— Да и скотины-то нету. Какой будет навоз. — Опять и то сказать, Ваше Сиятельство, не навоз хлеб родит, а все Бог. Вот у меня летось на пресном осьминнике 6 копен стало, а с навозной и крестца не собрали. Никто, как Бог, — прибавил он со вздохом. — Да и скотина мне ко двору нейдет, вот летось одна телка сдохла, другую продали, и за прошлый год важная корова пала. — Все мое несчастье.

— Ну, братец, чтобы ты не говорил, что у тебя скотины нет от того, что корму нет, а корму нет, оттого, что скотины нет, вот возьми себе 7 р. с., — сказал Николинька, доставая и разбирая скомканную кучку асигнаций из кармана шаровар, и купи себе на мое счастье корову, а корм бери с гумна, я прикажу. Смотри же, чтобы к будущему Воскресенью у тебя была корова, я зайду.

Чурис так долго с улыбочкой переминался, не подвигая руку за деньгами, что привел Николиньку в краску и заставил протянутую руку Николиньки дрожать от напряжения и положить наконец деньги на стол.

— Много довольны вашей милостью, — сказал Чурис с улыбкой, жена же его опять бросилась в ноги, начала плакать и приговаривать, «вы наши отцы, вы наши матери кормилицы».

Не в силах будучи укротить ее, Николинька вышел на улицу, а за ним вслед Чурис.

— Я рад тебе помогать, — сказал Николинька, останавливаясь у колодца и отвечая на благодарности Чуриса, — тебе помогать можно, потому что я знаю, ты не ленишься. Будешь трудиться и я буду помогать, с Божьей помощью и поправишься.

— Уж не то что поправиться, только бы не совсем раззориться, Ваше Сиятельство. Жили при бачке с братьями то ни в чем нужды не видали, а вот как помёр он, да как разошлись, так все хуже, да хуже пошло. Все одиночество!

— Зачем же вы разошлись?

— Все из за баб вышло, Ваше Сиятельство. Тогда уже дедушки вашего не было, также как вы до всего сам доходил. Славный порядок был, а то при нем бы и думать не смели бы, запорол бы. Не любил покойник мужикам повадку давать. А нами после вашего дедушки заведывал Алпатыч — не тем будь помянут — человек был пьяный, неопстоятельный. Пришли к нему просить раз, другой, нет, мыл, житья от баб, дозволь разойдтись, ну подрал, подрал, а наконец тому делу вышло, все-таки поставили бабы на своем — врозь стали жить. А уж одинокий мужик — известно какой. Ну, да и порядков то никаких не было, орудовал нами Алпатыч, как хотел. Чтоб было у тебя все, а из чего нашему брату взять, этого не спрашивал. — Тут подушные прибавили, столовый запас то же сбирать больше стали, а земель меньше стало, и хлеб рожать перестал. Ну, а как межовка прошла, да как он у нас наши навозные земли в господский клин отрезал, злодей, и порешил нас совсем, хоть помирай. Батюшка ваш, Царство Небесное, барин добрый был, да мы его и не видали, почитай, все в Москве жил, ну, известно и подводы туды чаще гонять стали. Другой раз распутица, кормов нет, а вези. Нельзя-ж без того. А с опекой-то, — сказал он на распев, ух, много горя, много приняли мужички. Он махнул рукою и замолчал.

Ну, как теперь, Ваша Милость до своего лица всякого мужичка допускаете, так и мы другие стали, и прикащик-то другой человек стал. — Мы теперь знаем хоша, что у нас барин есть, и уж как, и сказать нельзя, как мужички за это вашей милости благодарны.

Славный народ и жалкий народ, подумал Николинька, приподнял шляпу и пошел дальше.

Чурис был одним из тех мужиков, которых Николинька называл консерваторами, и которые составляли главный камень преткновения для всех предполагаемых им улучшений в хозяйстве и быте самих крестьян. Чурис с тех пор, как отделился от своего брата, стал беден. Он был работящий, сметливый, веселый и добрый мужик. Хотя немножко болтун. Первые года он старался поправиться, поднять свое хозяйство; но судьба преследовала его: то коровенка, то лошадь падет, то жена двойняшку родит, то на хлеб незарод. Управляющий же, радея о барской и преимущественно своей пользе, не переставал тянуть со всех мужиков все, что было можно вытянуть. При таких обстоятельствах беспрерывный труд и сметливость Чуриса не осуществляли его надежд: прикупить лошадку, другой стан колес завести, землицы принанять, а только, только доставляли возможность буквально не замерзнуть и не умереть от голода ему и его семейству. Так прошло год, два и больше. С молодостью проходили тоже и надежды, которые она породила (у них тоже есть молодость и надежды). Наконец Чурис привык к мысли, что вся жизнь его должна пройти так, чтобы всевозможным трудом добывать едва достаточные средства к существованию. Он почел такое состояние нормальным, необходимым. Странно сказать: он привык к нему и наконец полюбил свою привычку. — Так что ежели бы Чурису дали средства выйдти из бедности, в которой он находился, он бессознательно не употребил бы их, потому что слишком привык к своему положению. — Николинька испытал это. Все пособия, которые он давал таким консерваторам, ничего не помогали. И что же было требовать от них? Они продолжали проводить жизнь в посильном труде, но заставить их трудиться не так, как они трудились всю свою жизнь, было невозможно. — «Бог послал, Бог не зародил, Богу угодно» вот аргументы, против которых ничего не могли сделать все убеждения и советы Николиньки о необходимости порядочного, заботливого хозяйства. И то сказать: какое утешение оставалось бы у этих людей, ежели бы они не думали, что тяжелый крест, который они несут, послан им от Бога, и что во всем одна воля Его.

«Юхванка мудреный хочет лошадь продать», прочел Николинька в записной книжечке и перешел через улицу к двору Юхванки-Мудреного.

Юхванкина изба была тщательно покрыта соломой с барского гумна и срублена из свежего светло-серого осинового леса, тоже из барского заказа, с двумя выкрашенными красными ставнями у оконъ и крылечкомъ, съ навѣсомъ, съ затѣйливыми перильцами, вырѣзанными изъ досокъ. Сѣнцы и холодная изба были тоже исправны; но общій видъ довольства и достатка, который имѣла эта связь, нарушался нѣсколько пригороженной къ воротищамъ кисти съ недоплетенымъ заборомъ и раскрытымъ навѣсомъ, который виднѣлся изъ за нея. Въ то самое время, какъ Николинька подходилъ съ одной стороны къ крыльцу, — съ другой подходили двѣ женщины крестьянки, несшія ушатъ. Одна изъ нихъ была жена, другая — мать Юхванки. Первая была плотная, румяная баба, съ необыкновенно просторно развитой грудью, въ красномъ кумачевомъ платкѣ, въ чистой рубахѣ съ бусами на шеѣ, шитой на шеѣ и рукавахъ занавѣскѣ, яркой паневѣ и тяжелыхъ черныхъ смазанныхъ котахъ, надѣтыхъ на толсто намотанныя онучи. Конецъ водоноса не покачивался и плотно лежалъ на ея широкомъ и твердомъ плечѣ. Легкое напряженіе, замѣтное въ покраснѣвшемъ и обильно вспотѣвшемъ ея лицѣ, изгибѣ спины и мѣрномъ движеніи рукъ и ногъ еще болѣе выказывали ея силу и здоровье. Другой-же конецъ водоноса имѣлъ далеко не такую сильную и высокую опору. — Юхванкина мать была одна изъ тѣхъ старухъ, лѣта которыхъ невозможно опредѣлить, потому что онѣ, кажется, дошли уже до послѣдняго предѣла разрушенія въ живомъ человѣкѣ. — Корявый остовъ ея, на которомъ надѣта была черная изорванная рубаха и безцвѣтная панева, былъ буквально согнутъ дугою, такъ что водоносъ лежалъ скорѣе на спинѣ, чѣмъ на плечѣ ея. Обѣ руки ея съ искривленными пальцами, которыми она держалась за водоносъ, были какого-то темно-бураго цвѣта и, казалось, не могли уже разгибаться; понурая, мѣрно качавшаяся голова, обвязанная какимъ-то тряпьемъ, носила на себѣ самые тяжелые слѣды глубокой старости и нищеты. Изъ подъ узкаго лба, съ обѣихъ сторонъ котораго выбивались остатки желто-сѣдыхъ волосъ, изрытаго по всѣмъ направленіямъ глубокими морщинами, тускло смотрѣли въ землю красные глаза, лишенные рѣсницъ, длинный носъ казался еще больше и безобразнѣе отъ страшно втянутыхъ щекъ и впалыхъ безцвѣтныхъ губъ. Одинъ огромный желтый зубъ выказывался изъ подъ верхней губы и сходился почти съ вострымъ подбородкомъ; подъ скулами и на горлѣ висѣли какіе то мѣшки, шевелившіеся при каждомъ движеніи; дыханіе ея было громко и тяжело, но босыя, искривленныя ноги — хотя волочась, но мѣрно двигались одна за другою. —

Юхванка былъ не родной ея сынъ, а пасынокъ. 5 лѣтъ онъ остался сироткой съ братомъ своимъ Алешой дурачкомъ. Вдовѣ оставили мужнину землю, и она одна своими трудами кормила сиротъ. Управляющій взялъ Юхванку къ себѣ, научилъ граммотѣ, а потомъ отдалъ на миткалевую фабрику. Вдова осталась одна съ Алешой и, не переставая трудиться, довела хозяйство почти до цвѣтущаго положенія. Когда Юхванка уже сталъ на возрастѣ, вдова взяла его, женила и передала ему землю и все свое имущество. «Примѣрная мачиха», сказали бы в нашемъ быту, а у крестьянъ иначе и не бываетъ. Этаго еще мало: когда Юхванка сталъ въ домѣ хозяинъ, мачиха поняла, что она ему въ тягость — не трудно было ей о томъ догадаться, потому что, что на сердцѣ, то и на языкѣ у простаго человѣка. Юхванка можетъ быть не разъ намекалъ ей объ этомъ. — Чтобы не ѣсть даромъ хлѣбъ, мачиха не переставала трудиться по силѣ, по мочи. «Сноха женщина молодая — надо ее пожалѣть», говорила она себѣ и старалась исполнять всю трудную работу въ домѣ. Но сноха не жалѣла ее: часто посылала туда, сюда и даже выговаривала ей. — Старуха не думая о томъ, что все, что было въ дворѣ: скотина, лошади, снасть — все было пріобрѣтено ею, безропотно повиновалась и работала изъ послѣднихъ силъ — «какое примѣрное самоотверженіе», сказали бы въ нашемъ свѣтѣ, а у крестьянъ иначе и не бываетъ. У нихъ человѣкъ цѣнится по пользѣ, которую онъ приноситъ, и старый человѣкъ, зная, что онъ уже не зарабатываетъ своего пропитанія, старается тѣмъ больше, чѣмъ меньше у него остается силъ, чтобы хоть чѣмъ нибудь заплатить за хлѣбъ, который онъ ѣстъ. Зато бездѣйствіе, желчность, болѣзни, скупость и эгоизмъ старости неизвѣстны имъ такъ же, какъ и низкій страхъ медленно приближающей[ся] смерти — порожденія роскоши и праздности. Тяжелая трудовая дорога ихъ ровна и спокойна, а смерть есть только желанный конецъ ея, въ которомъ вѣра обѣщаетъ блаженство и успокоеніе. Да, трудъ — великій двигатель человѣческой природы; онъ единственный источникъ земнаго счастія и добродѣтели.

1 ... 14 15 16 ... 31

Мы собираем cookies для улучшения работы сайта.