите, как вам хорошо будет, — сказала я.

— Как мне уж теперь хорошо, мой ангел!

И он смотрел мне в глаза, и все глубже, глубже проникал его счастливый, довольный взгляд.

* № 9 (II ред.).

Дом наш был один из старых барских домов, в которых со дня их основания ничего не изменялось из старого порядка, а только в том же порядке прибавлялось новое вместе с изменявшимися поколениями и потребностями. Все отзывалось воспоминаниями о нем, о его детстве, о его матери, отце, деде. Кабинет его был кабинет его отца и деда, еще дедовская, кожанная мебель с гвоздиками стояла в нем и висели портреты его отца, деда и прадеда и охотничьи гравюры, привезенные дедом из Англии и отцом его обделанные в рамки. Шкапы с книгами в библиотеке рядом были наполнены — один философскими энциклопедическими книгами деда в кожанных переплетах с золотыми обрезами, другой непереплетенными и неразрезанными историческими книгами отца и третий его книгами. В гостиной постарому стояла симметрично дедовская мебель и висели два в золотых рамах зеркала, картина снятия с креста, всеми принимаемая за Тицьяна, и два портрета бабушек. Отцом его старая мебель была отполирована за ново и обита штофом, и картина снятия со креста и ковер во всю комнату, теперь уж старой, были прибавлены к украшению гостиной. Татьяна Семеновна, уже вдовой, украсила гостиную перегородкой с плющем и надела чехлы на мебель и протянула полосушки через ковер. Точно такие же прибавления и украшения заметны были и во всех других комнатах, особенно на половине и в комнате Татьяны Семеновны. Там было столько диванов, диванчиков, ширмов, ширмочек, шифоньерок, шкапчиков, столов, столиков, часиков, вещиц, все разных времен и цветов и фасонов, дедовских и нынешних, что все это на первое впечатление поражало своей пестротой и разнородностью и загроможденностью, но потом все это очень приятно соединялось в один общий характер домовитости и уютности, который особенно понятен был, когда среди всего этого в своем волтеровском кресле сидела сама Татьяна Семеновна. Посуда, кухня, экипажи, старая прислуга, стол — все было в том же изобильном старинном и фамильном характере. Всего было много, все было не ново, но прочно, опрятно и по старинному красиво. От всего, начиная от тяжелых медных подсвечников, изображающих толстого амура, дувшего вверх, от тяжелого трюмо с резными полками, до киеских киевских соусников и старых лакеев Татьяны Семеновны и особенного никольского манера делать кашку, — от всего пахло хорошими старыми семейными воспоминаниями. Все эти воспоминания тотчас же сроднились со мною. Мне казалось, что я сама помнила, как умирал его отец так [3 неразобр.] на большом кожаном диване, как сам Сережа, бывший ребенком самым прекрасным, живым и милым, в мире [?], разбился головой об угол, сбегая с лестницы, как из детской в первый раз перевели вниз к гувернеру этого самого кроткого ребенка в мире, и как он спрыгнул в окно из залы, и его посадили в этот самый чулан под лестницей, и как он, лучший сын в мире, в растопель в первый раз приехал большим после университета. Вся эта старина, от рассказов его матери, няни и его самого, ожила в моих глазах и слилась с воспоминаниями о нем в то время, когда я не знала его.

* № 10 (II ред.).

Все время мое от позднего утра и до поздней ночи принадлежало не мне и было занято, даже ежели бы я и не выезжала. Мне это было уже не весело и не скучно, а казалось, что так, а не иначе должно быть. Так было и в то время, когда я надеялась быть матерью. Внимательность и уважение ко мне мужа как будто еще увеличились в это время, но часто мне больно и неловко было замечать, что как будто не одна я, были причины этой внимательности.

Часто, сама размышляя о новом предстоящем мне чувстве, я становилась недовольна вечной рассеянностью и пустыми заботами, поглощавшими меня, и мне казалось, что вот стоит мне сделаться матерью, и я само собой брошу все старые привычки и вкусы и начну новую жизнь. Я ждала и перерожденья, и счастия от материнской любви. Мне казалось, что новое чувство без всякого подготовленья с моей стороны, против моей воли, схватит меня и увлечет за собой в другой счастливый мир. Но Бог знает отчего это случилось? от того ли, что я хуже других женщин, от того ли, что я находилась в дурных условиях, или это общая участь всех нас, женщин, только первое и сильнейшее чувство, которое мне доставил мой ребенок, было горькое оскорбительное чувство разочарования, смешанное с гордостью, сожалением и сознанием необходимости некоторой притворно-официяльной нежности. Сгорая от нетерпения узнать это сильнейшее новое чувство, обещавшее мне столько радостей, я в первый раз ожидала своего ребенка. Ребенка принесли, я увидала маленькое, красное, кричащее созданьице, упиравшееся мне в лицо пухлыми ручонками. Сердце упало во мне. Я взяла его на руки и стала целовать, но то, что я чувствовала, было так мало в сравнении с тем, что я хотела чувствовать, что мне показалось, что я ничего не чувствую. Я хотела отдать ребенка, но тут были няня, кормилица с нежно улыбающимися лицами, вызывающими мою нежность, тут были его глаза, как-то вопросительно глядевшие то на меня, то на Кокошу, и мне стало ужасно больно и страшно.

— Вот они все ждут от меня чего-то, — думала я, — ждут эти добродушные женщины, ждет и он, а во мне нет ничего, — как мне казалось. Но я еще раз прижала к себе ребенка, и слезы выступили мне на глаза. — Неужели я хуже всех других женщин? — спрашивала я себя. И страшное сомнение в самой себе проникло мне в душу. Но этот страх, эти сомненья продолжались недолго. С помощью вечного рассеянья, частью притворяясь, частью признаваясь себе и другим в своей холодности к ребенку и полагая, что это так и должно быть, я примирилась с своим положеньем и стала вести старую жизнь.

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.