«Ежели бы он был жив теперь!» думала я, когда мы возвращались домой, и я молча опиралась на руку человека, бывшего лучшим другом того, о ком я думала. Во время молитвы, припадая головою к холодному камню пола часовни, я так живо воображала моего отца, так верила в то, что его душа понимает меня и благословляет мой выбор, что и теперь мне казалось, что душа его тут летает над нами, и что я чувствую на себе его благословение. И воспоминания, и надежды, и счастие, и печаль сливались во мне в одно торжественное и приятное чувство, к которому шли этот неподвижный, свежий воздух, тишина, оголенность полей и бледное небо, с которого на всё падали блестящие, но бессильные лучи, пытавшиеся жечь мне щеку. Мне казалось, что тот, с кем я шла, понимал и разделял мое чувство. Он шел тихо и молча, и в его лице, на которое я взглядывала изредка, выражалась та же важная не то печаль, не то радость, которые были и в природе, и в моем сердце.
Вдруг он обернулся ко мне, я видела, что он хотел сказать что-то. «Что ежели он заговорит не про то, про что я думаю?»102103пришло мне в голову. Но он заговорил про отца, даже не называя его.
— А один раз он шутя сказал мне: «женись на моей Маше!» — сказал он.
— Как бы он был счастлив теперь! — сказала я. крепче прижимая к себе руку, которая несла мою.
— Да, вы еще были дитя, — продолжал он, глядя в мои глаза, — я целовал тогда эти глаза и любил их только за то, что они на него похожи, и не думал, что они будут за себя так дороги мне. Я звал вас Машею тогда.
— Говорите мне «ты», — сказала я.
— Я только что хотел сказать тебе «ты», — проговорил он, — только теперь мне кажется, что ты совсем моя, — и спокойный, счастливый, притягивающий взгляд остановился на мне.
И мы все шли тихо по полевой, непроторенной дорожке через стоптанное, сбитое жнивье; и только шаги и голоса наши были нам слышны. С одной стороны через овраг до далекой оголенной рощи тянулось буроватое жнивье, по которому в стороне от нас мужик с сохою беззвучно прокладывал всё шире и шире черную полосу. Рассыпанный под горою табун казался близко. С другой стороны и впереди до сада и нашего дома, видневшегося из-за него, чернело и кое-где полосами уже зеленело озимое оттаявшее поле. На всем блестело нежаркое солнце, на всем лежали длинные, волокнистые паутины. Они летали в воздухе вокруг нас и ложились на обсыхающее от мороза жнивье, попадали нам в глаза, на волосы, на платья. Когда мы говорили, голоса наши звучали и останавливались над нами в неподвижном воздухе, как будто мы одни только и были посреди всего мира и одни под этим голубым сводом, на котором, вспыхивая и дрожа, играло нежаркое солнце.
Мне тоже хотелось назвать его ты, но совестно было.
— Зачем ты идешь так скоро? — сказала я скороговоркою и почти шопотом и невольно покраснела.
Он пошел тише и еще ласкательнее, еще веселее и счастливее смотрел на меня.
Когда мы вернулись домой, уже там была его мать и гости, без которых мы не могли обойтись, и я до самого того времени, как мы из церкви сели в карету, чтоб ехать в Никольское, не была наедине с ним.
— Я до этой минуты всё не верил, что это может быть, — тихо ответил он на мой взгляд.
— Да, но мне страшно почему-то, — сказала я.